Из спальни донесся вопль Алены, он тут же был рядом с ней, раскидывая трех причитающих женщин, обступивших ее полукругом. Аргентьев гладил Алену по мокрым, засаленным волосам и приговаривал: «Тише-тише». Красивая женщина говорила другим:
– Она проснулась и первым делом спросила: где Павличек? А тут Олик звонила как раз в морг…
За полчаса звонили поисковики, тесть и теща, директор департамента тугоплавких сплавов, Никольский, доставщики масляных красок и горячих обедов. Уши саднили краснотой, и у Аргентьева не было даже мгновения подумать о судьбе Павла, все это напоминало какое-то огромное приготовление к празднику – или к похоронам.
Когда на пороге показались неизвестные лица и ввели вперед себя какого-то ребенка, хотя он совсем не был похож на Павла, Аргентьев чуть было не вскрикнул. Это был тот самый друг Павла, что рассказал о предполагаемой его девушке, а позади него стояли родители: пара людей, похожих друг на друга от совместно прожитых лет, в свитерах, усеянных оленями и кубическими елками, совсем не подходящих к случаю. Он оставил их на кухне, поручив заботам Ковальской, а сам повел Сафронова к себе в кабинет, по которому ходила из стороны в сторону неприметная врач, пришептывая в прямоугольную громаду, прижатую к уху:
– Не поступал сегодня-вчера мальчик шестнадцати лет?..
Аргентьев попросил ее выйти, а сам впился вопросами в Сафронова, но разузнать от него ничего нового не удалось, лишь то, что Павел не впервой пропускал уроки и что девушки у Павла, может быть, и не было, а Сафронов все напутал. Спустя десять минут он повел его к родителям.
К девяти вечера ему удалось выставить непрошеных гостей за порог, благо и Алена не настаивала на том, чтобы они остались. Она ходила по дому точно потерянная, пока наконец не забрела в комнату Павла. Выходя из душа, Аргентьев заглянул к ней и спросил:
– Что ты делаешь?
– Собираю его рисунки. Когда он придет, он будет кричать на нас за то, что мы все тут перерыли…
Аргентьев обнял ее – и плач обжег ему плечо. Алена рыдала, задирая голову, и слезы щекотно стекали с его груди на живот, падали на рисунки, разбросанные по полу, и гулко выгоняли тишину из их дома. Очутившийся под ногами Аргентьева гризайль времен учебы Павла в художественной школе – обыкновенный серый кувшин – стал белеть по боковине, и Аргентьев отвел жену в их спальню, она нехотя шла за ним маленькими шагами, вцепившись в полы белого махрового халата Аргентьева, как будто отпусти его, она рухнет и не сможет больше подняться, – и сердце Аргентьева впервые задвигалось с сегодняшнего утра. Он не понимал, за что заслужил этот ад, Павел не мог уйти из их дома, значит, Павла кто-то похитил или того хуже? И вот он уже почувствовал на своих глазах слезы, но не мог в первые мгновения понять, то ли это его слезы, то ли слезы жены, которую он любил на протяжении двадцати лет, – и их совместная беда оживила это застарелое чувство, внесла в него какой-то обреченной трепетности: так, верно, почти безжизненно выползает росток из зерна, захороненного вместе с мумией две тысячи лет назад и только сейчас пророщенного. Он стал ей говорить, что все будет хорошо, он уложил ее на постель, целовал ее в горячие щеки и плечи, а сам в душе не верил тому, что говорил, – и обида на большее создание, чем Павел, шевелилась в нем, чем он заслужил такое, чем?
Дав жене успокоительное, оставленное Ковальской, он пошел в кухню, где на кушетке забылся дурным сном под деловито-живое гудение стиральной машины, под мерный выстук пуговиц и молний в туго набитом мылистом барабане.
Он проснулся под звон, доносившийся со стоявшей неподалеку колокольни, спросонья он убеждал Павла вернуться, называл его неблагодарным сыном, а тот, разрезая плотный звук, как кусок бумаги, ступая в него левой ногой, говорил, что ему пора, и где-то во дворах стал звонить еще колокол, и вот уже два звона – не малиновых, разнобойных – схлестнулись между собой и, как скоросшиватель на две скобы, приклепали отходящий сон Аргентьева к яви. При пробуждении он почувствовал какую-то маятную печаль от этих переливчатых трезвонов, словно он спал, закутавшись не в стеганое одеяло, а в растерзанные, опадавшие белым пером крылья.
Рука потянулась к сотовому: лицо в изумлении застыло. Пришло оповещение с номера Павла о том, что он снова в сети. Но когда Аргентьев, кажется, уже в сотый раз за последние два дня стал ему набирать, соединение не установилось.
