Не говори о нём — страница 38 из 42

Она закрыла глаза и, выдохнув, попыталась успокоиться. Все в нем раздражало ее, квартира, в которой у них столько месяцев происходила тягомотная близость, казалась выплеснутой из него душой: вот огромные шкафы с корешками книг, с вытертой позолотой букв, берешь их в руки, листаешь – и чувствуешь запах читанности, запах скисшего ума; двойные двери, оставшиеся с шестидесятых годов, на них висели шторки цвета заветрившегося арбуза; ветхий паркет, стоит ступить на него, как пол поет, и высокие потолки с лепниной вокруг худо-бедной люстры под минимализм, так не шедшей ко всему остальному, – пускай уж лучше бы она была безвкусной, полной стеклянных подвесок, кладущих скорые белые отсветы по потолку.

– Или что? Я просто не понимаю, как мне к этому относиться. Никогда не рассказывай мужчинам об изнасилованиях, если не хочешь оскорбить их, заставить их почувствовать себя бессильными. Но тебя не изнасиловали ведь? Значит, эта история о твоем брате? О том, какой он герой, что спас тебя? Ты бы лучше о нем рассказала, а не об этом ужасе.

Высказав это, он снова надел на переносицу очки. Алене захотелось плюнуть ему в лицо.

– Мне нечего рассказать о брате.

– Я бы рад был с ним познакомиться, – сказал Посмелов, удивленно разглядывая лицо Алены. Никогда прежде ей не попадались настолько бесчувственные мужчины. Она была обижена за резонерствующий отпор, а он действительно удивлялся тому, что она злится на него.

– К счастью, – сказала Алена, – это невозможно. Время пошло вспять.

Посмелов усмехнулся и попытался протянуть руку к ней и по-отечески погладить волосы. Алена нервически отпрянула от него.

– В чем дело? – спросил еще более удивленный Посмелов.

Он совсем ничего не понимает? Совсем ничего? Зачем ему тогда лишние двадцать лет жизни? Лежа в постели, он то и дело говорил, что жизнь его прожита вхолостую, что у него есть двое сыновей, но они совсем не радуют его, что вообще дети – это самая ошибочная иллюзия вечности из всех возможных, и это было последним, что она хотела услышать после близости с мужчиной. Она делала из пододеяльника головы драконов и лошадей и вспоминала, как в детстве ей казалось, что можно быть сразу королевой красоты и главой лаборатории, в которой разрабатывают лекарство от рака, а потом ее изберут правительницей за общие заслуги, и, убегая от подопытных мышей к заседанию с министрами, она сделает мир лучше, – под это извечное «бу-бу-бу, почему в девяносто шестом году я не окончил аспирантуры», – и так всякий раз, исповедь неудачника большого ума, но средних способностей – настоящий бич образованных мужчин, и все-таки она не уходила от Посмелова, а не уходила потому, что с ним было доверительно в постели – доверительно до тех пор, пока он не заводил шарманку об упущенной жизни. И когда он выговаривался, она вставала и шла в душ, тяжело скрипя паркетом, касаясь щучьих хвостов, стоявших в углу у балконной двери, растрескавшейся буквами невиданного языка, – и ей казалось, что на кончиках листьев была пыль, что здесь повсюду пыль. А мужчина возраста ее отца недовольно кряхтел в постели – это последнее, что она слышала, заходя в ванную и закрывая дверь на половину полотенца, потому что ему было недосуг починить шпингалет в ванной, и все-таки, несмотря на общую ветхость Посмелова и его жилища, она его любила какой-то ученической любовью, как не любила уже давно никого. Посмелов устроил ее в подвед, курировавший московские театры, Посмелов вытащил ее из трясины самогрызения, что одолевало ее после нескольких романов, о которых не хотелось вспоминать, и Посмелов же познакомил ее с Михаилом. И сказка их была бы вечной, если бы не прием в индийском посольстве, куда он пригласил с собой Алену.

Ей представлялось, что женщины там будут одеты в вечерние платья или в цветастые шелковые сари и по их запястьям будут ползти медные змейки и виться бронзовые стебли, что мужчины будут в тюрбанах и жилетках на индийский лад и разговоры там будут вестись самые утонченные. Заранее она робела от собственной ограниченности, оттого, что груз ею пережитого был тяжелее мыслей, ею продуманных. Но в зале приема оказалось пыльно, поколыхивался индийский флаг, истершийся по краю, колесо Дхармы бессильно застыло на нем, скучный посол, одетый в пару, переминался на кафедре с ноги на ногу и что-то читал с листка по-английски с акцентом, превосходившим всякое понимание. Затем выступали доктора наук, то и дело извинявшиеся за то, что они говорят по-русски, а не на хинди или по-английски, несколько слов сказал и Посмелов – в своей обыкновенной манере, – будто его никто не звал, а он взял и пришел на прием с намерением всем испортить вечер.

