И он рукавицей снял мокроту под своим широким, приплюснутым носом.
«Что они здесь собрались искать, – подумал Аргентьев, – разве что закоченевший труп Павла». Добровольцы, возбужденные предстоящим поиском, разбрелись по полю, а Аргентьев подошел к жене, которая стояла у их внедорожника, и тихо спросил ее:
– Ты уверена, что хочешь искать вместе с ними?
– Да.
Всей душой Аргентьев не хотел, чтобы Павел затерялся где-то здесь: вдали от трасс, среди безграничной зяби, как поисковики называли между собой это поле, занесенное снегом, кромка которого заледенела и покрылась змеистыми заносами, что отбрасывали в предзакатном зимнем солнце синие, кропотливые тени. Среди ослепительной глади покачивались тычины и будылья, какой-то безымянный сухостой. А перелесок то и дело вскрикивал чужими голосами: «Павел-Павел!» Если прислушаться, то и гул с трассы долетал досюда: мерный, равнодушный, – и Аргентьеву хотелось изо всех сил, чтобы поиски Павла закончились ничем. Только не здесь – не среди дикого поля, глядящего так хмуро, так немиролюбиво, что и умирать здесь было тоскливей, чем в городе.
Ноги проваливались сквозь кромку снега, зачерпывали белых хлопьев, но Аргентьев упрямо шел к реке: он не верил даже малому вероятию того, что сын мог умереть посреди поля. Жена, сопровождаемая рыжим поисковиком, молча шла от него в шагах двадцати: она не выкрикивала имя Павла, потому что боялась своего собственного голоса, боялась, что он услышит ее из-под снега.
Предсумеречное солнце весело освещало рытый снег, торжественную оранжевую сосну, переливавшуюся в его закатных лучах, точно жужелица, стоявшую на пригорке так безмятежно, что от этого становилось не по себе. Как раз мимо нее шел зимник к реке.
Круглолицый поисковик, воткнув в сугроб лопату до самого черенка, вытер вымокшее лицо рукавицей, извлек из-за жилетной пазухи манерку, отвинтил крышку и взглядом предложил отпить из нее Аргентьеву. Тот замотал головой и спросил:
– А каковы вообще шансы, что…
– Не спрашивайте меня, я вам могу рассказать две совершенно противоположные истории, только что в них толку? Всякое бывало, может быть, мы на ложном следе. Считайте так, – сказал Олег – так его звали – и сделал из своей манерки несколько долгих и резких глотков, то запрокидывая, то опуская свою безразмерную голову.
Аргентьеву стало холодно: он сжимал пальцы в тонких тряпичных перчатках в кулаки, запрятывал в них большие пальцы, но тщетно. Холод носился по телу – как ветер среди дома с распахнутыми окнами – от вымокших напрочь ботинок до лба, подставленного под слабый, но неустанный полевой ветер. Он подошел к жене, чтобы спросить, не продрогла ли она, но рыжий малый, крутившийся возле нее, крикнул:
– Осторожно, здесь следы!
Протоптанная тропа вела к поемистым берегам, заросшим выстуженным ивняком. Вдвоем с рыжим парнем они спустились к реке: чернядью на берегу отдавали угли потушенного кострища; на самой реке, покрытой меленькой порошей, виднелись серые лунки двух-трехдневной давности, не успевшие зарасти кромчатым льдом.
Вдруг послышался страшный крик жены, от которого у Аргентьева замерло сердце. «Неужели… не может быть», – думал он и водил глазами по сторонам. Жена спустилась на берег с боковой тропы и, набирая в сапоги снега, запахивая полы раскрывшейся шубы, побежала на середину реки, где виднелось что-то черное – вроде наватненной куртки. Лед гулко захрустел под нею. И Аргентьев увидел, что она остановилась как вкопанная, резко попятилась и исчезла под снегом. Парень с Аргентьевым рванули к ней одновременно, не проронив ни слова.
Когда Алену вытащили с помощью огромных ивовых торб – только потом Аргентьеву объяснили, что это рыболовецкие верши, – она держала в руках черный опустелый рюкзак Павла. Насилу ее подняли на крутой берег, куда спустя пару минут подъехали на внедорожнике с огромной трубой, чадящей над стыком лобового стекла и крыши, Олег и другие поисковики.
С воспалением легких Алена провела в больнице две недели, и это время для Аргентьева было тяжелее, чем первые дни после пропажи Павла. Дважды он ездил туда, на излучину реки, и наблюдал, как спасатели, затянутые в черные гидрокостюмы, широко расставив ноги, ходили по берегу, а затем ныряли в прорубь, выдолбленную восьмеркой, но напрасно: трупа Павла они не находили.
Спустя пару дней после Нового года к ним домой пришли следователи: один молчаливый – будто младше первого, с жидкими волосами и мальчишечьей челкой, второй постарше – довольный своей болтливостью и тем, какое впечатление он производил на людей. Оба были в штатском.
– Значит, вы говорите, что он был художником? – спросил второй, представившийся Терпугиным. – Так покажите же urbi et orbi его художество.
Он долго рылся в папках Павла, пока первый по-свойски осматривал комнату.
– А этот Христос в образе пьяницы? Смело. Такого отвратительного Христа я еще не видел. А это, с позволения сказать, ад? Вот здесь, под лессировкой. Говорите, ваш сын был верующим?
