По выходным на дачу приезжали родители. Они привозили с собой огромные баулы с рынков, обстригали жухлую тую и вообще командовали Аленой и Федором, но в воскресенье под вечер новый дом, построенный возле старого участка бабушки, оставался за ними. Дачу значительно расширили, обнесли кирпичной стеной, а кусты смородины и неплодоносящую вишню вырубили подсобные рабочие, которых нанял отец. Странно: после смерти бабушки вишня перестала родить, и кислый, исчезающий вкус ее ягод навсегда слился в представлении Алены с образом ушедшей бабушки. Старый дом сносить медлили, он, приниженный помпезностью нового – двухэтажного, с щипцом, краснокирпичного, – как-то поблек и будто стал разрушаться еще быстрее. Иногда в нем ночевали родители. Иногда Алена заставала маму с раскрытым на коленях альбомом, где та искала ушедшее время и, судя по усталому взгляду, ничего не находила. В семнадцать лет Алена не знала, зачем ворошить прошлое рода, да и свое собственное, когда впереди тебя ждет другая будущность в совсем другой стране.
Родители уехали в то воскресенье раньше обыкновения. Блестящий быстрый самолет спутным следом вспарывал небо, но во внутренностях неба было пусто. В отдалении у перелеска покрикивала кукушка, а потом и вовсе замолкла, когда порывисто и спешно в сторону Москвы прошла электричка. Брат вытащил во двор мангал, прицепил к нему расходящиеся палые ножки, а затем поставил на выкошенном лугу, где днем еще они играли в бадминтон: волан сносило, Алена злилась на себя, а брат – вопреки свойственному ему спокойствию – громко кричал: «Мазила!» Потом он вынес с веранды чурку и несколько березовых чурбанов. Он исподлобья взглянул на Алену и спросил:
– Помогать будешь?
Алена пожала плечами и пошла в дом – искать спирали от комаров. На кухне в оцинкованном тазу стоял замаринованный шашлык, лук касался мяса, как круглая серьга касается щеки. Алене стало не по себе, окна кухни выходили на старый бабушкин дом: может быть, поэтому мама всегда выходила из кухни грустная.
Сумерки быстро пали на местность, у фонаря, подвешенного под дощатый потолок веранды, густо толклись мотыли и бражники, голодно подзуживали комары. Тени от них огромно росли на стене, затем исчезали – и снова наполняли стены, казалось, что фонарь чадит, вместо света светит тенями. Брат опахалом поддувал мангал, и с него, сорвавшись от углей, летели и потухали в воздухе скорые искры. Брат был пристален, лицо его было озадачено, будто он не возился с костром, а решал геометрическую задачу. Угли раскалились до алого каления и давали красный отсвет на протянутые к ним руки. Брат отвернулся от нее и, присев у чурбана, на котором рубил дрова и сдирал с них щепу, стал медленно с поставленного наземь таза нанизывать на шампуры куски мяса. Алена попросила его:
– Только без лука. Я его терпеть не могу.
Теперь он едва пожал плечами и ответил:
– Все равно лук обгорает.
Шампуры в сумерках расходились из его рук словно длинные пальцы. Он поместил их на мангал: с мяса капал шибкий сок, а угли отвечали немедленным шипением, кое-где от капавшего маринада занималось пламя, брат шурудил угли властно, нестеснительно – и пламя пропадало, – и где он научился обходиться с костром, думала Алена? Зажженная за спиной спираль коптила, в окнах старого бабушкиного дома отражались их фигуры и облачное низкое небо, налившееся свинцом, казалось, что вот-вот польет дождь, а стрижей под низким, сумеречным небом не было – только с перелеска сорвалась какая-то крупная птица, и звук застыл, и больше ничего не было слышно, кроме сипло нарывающего угля, – брат смотрел на нее внимательно, так внимательно, как когда он занимался шашлыком, Алена испугалась этой нарочитой пристальности и того, что она совсем не знала его: да, еще несколько лет назад они вместе играли в приставку в старом бабушкином доме, сидели плечом к плечу перед огромным телевизором, который выключался не сразу, а со вспышкой, что четырехконечной звездой расходилась с середины экрана, но теперь она не знала, что происходит у него в голове. Она отошла на шаг от него, оступилась и упала бы, если бы брат не подскочил к ней и не подхватил за вытянутую руку.
– Чего ты испугалась? Что я съем тебя вместо шашлыка?
– Не знаю.
– Ты такая счастливая, я тебе завидую, – вдруг сказал брат.
Алена ничего не ответила и задумалась: если она счастлива от одних мыслей о будущем, то, наверное, она счастлива не по-настоящему?
11
– Алена, Алена, а где Педру? – закричал мальчик, и ему тут же завторила девочка Ксюша:
– Он уже со своей Жоакиной?
