ивал в своей комнате над пустым листком бумаги, а я опасалась, что он что-нибудь с собой сделает, потому что мысль о жизни как о даре – одна из многих человеческих мыслей, до которых доходить умом бесполезно.
Доченька! Он ведь тоже не любил учиться, по крайней мере в обыкновенной школе, хотя ему все давалось легко, домашние задания он почти не делал, потому как художнику незачем загромождать голову ненужными знаниями, ему нужны впечатления, а не знания, так говорил твой брат. И я помню, как однажды он за четверть получил тройку по геометрии и меня вызвали в школу, – это был первый раз, чтобы из-за неуспеваемости меня вызвали в школу, – и полная учительница – голова у нее была точно сдоба с изюмом, только еще на сдобу эту нацепили по озорству очки – говорила, что это очень стыдно для такого умного мальчика, что геометрия нужна всем. А потом, когда мы вышли от нее, я выговаривала твоему брату упреки, говорила ему, что он подвел меня, что он был всем для меня, а теперь мне за него стыдно. Он шел рядом и молча слушал меня, а когда он повернулся ко мне, я увидела, что в глазах у него стоят слезы. Как я его любила тогда, твоего брата, как я хотела загладить вину за пустые упреки!
А тебя я не буду укорять за незнание геометрии или черчения, я буду любить тебя такой, какая ты есть, даже если ты не проведешь ни одной прямой линии за жизнь, потому что это не имеет никакого значения: твоя улыбка и твоя радость – да, а все остальное – пусть исходит прахом. И когда-нибудь праха станет так много, что он станет новым временем, отсчет которого будет идти с конца: с моих похорон, а не с моего рождения, с этих моих слов, а не с разодранной Бимом куклы, и когда время достигнет нашего начала, тогда мы будем вправе выбрать иные жизни, иные судьбы. Хоть в сотый и тысячный раз я бы выбрала именно свою жизнь.
И ты когда-нибудь отдалишься от меня: раньше ты таким беспомощным комком лежала у меня в руках, ты не стеснялась ничего, а теперь стоит мне только зайти в ванную, услышав шум и грохот, как ты плачешь и грозно трясешь кулаком. Милая! Я просто не хочу потерять тебя так, как мы потеряли твоего брата. Когда-нибудь ты поймешь меня: когда у тебя будут свои дети и когда ни меня, ни твоего отца уже не будет рядом.
Твой брат рос, и гордыня моя росла вместе с ним. Учителя расхваливали его так безмерно, что он стал невосприимчив к похвалам, стал рисовать вопреки – а не ради. Не знаю, как это объяснить тебе. Это как если бы ты, уже освоившая гуашь, вновь перешла на цветные карандаши и рисовала бы только ими. Так и он – почти не трогал ни холст, ни масляные краски.
Я смотрела на его почти взрослое тело и боялась, как много я всего боялась: что он свяжется с дурной компанией, что он попробует что-нибудь запретное и что он уже был с чужой женщиной. Кажется, тогда я бы все свое счастье отдала, чтобы только узнать, был ли он близок с кем-нибудь или не был. Я смотрела ему в душу – и видела пустоту, я хваталась за его руки, а касалась костей. «Кто ты?» – говорила я ему. А он мне не отвечал, он улыбался своей горящей, как порох, улыбкой во тьме – и вот уже ничего не оставалось, кроме тьмы, и, видя его тьму, я сама становилась ею. Я шпионила за ним, я изводила его подозрениями, моя любовь к нему стала горькой, как вечерние таблетки, от которых ты воротишь нос. И при этом, казалось, я любила его все больше и больше.
