Не говори о нём — страница 41 из 42

Она что-то утратила лет десять назад, утратила целиком, но вины за собой она не чувствует. Это психологи выискивают в тебе вину, как в нарывах гной, и занимаются тем, что примиряют тебя с нею, но если она действительно не чувствует вины за смерть брата? Если она действительно ответственна лишь за волосы на своей голове, а за чужие кости – пусть и родственные – нет?

По улицам идут виновные люди, они идут парами, а перед ними, словно рыбьи пузыри, вздуваются животы их вины и проступков. Если присмотреться, у них и лица рыбьи, и Москва давно ушла под воду, потому что осень решила, что она израильский карающий бог. Бог. Она произносит про себя это слово и не чувствует, что это больше, чем слово, с таким же успехом она могла произнести слово «зонт», по которому над ее головой бодро вышагивают рисованные утки.

Последние годы она, отчаявшись помнить, только и пыталась, что забыть, вернее, чем больше она старалась забыть те события, тем настоятельнее случайным человеком, вычлененным из толпы на Солянке, случайным обрывком разговора они напоминали ей о том дне. И вот сличения стали так непереносимы, что несколько месяцев назад она бросила работу, жила на сбережения и каждое утро убеждала себя в том, что она даже счастлива в слепленных друг с другом днях, в которых дождь сменялся ливнем, а ливень – ситником.

Она шла по городу своего сна, и ей представлялось, что, если взглянуть вниз на реку, она увидит вместо воды огонь. И если склониться за перила и переступить их, и взяться за перила с внешней стороны, и вытянуться в сторону сияющего, как белый лебедь, дома, она ощутит то, что ощущают самоубийцы за секунды до прыжка. Но, скорее всего, нет. Освобождения не наступит. И она окончательно добьет своих родителей. Лишит их мечты о генной вечности. С усмешкой она вспомнила, как какой-то из ее психологов говорил, что Вселенная образовалась четырнадцать миллиардов лет назад, Солнце разогревало земной шар и потом от столкновения с другим шаром от него отделился каменный кусок, который затем стал Луной, только потому, чтобы родилась она. Тогда Вселенная бессмысленна. Если все это было ради того, чтобы она стояла на мосту перед витиеватыми перилами, опустив зонт, и боялась упасть, боялась даже посмотреть вниз, чтобы увидеть, что вместо огня в реке течет серая, набухшая свинцом вода.

Вдруг она услышала издевательский смешок за спиной и обернулась – перед ней, сгорбившись, опустив руки в карманы широкополого плаща, стоял немолодой мужчина.

– Вы только мира и меня не лишайте таких глаз, – сказал он нагловатым голосом, а потом, склонившись в полупоклоне, представился: – Доцент Николай Посмелов.

18

Весной их чуть было наедине не застали родители: Алена ничком лежала на диване, опершись руками на подлокотник, а ногами в цветастых гольфах беспечно размахивала в воздухе. Больше на ней ничего не было. Федор вдумчиво смотрел на нее и накидывал очертания тела сестры на четвертину ватмана. Он хмурил лоб, было слышно, как он сглатывает слюну, но Алена знала, что он думает совсем о другом, и ей нравилась двусмысленность этих натурных встреч, нравилось, что после того, как он стал рисовать ее, он стал ей намного ближе, и она могла говорить с ним о чем угодно. Второй семестр она оканчивала вялой хорошисткой.

Алена едва успела прикрыться, когда в комнату Федора без стука заглянул отец.

– Что, молодежь, снова вместе? Сынок, ты не видел, где рейсмус?

– Нет, папа.

– Ну, бывайте тогда, – ответил отец и, тяжело отдуваясь, стал разворачиваться в дверном проеме.

От лица брата отхлынула кровь. Он молча шевелил губами.

– Что с тобой? – спросила Алена.

– Да то, что никогда в жизни я не просил у него рейсмус.

– И?

Брат брезгливо поморщился и встал, чтобы открыть окно: в комнате было душно.

– Иди ко мне, – вдруг сказала Алена.

– Оденься, пожалуйста.

Алена рассмеялась, скомкала желтое одеяло с изображенными на нем оленями и бросила им в брата. Он не увернулся, он принял этот бросок так, как принимал вздорность и напористость сестры. В нем было столько установленных извне правил, что Алене нравилось себя с ним вести так, как она не решилась бы себя вести даже с мужем. Его книжный мирок был для нее что красная тряпка, в его искушении до определенной черты было что-то возбуждающе-резкое, как запах белоголовника или вкус жженого имбиря на языке, искушая его, она чувствовала себя действительнее, чем на университетских занятиях, склоняя итальянские глаголы, или на встречах с подругами, рассказывавшими о своих плоских чувствах к мальчикам, которые чувствовали мир так же плоско, как они, и для которых любовью было соударение тел, натирание выпирающих его поверхностей. Однако рисунки ее тела были чересчур черны на ее вкус, в них была чахлая демоничность, которой не водилось в Алене.