Белый лежак под зонтом на косой трубке, под ногами белый ослепительный песок, и как ни смотри вперед на океан, он кажется бесконечным, войдешь в него и потеряешься, и потому дети, вместо того чтобы плавать, сидят рядом с ней и слушают очередную ее выдумку про двух петрушек, которых Алена измыслила от скуки неделю назад в Синтре, когда они осматривали причудливый замок, покрытый известковой лепниной: щеристые его горгульи, искривленные дымоходы, лакированные полы со знаками зодиака, огороженные тонкими столбами с протянутым между ними бордовым канатцем. В парке, прилегающем к замку, были разветвленные подземные ходы, и, спустившись по внутреннему ходу будто бы вделанной в землю башни, можно было выйти в грот с водопадом и небольшим озером, где на искусственных островах дремали утки, а затем, миновав скамьи, что поддерживали смирно сидящие мраморные тигры со злобно-забавными выражениями морд, выйти прямиком к замку, владельцем которого и был Педру. Тщедушный мальчик, наследник знатного португальского рода, был тайно влюблен в садовницу Жоакину, которая однажды потерялась среди подземных лабиринтов и проблуждала в них несколько дней, – и, когда Алена рассказывала о том, что Жоакина была в отчаянии, и что пищу ей приносили утки, и что никто не откликался на ее призывы, в глазах Артема стояло какое-то неправильное любопытство, тогда как Ксюша широко раскрывала глаза, хотя была старше мальчика и должна была перестать верить в эти истории, и так подробно переспрашивала о кормящих утках, что Алена была вынуждена показывать на своем примере, как они приносили еду Жоакине, зажимая во рту загодя заготовленный хлеб с хамоном и нелепо разговаривая, пока их отец толковал на причале о съеме лодки и, весело что-то крича, звал их к себе на помост, и Алена думала: «Как хорошо, что они сейчас выйдут в море», – потому что окончания истории Педру и Жоакины она не придумала, за исключением страшного сна Педру, который слышал похожий на птичьи вскрики зов, просыпался, а затем засыпал вновь и видел над головой исходящий стожарами потолок, а внизу небесную бездну, в которой лепестками камелий кружили ангельские вихри.
Они пробыли в Португалии уже две недели, объездили окрестности Лиссабона и доезжали до севера страны. Но именно сейчас, глядя на волнующийся океан, на взбуруненную воду с щедрой белой пеной, ужасом ощущая восторг оттого, что впереди нее лежат тысячи километров безбрежной воды, она почувствовала острый прилив счастья. Ее восхищало все: и полоса тени, проходившая по ее белым лодыжкам; и вдумчивые глаза Артема, который смотрел вдаль на отца как-то гневливо-необязательно; и легкий пушок на лице Ксюши, она загорела, волосы над ее губой выцвели и проявились; и порыв ветра с застывшей в вышине чайкой, которая что-то беззвучно кричала в океан, будто намереваясь преодолеть его одним махом; и собственный пупок, в который дул накануне Михаил, щекоча живот своими усами, и говорил несуразности о ее красоте; и что-то такое, что она ощущала давно в детстве, когда еще не вынуждена была быть собой и доказывать миру, чего она стоит, хоть в государственном винтовом ее самоощущении тоже было что-то приятное.
– Алена, пойдем, нас папа зовет! – закричала Ксюша и в матросском своем купальном костюме заспешила к отцу, тогда как ее брат остался на месте.
– Ну что, идем?
– Алена, а чем закончилась эта история? Она умерла от голода, да? – спросил с надеждой Артем.
А Алена, усмехнувшись, ответила:
– Жоакина не умерла, но она до сих пор в подземелье.
Мальчик возбужденно закивал головой и, вскидывая пятки, побежал по мокрому песку, а Алена вдруг почувствовала, что это ее дети, что, может быть, ее желание тащить на себе лямку взрослой женщины – какое-то дурное и она просто хочет быть собой, потому что счастье в этом и заключается, счастье – это возможность быть равновеликой себе, и пусть московские театры идут лесом, и все ее любви к мужчинам – тоже, потому что она хотела всегда ощутить нечто подобное – что возле тебя собрались твои дети, и вам хорошо вместе, и больше вам ничего не надо.
Уже в яхте – небольшой, осанистой, двухмачтовой с тремя поставленными парусами – они сидели вчетвером и смеялись тому, как ловко их капитан перебегал от носа к корме, кричал на своем португальском английском, который смахивал на рыночный турецкий: «Гут! гут!» – детям, которых учил рулить, а потом они все вместе ставили геннакер и стаксель, слышалось, как передний парус полощет, в лица летели обрывистые плески и пена, а уже у берега, потеряв всякую осторожность, Алена, задетая поперечиной гика, вдруг упала в воду. Вначале испуг полностью поглотил ее существо, а потом, немного успокоившись, увидев, как яхта поворачивает к ней, она замахала руками и попробовала плыть к яхте сама, но плыть в надутом оранжевом жилете было неудобно, и потому она попробовала расстегнуть его, ее накрыло волной – она снова обомлела от испуга, но ощущение бездонного счастья от него как будто стало острее и непереносимей. Когда ее подняли на борт, она в первую очередь обняла не Михаила, а детей, и, увидев в его глазах недоумение, сменившееся вспышкой радости, она подумала, что они будут всегда и это ощущение найденного счастья теперь не отстанет от нее – не то что запах полыни с пряных ладоней.
Вечером в их номере, в который надо было пройти мимо камелий, загребая лепестки в открытые сандалии, мимо опунций, на которых были вырезаны английские имена и год появления надписей, мимо отцветших глубоко-сиреневых жакаранд у самого входа в гостиницу из пяти домов, раскиданных по берегу, она долго ждала, когда дети лягут, а в номер из полуночного бара придет Михаил.