По общему оживлению Алена поняла, что главная часть приема – это фуршет, к столам, накрытым белыми скатертями, выстроилась голодная очередь. Двое официантов высокомерно переглядывались между собой у столика с кофейниками и огромным жестяным нагревателем воды, они наливали кофе или показывали, как работает вентиль нагревателя, только если к ним обращались. В плетеных корзинах блестели чайные пакетики. Чуть поодаль стояли пустые бокалы, полные – были уже разобраны. Посмелов то и дело здоровался с кем-то за руку, не представляя незнакомых старцев Алене, и наконец, попросив подержать Алену его бокал, ушел с каким-то индийцем в зал приема, а она стояла в очереди, возбужденной от предвкушения жюльена и куриного шашлыка на деревянной палке, и чувствовала себя полной дурой – в лучшем своем газовом платье, с наколкой в виде жабы, нацепленной на грудь. Вдруг она услышала в толпе перед собой:

– Знаете, кто таков?

Бородатый мужчина сказал что-то нечленораздельное, и в ответ послышалось имя Посмелова.

– А, это тот, который по части студенток?

К разговору присоединился кто-то третий, раздался плотоядный смешок, и Алена узнала, как Посмелова уволили из университета за отношения со студенткой, и она поняла, что потом эта студентка родила ему сына, чей снимок был заключен в межстеколье серванта – не Посмеловым, а его умершей матерью, но после ее смерти он мог бы и переменить обстановку, ведь не раз, раздеваясь перед Посмеловым, она бросала взгляд на этого мальчика – совсем на него непохожего – и вспоминала собственное детство. Бокал остался стоять на белой скатерти, а Алена, как была в платье, выбежала во внутренний двор посольства. Там ее нагнал Посмелов и спросил: «В чем дело?» – взял крепко за плечи и поцеловал среди вьюги, среди трепетавших на ветру треугольных флажков, – тогда ему удалось заглушить ее нелюбовь, но сейчас слишком поздно. С того дня Алена стала постоянно думать о прошлом, из которого ему не суждено было выбраться. Слишком в нем много было неудач, слишком много того, что невозможно было забыть, если он всегда хотел оставаться желчным мужчиной средних лет, чьи способности и театральные жалобы на жизнь располагали к нему женщин.

14

Брат вынес их двоих за ворота, Алена помогала держать Дмитрия за ноги, ко второму же она не захотела прикасаться. Оба дышали, но были оглушены, на голове Константина в отсвете дворового фонаря темнела багровая кровь, Алена так и не поняла, что именно брат ему рассек: то ли темя, то ли затылок. Тот охал, когда Федор нес его, обхватив сзади за подмышки, и ноги его мягко стукались о бетонные плиты дорожки. Потом брат вызвал такси, и, когда оно приехало, он минут десять препирался с водителем, наконец с возбужденным лицом вбежал на кухню, порылся в шкафах и выбежал обратно за ворота. Пахло сыростью, жужжание комнатных комаров казалось внушительным, а когда какой-то жук упал со стекла на подоконник, Алена с испугом подумала, что возвращаются они.

Ей было стыдно, что брат ее видел в таком положении, и больше всего ей было стыдно за то, что он видел ее оголенные ноги, ей хотелось сказать, что она чиста, ничего не было и он успел вовремя, что если бы не он… Бражник бился о включенный ночник, он упорно желал смерти, и Алена приглушила свет. Переживая несчастье, она хотела, чтобы даже насекомые не умирали в ту ночь.

Брат вернулся в гостиную с веником и совком в руках и с удивлением взглянул на Алену, как будто ее не должно было быть здесь.

– Они уехали?

– Уехали, но, видимо, на электричке.

Алена почувствовала, как ноги отделяются от ее туловища и летят, распадаясь на кости и сухожилия, в тартарары.

– То есть? Они могут быть здесь?

– Они очнулись до приезда таксиста. Никаких следов я не обнаружил, так что, скорее всего, они отлежались и пошли на станцию.

– А сейчас вообще ходят поезда?

Брат ничего не ответил и стал громко ворошить веником осколки стекла, ей показалось, намеренно громко, а потом с неохотой сгреб их в совок. Ей стало не по себе. И ладно она, но теперь она втянула в это брата, что мешает им покалечить его, что мешает им вернуться, перепрыгнуть стену или пролезть через забор с соседним участком. Или дождаться рассвета? И прийти к ним спящим?

Алена в беспокойстве встала с дивана и подошла к брату, он поднял на нее глаза, затем внезапно она обхватила его руками так сильно, что тот не мог подвинуться и выронил из руки совок, раззвеневшийся стеклом. Федор гладил ее по волосам, по щеке, и от этих прикосновений, оттого, что ничего еще не миновало, она вдруг расплакалась и, не сдерживаясь, запричитала. Ее бил озноб, ей казалось, что они точно не переживут этой ночи, и она все твердила: «Они вернутся-вернутся-вернутся». Сначала ей было гадко от себя, потому что старшая сестра не должна себя вести так, а потом, всхлипывая все глубже, все больше унижаясь перед братом – хотя куда уже больше? – она находила какую-то успокоенность в монотонности этого «вернутся», как будто они действительно вернулись, а брат спас ее во второй раз, и выговариваемость несчастья действовала на нее успокаивающе-зачарованно, как притопывание заклинателя на змею.

Когда она все-таки отпустила его, брат закончил уборку и расстелил диван, на котором едва не изнасиловали Алену.

– Ты хочешь, чтобы я спала здесь? Может быть, пойти на веранду?