Не говори о нём — страница 40 из 42

Брат отдалялся от нее все больше, но в чехарде учебы она не обращала на это внимания. У нее были мимолетные влюбленности, первый ее молодой человек был братом Маргариты – студентом третьего курса, он любил поэзию Серебряного века и оттого целовался отвратительно, в его отношении к Алене сквозило такое медоточивое обожание, что Алене он быстро сделался смешон. И все-таки однажды в ноябре она устроила что-то вроде двойного свидания – она вместе с Дмитрием (его тоже звали Дмитрием, и это наводило Алену на мысль, что двойники в жизни встречаются чаще, чем предполагается, а еще чаще встречаются противоположности-двойники) и Маргарита вместе с Федором.

Алене вначале понравилось столкновение этих непохожих между собой людей, она вела себя вызывающе, набирала желтые кленовые листья в руки, разбрасывала их, потом уговорила Дмитрия купить им всем по банке колы. Возвращаясь от киоска к лавке, где они его дожидались, он по-собачьи глядел на Алену и был вообще восторженно-подавлен. Брат же, напротив, не потерялся, в короткой куртке с каракулевым воротником он вслушивался в рассказы Маргариты о Риме, кивал, что-то вставлял свое. В Алене зрело раздражение, когда она слышала, как разговаривается Маргарита, как всякое ее смущение опадает и она лопочет без умолку что-то о Диоклетиане и капусте, и брат нежно смотрит на нее: предупредительный, участливый и чересчур вдумчивый, чтоб быть искренним.

Спустя две недели у Алены появился новый молодой человек. Дмитрий часто звонил ей в дом на Пресне, трубку шел брать Федор, первое время он по просьбам Алены говорил, что ее нет дома, но однажды, видя перед собой кривившееся лицо Алены, вдруг сказал Дмитрию:

– Она просто не хочет тебя видеть. Прости. Я должен был это сказать. Наверное, ты найдешь девушку получше.

Он положил трубку и прямо взглянул на Алену.

– Что ты наделал?

– А что, я должен был ему лгать до пенсии?

– Ты вообще ничего не понимаешь в отношениях!

– Зато ты понимаешь, – сказал Федор беззлобно и ушел из гостиной, в которой старые обои в лилии были содраны почти до пола, а новые никто так и не взялся наклеить.

На следующий день Алена надела черную кожаную куртку и пошла вместе с Игорем в клуб. Огромный бритоголовый мужчина с двумя шишками на лбу внимательно их оглядел тяжелым, свиным взглядом. С непривычки на входе Алену оглушила музыка, закружилась голова, чуть ниже горла завязались рвотные позывы, и тут Игорь, услышав знакомую песню, вроде переиначенного Цоя, взял ее за руку и стал прыгать.

Она успела добежать до кабинок, и там ее вырвало, всю голову будто заняла одна мысль: зачем она здесь? Она была настолько отчетливой и немысленной, что, казалось, если ощупать голову, можно было прикоснуться к ней – не к черепу, прикрытому кожей, а именно к мысли. Возвращаться в танцевальный зал не хотелось, все-таки здесь музыка была глуше, и, хоть двери то и дело открывались, а в соседних кабинках шла какая-то возня, здесь было лучше и спокойнее. Вдруг в ее голове развернулась вторая мысль: что бы сказал брат, если бы увидел ее сидящей на полу здесь, с головой, прислоненной к смывному бачку, обнюхивающей свои пальцы и волосы?

Она все-таки вернулась в зал, Игорь по-прежнему скакал и только потом, когда Алена попросила купить что-нибудь выпить, успокоился, вернулся с двумя коктейлями, и они сели в угол крайнего стола, посреди других людей, Алена внимательно смотрела Игорю в мокрое лицо, завитки волос прилипли к вискам, глаза бессмысленно и сухо светились, и думала, что она его ни за что не полюбит, какой-то он чересчур земной, такой основательный и грубый, что кажется, на месте Алены могла быть вообще другая девушка и ничего бы в нем не поменялось.

– Здорово жить в двухтысячном году! – сказал Игорь, и Алена ничего не ответила, только скоро наклонила жестяную банку к губам, чтобы выпить.

Выпал первый снег, и Игорь провожал ее до дома по снежной крупе. Когда он довел ее до подъезда и попробовал поцеловать, Алена дала ему свои губы, но мыслями была где-то совсем далеко. Было прохладно, вместо фонарей были звезды, и чахлый декоративный снег жался к серебристому свету. Вдруг откуда-то из-за угла выбежал Дмитрий, он что-то закричал ей издалека, потом приблизился к ним, Игорь, ничего не говоря, развернулся и ударил его по лицу. Алена вскрикнула и скрылась в подъезде, оставив их двоих во дворе: одного – уверенного в себе, со сжатыми кулаками, другого – поваленного на снег, цепляющегося за урну.

Когда с балкона она взглянула вниз, никого у подъезда уже не было, виднелись только следы ботинок и безразмерный крест на том месте, где упал Дмитрий. Алена удовлетворенно вздохнула, и вдруг ей стало весело оттого, что ее любит столько парней, что она всем нужна без разбору, и было в этом самолюбивом веселье что-то нехорошее, что мутило ей ум и что было еще страшнее того, что она убежала от них, неприятно-нутряное покалывание, от которого Алена сразу почувствовала себя взрослой.

Она вошла в комнату к брату, тот не спал, он лишь укоризненно на нее посмотрел и захлопнул ежедневник, в котором что-то черкал.