Жены в спальне не было. Это поставило Аргентьева в еще большее недоумение. Он набрал ее, но звонки не проходили. От звона к звонкам, подумал с издевкой Аргентьев, будто он обмельчал и стал работать на самой низшей должности, которую только мог себе представить, – и теперь сам вызванивает покупателей, чтобы выслушать их вздоры и жалобы на всякий лад. Жена ему перезвонила и сказала, что поехала к добровольцам, чтобы помочь им расклеивать по окрестностям листовки с фотографией Павла. В ее голосе звучало потустороннее раздражение. Аргентьев взглянул на настенные часы размером с блинную сковороду: половина десятого. Жена разъединилась, и взгляд опустился ниже – на портрет Алены, который Павел нарисовал еще до того, как загорелся своей манией – каждое человеческое лицо топить в цветах, которые при пристальном взгляде обращались в языки пламени. Всего каких-то три года назад, казалось Аргентьеву, он лучше понимал сына, Павел был к нему доступнее и снисходительнее: не было в нем художнического зазнайства и оскорбленной подростковой заносчивости. А последний год он как будто требовал, чтобы Аргентьев был не просто отцом, а еще духовным учителем – и не только их околотка, а целого человечества. Любовь к отцу, если она вообще была, в нем пожрала гордыня за собственное призвание, а Аргентьев не прекращал его любить ни на миг, пускай тому казалось, что он совершенно равнодушен к способностям Павла.
«Вот отличный рисунок», – думал Аргентьев о портрете жены; солнечный луч наискосок упал на него из-за раскрытых занавесок, и потому казалось, что у Алены то ли выступает на лбу молочным разливом череп, то ли белеет родимое пятно, – и зачем Павлу сдались бесы с цепами, грешники, посаженные задом наперед на синих кобылиц, снопы огня и слабовольное покорство лиц перед неминуемым в каждом портрете, написанном за последний год?
Нет, поздние рисунки сына ему решительно не нравились: в этом он боялся признаться себе до сегодняшнего дня и тем более высказать это свое мнение жене.
Он перезвонил Алене и рассказал ей об оповещении с номера Павла, та смиренно сказала:
– Я знаю. Приходи сюда.
Город жил своей привычной жизнью, город готовился встретить грядущий год так, словно в нем что-то могло измениться к лучшему, тогда как Аргентьев желал, чтобы все осталось в нем как прежде. Неизменность счастья была самым несбыточным желанием. Он миновал новогоднюю ярмарку: пахло имбирем и корицей, люди слонялись от прилавка к прилавку, выстроенному по подобию гамбургского фахверка, люди улыбались и заходили в исполинские шары, обвитые блестящими гирляндами, поднимали высоко над собой сотовые и улыбались в них застывшими губами, остановив дыхание. Приплясывал неподалеку зазывала с плюшевой головой полоумного оленя. За спиной его прилавки были выложены еловыми лапами, посреди которых висели украшения: то сосулька, то изящный шар, то фигурка заиндевевшего Деда Мороза. Аргентьеву тягостно было видеть, что чужие люди могут радоваться смене календарного года, что их счастье оказалось длительней его собственного.
До обеда они с женой и незнакомыми Аргентьеву поисковиками расклеивали объявления по округе. На остановке по Гончарной улице он услышал за спиной, как грузная женщина лет шестидесяти, глядя на только что приклеенное объявление, сказала невидимой собеседнице: «Вот и допекли мальчонка родители». Аргентьев подумал, что мир часто выговаривал его собственные мысли чужими словами – в тот день, в который они и приходили ему в голову.
До дома их подбросили добровольцы на паркетнике – это уже были новые лица – и сообщили им, что сегодня вечером начнутся поиски по последним координатам местонахождения Павла.
– Ты уже что-нибудь знаешь об этом? – спросил Аргентьев жену.
Та молча кивнула.
– И где же последний раз он выходил на связь?
– N-ский район, – отозвался один из них – конопатый парень с восторженными чертами лица, с исполнительно-глупыми глазами.
За обедом жена сказала ему, что его мысль о девушке, может быть, и верна, что там есть дачный поселок, что сбор назначен в три часа и что они должны поехать вместе с ними. Аргентьев гладил ее по лицу и средним пальцем достал у нее из закутка левого глаза желеобразный белесый комок. За последние два дня его любовь к ней как-то шало усилилась.
– Как ты думаешь, почему он ушел от нас? – спросила Алена.
– Может быть, он и не думал уходить. Если бы это было суи… убийство, – Аргентьев замялся, – он бы оставил записку. А может быть, он просто захотел посмотреть, что с нами станет, если его не будет дома несколько дней.
– Ты думаешь, что он настолько жесток? К нам, к своим родителям?
– Я его вообще не понимал последнее время.
Алена ничего не ответила, она вяло ворочала вилкой в пластмассовом коробе и казалась по-гробовому помолодевшей.
Когда они добрались до условленного места, у Аргентьева неприятно резануло сердце: кроме бескрайнего поля и пары-четверки внедорожников, поставленных у опушки леса, здесь ничего не было. На близость домов указывали лишь застывшие клубы дыма за перелеском. Поисковики, собравшиеся вокруг начальника – мужчины с круглым лицом, который приходил к Аргентьевым во второй день пропажи Павла, – встретили их угрюмо, предложили чаю из термоса и дали ручные фонари, бьющие безжизненным белым светом. Конопатый парень по дурости принялся показывать Аргентьеву, как они работают. А начальник давал десятку людей последние указания:
– У всех есть батарейки? Просьба к бывалым – поддержать новичков! И держаться реки. Вон там, за перелогом. Снега здесь последние дни не было, значит, следы не успело замести. Как только увидите любой, повторяю, любой след, сразу дайте знать. Без промедления. Ну, с богом!