– Нет, – скупо отозвался Аргентьев.
– Странно, а то была бы неплохая версия: наскучив грешной школьной жизнью, он решил податься в пустынь, а, Игорь?
– Я вижу, это вас веселит, – сказал, закипая, Аргентьев.
Терпугин испуганно посмотрел на него и пробормотал:
– Извините. Я не со зла.
Аргентьев оставил их наедине с работами Павла, которые тот прятал от непосвященных и родителей. А теперь их могут касаться все кому не лень: следователи, возомнившие себя комиками, подруги Алены, нашептывающие ей о том, чтобы привести в дом знающих людей, то есть гадалок, – конечно! – теща с тестем, которым неприятно сталкиваться взглядом с ним в больничной палате, и наверняка промеж собой они говорят, что это он, Аргентьев, довел их внука до того, что тот взял и ушел из дома. Им всем виднее! Сейчас в недостатке любви он задыхался от самой возможности дышать, не то что ходить на совещания или отвечать на запросы из министерства: жизнь его распалась на две половины – до пропажи Павла и после нее, – и вторая точно будет короче первой, даром что зовется она половиной.
Гнев, возводимый на Павла, обращался в жалость, которую он направлял к самому себе, потому что у дверей Алены вечно кто-нибудь стоял, а он был застигнут одиночеством врасплох. Он сходил с ума от ночей, проведенных в пустом доме: ему беспрестанно казалось, что дом с ним говорит, а еще какая-то чертовщина происходила в комнате Павла. То ни с того ни с сего упадет с полки карандаш, то ящик окажется ощеренным, хотя Аргентьев отчетливо помнил, что он его не выдвигал, скрипели беспокойные полы, да, ламинат был не новый, а дом был построен больше столетия назад, но раньше Аргентьев ничего подобного за домом не примечал.
Он был плохим отцом – что и говорить, – весь в своего собственного отца, но зачем Павлу было наказывать его вот так? Если ему что-то не нравилось, зачем было убегать из семьи к черту на кулички, зачем было бросаться под лед этой проклятой реки, а не сказать ему два-три слова: «Папа, мне плохо. Папа, мне нужна твоя помощь»? И пусть он не хотел умирать. Пускай он даже жив, но что Павел сделал с его жизнью, что сделал с жизнью Алены? Он разорвал ее в клочья: он, съеденный сонливыми рыбами там, на дне реки, обрел спокойствие и свободу ото всего, а что теперь остается Аргентьеву?
Следователи провели в комнате Павла больше часа, наконец первый из них вынес Аргентьеву на кухню огромный увраж, на котором золотыми буквами было написано: «Итальянские фрески Проторенессанса». Он молча положил его перед Аргентьевым на стол обеими руками.
– Что вы хотите? – недовольно спросил Аргентьев.
Следователь коснулся языком указательного пальца, отворил обложку, затем пролистал страницу, еще одну и, смотря в верхний угол, прочитал:
– «Моему крольчонку с тем, чтобы он переплюнул их всех. Твоя Е.». И прошлогодняя дата.
– Что это такое?
– Надо думать, что это не ваша жена написала?
Аргентьев привстал со стула, снял очки с переносицы и вчитался в дарственную надпись, затем так же недовольно, что и прежде, сказал:
– Действительно. У Павла был день рождения в ноябре, а эту книгу ему подарила одна из подруг жены, с которой он вместе ходил на занятия теннисом.
– Теннисом? – переспросил следователь, как будто больше всего в ответе Аргентьева его поразило именно это сведение.
– Да, что здесь удивительного?
– Ничего. А можно как-то связаться с этой женщиной?
– Женщиной? То есть… да, сейчас я отыщу ее номер, но… – Аргентьев досадно замялся.
– Да?
– Понимаете, бракоразводное дело. Я даже не совсем уверен, в Москве ли она сейчас.
Следователь понимающе кивнул и с любопытством, как будто он затем и зашел к Аргентьеву, стал пролистывать страницы раскрытой перед ним книги.
Мысль о связи Ядринцевой и Павла в тот вечер заслонило впечатление от рождественского богослужения. Аргентьев не верил в бога, бог ему был не нужен, как не нужна ему была третья рука или вторая голова, он готов был признать существование некоей силы, что четырнадцать миллиардов лет назад из себя сотворила огромный и прекрасный мир, но Аргентьеву казалось, что сила эта, сотворившая мир, либо давно уже в мире растворилась, либо же ей, положим, есть дело до человечества, но точно не до отдельно взятого Аргентьева. А последние дни – от отчаяния и страха перед грядущей жизнью без Павла – бог обрел для Аргентьева какие-то живые, почти отеческие черты, и он, ни разу не бывавший до этого на богослужении в церкви, стоявшей наискосок от окон комнаты Павла, решил пойти на рождественскую службу.
Он стоял посреди свечных огней, будто отделившихся от малахольных своих восковых комлей и паривших в воздухе, смотрел на священническое облачение: на отливающую золотом епитрахиль, на парчовую фелонь и огромный крест с вытянувшимся в муках телом посреди груди священника, – и ему становилось легче. Аргентьев прекрасно понимал, что просить бога о возвращении Павла грешно, потому что это несправедливо по отношению к самому богу, которым он пренебрегал всю свою жизнь, но если бог вочеловечился