Твой отец – всегда рассудительный – смеялся надо мной, говорил, что все растрясется само собой, что чувства твоего брата обострены сверх положенного, так как он художник. Это свойство мужчин – быть рассудительными и правыми. Но иногда рассудительность противоположна правоте. Я не виню твоего отца – он у тебя солнце, – помнишь, как вы в прошлом месяце запускали воздушного змея, ссучивали путлище и поднимали его в воздух – красного и огромного, готового, кажется, слопать это самое солнце, светившее в двадцать тысяч ватт. И ты улыбалась множеством улыбок, как языческая богиня, хлопала в глухие ладоши и говорила: «Мама, мама! Хочу туда, туда!» И я понимала, что ты хочешь сказать, понимала, что спрашиваешь нас, нельзя ли сделать такого змея, что поднял бы тебя в воздух, и ты коснулась бы солнца языком, и сразу бы его отдернула, потому что солнце не терпит панибратства, солнце не терпит нежности.
А потом он ушел. Твой брат ушел. И началась как будто вторая его жизнь – и твоя первая, моя княжна, моя принцесса.
До сих пор не понимаю, как я смогла пережить его уход: я ходила по заснеженным улицам и видела твоего брата в каждом втором прохожем. Жизнь превратилась в жвачку, которую жуешь час – и тебе надоедает, а выплюнуть ее ты не можешь, жуешь другой – и изводишь себя, жуешь весь день – и вот ты сходишь с ума, и тебе кажется, что это не у тебя ушел сын, а ты представляешь женщину, у которой ушел сын, и представляешь так живо, что забываешь себя прежнюю, забываешь возвратную дорогу к себе.
Нет слов, которые передали бы мою боль, и главное – я не хочу их искать, потому что не хочу, чтобы кто-нибудь испытал боль, подобную той, которую я испытала одиннадцать лет назад.
Мы искали твоего брата повсюду: нам звонили чужие люди и говорили, что видели его в Звенигороде с мольбертом, и мы ехали в Звенигород, хотя твердо знали, что мольберты он оставил дома, да и зачем ему таскаться с ними по Звенигороду? Нам звонили из Казани, и мы с твоим отцом садились на поезд и в следующее утро ходили по ее регулярным, губернским улицам – и не находили твоего брата, ибо что ему было до Казани?
Твой отец смирился с его пропажей за месяц-другой, а я верила, что когда-нибудь он остановится на пороге нашего дома и станет улыбаться своей грустной улыбкой, с фотокарточки, что стояла у меня в спальне. Помнишь, лет пять назад ты указала на нее и спросила: «Мама? Кто это? Мой муж?» И я расплакалась и сказала тебе, что это один маленький мальчик, историю которого я тебе обязательно расскажу, когда ты подрастешь и когда придет пора искать тебе жениха.
Я не знала, кого винить в пропаже твоего брата. Самое страшное было, что он не оставил ни строчки, не объяснил, почему он ушел от нас. Потом следователи спустя зиму привезли нас в какой-то загородный дом, к старой женщине, которая утверждала, что ее муж похитил твоего брата несколько лет назад, но это была ложь, все было ложью, что говорила эта старуха с выпавшими зубами, ходившая посреди своего особняка, как побирушка, – она громко хлюпала своим ртом-провалом и говорила ужасные вещи про меня и твоего брата, ровно как твоя Бабака.
Но ее нет, доченька. Ее нет. А если людям хочется делать зло другим людям, то лишь потому, что они хотят сделать его себе. Тогда я не понимала многих вещей: мне казалось, что несчастнее меня нет никого на свете, а потом июльским жарким днем я вдруг поняла, что беременна тобой, и сразу почувствовала, что ты родишься девочкой. Мое тело было раздуто, как колокол, я прислушивалась к нему, как к чему-то чужому, я не верила, что в сорок четыре года можно снова забеременеть, такого просто не бывает. А потом я поняла, что ты точно родишься особенной, что это бог дал мне тебя, чтобы утешить мир и нас с отцом после ухода твоего братика.