Незадолго до майских праздников они отправились в зоопарк: в тот раз ей запомнились еноты, которые бегали из стороны в сторону в вольере и что-то стирали в небольшом каменном бассейне, бешено увлеченные собственными инстинктами, потом ленивцы – двойня, висевшая на лиане и единовременно теревшая свои спины нарочито грубо и неумело меховыми лапами. Слонов они не увидели в тот раз, вольеры с обезьянами тоже как будто пустовали.

– Природа – великая вещь, – сказал брат, когда они поравнялись с детьми, которых вела за собой воспитательница.

– О чем ты?

– О том, что все, что выбивается за ее пределы, она вычеркивает.

Последнее время он часто говорил с ней таким образом, и всякий раз, когда она слышала подобное, она затылком ощущала двухлетнюю пропасть между ними.

– Мне иногда бывает очень плохо, Алена, мне кажется, что я как будто уже не живу с тех самых пор, понимаешь? Что я как будто тень самого себя. Что я живу сверх положенного!

Толпа детей вдруг затянула какую-то песню про львенка – им было лет пять-шесть, и Алену они неимоверно раздражали, она потянула брата за рукав к пруду с утками.

– И это говорит десятиклассник?

– Почти одиннадцатиклассник.

– Что это меняет?

– А то, что я не могу сказать, что люблю тебя, потому что я должен тебя любить с самого рождения, понимаешь? И то, что произошло…

– Тсс… посмотри, там фламинго!

Действительно, в десяти метрах от них на отмели у островка, подняв тощие жерди ног, стояли сиреневые фламинго: их цвет казался Алене каким-то ненастоящим, надмирным, будто кто-то неведомый раскрасил этих птиц намеренно, чтобы показать им с братом, что такое настоящий мир, в который они даже попытаться заглянуть не могут.

– И мне кажется, я уеду куда-нибудь из Москвы, вообще!

– И даже лето ты со мной не хочешь провести?

– Я его боюсь, честно говоря. И тебя боюсь. Но больше всех я боюсь самого себя.

«Лё-ва, лё-ва, цу-цу-цу», – пели дети, фламинго, застыв, смотрели на них, как с фотокарточки, в воздухе пахло предгрозовым ожиданием, а Алена схватила брата за ладонь, привлекла к себе, поцеловала в соленый лоб и пробормотала: «Ничего не бойся», – и ей почудилось, что этот весенний всплеск ее чувственности – следствие благодарности брату за то, что однажды он спас ее на озере, и девять месяцев назад спас от изнасилования, и вообще он будет ее спасать всякий раз, когда она будет делать глупости, потому что в паре один должен быть чувственным и безбашенным, а второй – сплошным рассудком; а то, что она разрывает брата изнутри, ей даже не приходило в голову, потому что его правильность, строгое следование каким-то заповедям, попытки поститься в Великий пост она считала чем-то наносным, способом занять время до встречи с нею, пусть они и были знакомы всю жизнь.

Предстояло ехать на дачу, Алена жила предвкушением этих месяцев, брат был болезнен и как будто похудел. Был четверг, а это значит, завтра днем отец повезет их вчетвером на дачу, родители останутся на выходные, а потом уедут, и с понедельника начнется новая жизнь. Никто им там не помешает, никто больше ничего не скажет. Алена не задумывалась о своих чувствах к брату, от них шел запах, как от заплесневелой головки сыра, – они были ни на что не похожи: несколько поцелуев, объятий, прикосновений, бесстыдное любование своим телом, когда брат рисовал ее, – нет, художником ему не стать, она вообще не представляла, кем он мог быть во взрослой жизни. Впереди нее лежало целое тысячелетие, и кожа, покрывшаяся пупырышками, когда брат открыл окно на заднем сиденье, и перепалка с мамой о клубнике и саженцах, и кровельные брови отца в зеркале заднего вида – все представлялось на следующий день каким-то значительным, как будто здесь в пути пролегала граница между двумя жизнями Алены.

Когда они приехали, брат сказал ей, что пойдет ночевать в старый дом бабушки.

– Но он не протоплен!

Брат пожал плечами, он выглядел как школьник – робкий и застенчивый, школьником он и был, ему ли вообще было выдержать груз любви? Потому что чем истиннее любовь, тем она тяжелее.

На прощание он сказал:

– Не сердись на меня, я тебя всегда буду любить.

– Конечно, ты же мой братик.

Улыбка-дрожание прошла по его лицу, вдруг с порога гостиной он бросился обнимать ее.

А на следующее утро Алену разбудил крик матери, донесшийся со двора, Алена первой спустилась в гостиную и в чем была – в домашних шерстяных штанах и футболке с изображением Микки-Мауса – побежала в старый дом: распахнув дверь, она увидела маму, которая рыдала, уткнувшись во вздутия обоев, а внутри дома – покачивающееся под потолком тело неизвестного мужчины с синим лицом – он будто бы оттолкнулся от земли, чтобы прыгнуть в небо, но попытка сорвалась. Все пошло прахом. И вот его тело висело в петле, а в области паха отвратительно топорщились штаны, и победоносно звучали ожившие в межоконии мухи.

2022

Рекомендуем книги по теме


Это не лечится

Анна Лукиянова



Валсарб

Хелена Побяржина