– Ты что-то рисуешь? – спросила Алена и, пока он выдумывал ответ, выхватила из его рук ежедневник.

– Отдай!

– Не отдам!

– Алена! Что это за вторжение в частную жизнь!

– Как мы заговорили!

– Не раскрывай его!

Но Алена уже раскрыла и, пролистав пару страниц, поспешно закрыла. Ей было неловко от того, что она увидела: десятки обнаженных женских тел в различных позах, иные с подробным изображением того, что младшему брату знать не положено. Она протянула ежедневник брату, тот вырвал его из рук. Тяжело сопя, он сказал:

– Ну вот что ты наделала?

– Извини, – сказала Алена и, стягивая пропахшую потом водолазку со своего тела, смешливо спросила: – Может быть, ты меня тоже хочешь нарисовать с натуры?

Брат не смотрел на нее, он смотрел в пол. И Алена стала медленно расстегивать ремень на джинсах.

17

Если бы ей выпало создать мир, она бы создала его таким, чтобы всякое живущее в нем создание могло создать свой собственный мир в нем или за его пределами. Это был бы мир справедливый, мир истинный тем, что он множит истины. Это был бы мир настоящего бога.

Психологи копались в ее душе, как в шести сотках, они выкапывали из нее клубни и говорили: «Вспоминай!» Что она была обязана вспоминать? Что была неблагодарной сестрой или дочерью? С каждым новым терапевтом она все глубже погружалась в таз с ледяной водой, он стоял перед ней, она опускала в него ноги и не чувствовала дна, казалось странным, что таз может быть глубже пола, она брала его и отодвигала к кровати умершего брата, но ступать в него обеими ногами не решалась – что, если ее затянет вниз и она просто не сможет вынырнуть из таза, наполненного ледяной водой?

Родители говорили, что ей нужен стержень, нужно дело всей жизни, а она не могла разобраться, зачем вообще живет, – какое дело, когда само его условие под вопросом? Ей по-разному объясняли ее недостатки, пытались рядить в одежду чуждых слов, но ничего не помогало. Однажды бородатый терапевт – в кабинете на полке у него стоял танцующий индийский бог, а рядом – позолоченный череп с блестящими глазами – говорил ей о важности снов, о том, как необходимо примирить свою Аниму и Тень. Он говорил долго и унывно, он говорил умно, так что подавлял своим умом. Все это было замечательно, только какое это имело отношение к ней самой? Она не выдержала и плюнула, но слюна из пересохшего горла долетела лишь до ножки кресла, в котором сидел терапевт. Он бровью не повел, а она поднялась и вышла от него на трясущихся ногах.

Раз в несколько месяцев ей снился один и тот же сон, не столько сон даже, а место, сложившееся из городов, которые она успела объездить в университете. Ветер колышет поникшие маки. Большой палец на ступне императора крупнее ее обнаженного тела. Она пытается забраться на него, пытается отколоть крупицу мраморного ногтя на память, но ничего не выходит. Ее маленький волосатый ребенок карабкается вверх по воздуху, как будто в нем есть за что зацепиться. Алена испугана. Внутри нее приятие страха – расшибется, и ладно. Алена касается того места, где у ноги должна быть лодыжка, и оно исходит дрожанием, разбреданием. Ее сын уже где-то высоко. Гром – это слова огромной статуи, понимает Алена. Начинается ветер, разверзается гроза, былинки летают вокруг нее, и огромная туча с острым профилем застыла над горой, гора курится, где-то в отдалении дребезжит то ли рында, то ли китайский колокольчик. Маки вконец поникли. Маки – теперь льющаяся и колыхающаяся кровь, если смотреть на них вниз с седьмого этажа дома на Красной Пресне. В маках кто-то лежит. Она идет к ним, но разверзается гроза, и вместо дождя на нее вдруг наскакивает сын и просит творога. «Творога?» – удивляется Алена, и ей страшно от того, что он попросил, страшно от собственного удивления. Маки опали. Вокруг нее город, который разросся из ее квартиры, город, разрушенный несколько тысяч лет назад и неведомо кем отысканный.

Прежде она редко задумывалась о самоубийстве, то есть она понимала, отчего люди убивают себя – от болезней или невозможности вынести то, что с ними теперь стало. Наверное, у каждого есть проверочная мысль, как у нее было проверочное слово: когда она тяжело ударялась головой, она сразу бормотала имя своей первой учительницы. Или проверочное воспоминание о том, как люди должны были выглядеть в своих представлениях лет двадцать назад. То есть что-то такое, во что человек смотрится, как в настоящее зеркало, и понимает, что все не задалось, что он жил неправильно, он нес жизнь, как тушу на ослабевших плечах, а нужно было оседлать ее. И старость, пусть ей нет еще тридцати пяти лет, подступает забвением редких слов, маловажных событий. Да, она не может рассчитать, сколько лет назад случились Помпеи или Сицилия. Не может прорваться памятью к воспоминаниям, которые юркими мальками бросаются врассыпную, как только она начинает вспоминать, – кто она, раз она не может в точности вспомнить, кем была десять лет назад? Или того раньше? У нее есть чувство соответствия самой себе, но кто поручится в том, что это чувство не лжет? Что она вообще такое, как не борьба с ежечасным забвением? Раздастся щелчок пальцев – и нет ее, нет самого ценного, что у нее есть, – тела. Второй щелчок пальцев – и без разницы, кто она – Алена или ее несуществующий брат, что обнимает ее, как застывшую мраморную статую, восхищается ею и плачет в недвижимые подмышки.