Помню, за несколько месяцев до твоего рождения мне вдруг захотелось съесть что-нибудь вроде известки или шпатлевки без разбору, я отыскала в комнате твоего брата банки с краской, открыла одну и коснулась языком цинковых белил. Я почему-то очень хотела, чтобы ты родилась у меня белой как снег, а потом, немного слизав языком иссохшей краски, я сильно испугалась: а вдруг я наврежу тебе? вдруг отравлю тебя?
В те месяцы прошла первая выставка работ твоего брата после пропажи. Люди подходили к нам, касались ладоней, плеч и локтей и говорили, что они готовы купить его работы за баснословные деньги, особенно холсты, я не верила им, мне казалось, что они как-то связаны с той страшной старухой или просто дурачат меня затем, чтобы утишить мое горе. Мне даже было неприятно видеть толпы людей, что стояли перед картинами моего сына, и водили головами, и переговаривались между собой, как будто перед ними были не картины, а снимки разошедшегося моего лона.
И потом журналисты… людям свойственно любопытствовать тем, что их совершенно не касается, на самом деле мы скучны самим себе, иначе как объяснить эту постоянную жажду новостей, историй, которые происходят не с нами?
Твоему отцу первое время нравилось отвечать на их вопросы, он думал, что это поможет нам отыскать твоего брата. Но без толку. И когда я смотрела на него через экран, я видела немолодого человека, который сам виноват в пропаже сына и который смешно заикается, когда отвечает на каверзные вопросы других людей в студии. Словом, и ты бы его не узнала тогда.
Но мне было наплевать на других людей, говоривших со мной о бистрах или о сепии, я жила лишь ожиданием тебя и желала только одного – чтобы ты родилась здоровой. Я много думала о тех месяцах и неделях, внутренне содрогаясь мысли, что твоего брата я вдруг стала любить меньше, что где-то в своей неназванной дали, в своей стране, где у него, как и у тебя когда-то, водились единороги и каждый прохожий спешил навстречу судьбе, чтобы разбудить уснувшую княжну поцелуем, он чувствует, что я стала в сердце делить любовь к нему с любовью к тебе. И хоть ты еще не родилась, оставалось несколько месяцев до твоего появления на свет, я вдруг остро ощутила, как скорбь в моем сердце так намертво сплелась с счастьем от твоего рождения, что я готова была плакать и смеяться одновременно, что это чувство было таким неназванным, таким безымянным, что мне было не с кем им поделиться, и я гладила живот и говорила тебе: «Доченька! Все должно быть хорошо! Все должно быть хорошо!»
И все-таки пропажа брата коснулась и тебя. За месяц до твоего предполагаемого рождения случилась вторая выставка – совсем неподалеку от нашего дома. На открытии собралось множество людей, в том числе и незнакомых, я не хотела идти туда, чтобы не бередить себе сердца, но твой отец уговорил меня пойти, потому что там должны были появиться друзья твоего брата. Посетители были пьяны, да и друзей его там не оказалось, я стояла напротив картины, на которой горели грешники, подписанные моим сыном. Внезапно я различила на одном из них свои украшения и свое платье. Отец твой ушел в другой зал. Я стояла напротив картины одна, и мне было больно, что твой брат со мной так обошелся. Вдруг кто-то положил мне руку на плечо и сказал голосом пропавшего сына: «Мама!» Я обернулась, но никого перед собой не увидела, только где-то в дальнем углу зала хлопнула дверь – я выбежала туда, дверь вела на лестницу, кто-то спускался по ней, держась за железные перила, мне показалось, что человек этот был одет во все черное и за ним развевался кусок ткани, будто бы плащ, я спустилась на первый этаж, тыкалась от одной двери к другой. Наконец я вышла на улицу, это была подворотня, покрытая мягким-мягким снегом. Я взглянула вверх и увидела, как снег сверкает в фонарном свете, а с крыши падает, медленно раскачиваясь из стороны в сторону, черная материя. Я вскрикнула, и у меня начались схватки.