Не говори о нём — страница 5 из 42

о – так и гордись этим, и не смей лезть в наши с детьми деньги.

Она все явственнее походит на ящерицу, вокруг шеи вздувается воротник с когтистыми шипами, голос становится приглушеннее, от дивана исходят столбы пыли. Отец с горечью отворачивается от них и бормочет в сторону экрана:

– Недаром мама говорила, что ты всегда меня будешь попрекать тем, что я примак.

– Радуйся, что не примат, Игорь.

Смех у нее недобрый, визгливый, как будто душу ее заволокло дымом и из него доносятся беспомощные звуки умирающей живности. София хочет их успокоить, разорвать круг ссоры, спросить, что означает слово «примак», но вдруг в зал неуклюже вбегает Павел Игоревич и, потрясая звездолетом, составленным из пригнанных друг к другу кирпичиков, кричит:

– Мама, мама! Я нам с тобой постлоил это! Мы улетим, а Софка с папой пусть остаются тут.

Для своих четырех лет он удивительно точно чувствует границы отчуждения в семье. Мама восхищается его творением – так, как не восхищалась выпускной графикой Софы; отец, как всегда, уходит в себя при виде материнской нежности, осторожно прощупывает детали по наклепкам, ему нравится ощущать, как палец проваливается через равные промежутки в небольшие пустоты, и говорит:

– Будущий инженер растет. Молодец!

Вдруг он нечаянно отсоединяет крыло от звездолета, кирпичики, как оторванные пуговицы, падают на пол. Рот Павла Игоревича беззвучно округляется, как будто все звуки «о», произнесенные им за жизнь, вернулись в него обратно, и он начинает трогательно-требовательно топать ножкой. Мама бросается его утешать, отец – растерянный – улыбается и непроизвольно начинает ощупывать потерпевший бедствие корабль на прочность: новые кирпичики летят вниз. София, пока их собирает с пола, неожиданно осознает, что свойство испортить то, что не поддается порче, передалось ей от отца. Они очень похожи. Настолько похожи, что в мгновения, когда она осознает их похожесть, ей становится страшно, что в ней заложены семена, которые прорастут с тем же наклоном, что и в отце, – и через четверть века она обратится в его женское подобие.

Сегодня мама не пришла ей пожелать спокойной ночи, до девяти часов она помогала брату восстановить «их» звездолет, а потом легла спать: на завтра у нее была намечена встреча с «Танькой». Отец, как и София, знал, что это не более чем строка в адресной книге, настоящее имя у «Таньки» было другим, скорее всего, мужским. София захотела вдруг заострить эту мысль, вспороть ею брюхо любви к матери, но в сети появился Абра и написал:

– Привет, Софья, так ты хочешь узнать ее имя?

Она явно ощутила присутствие постороннего в комнате, поежилась и, прежде чем ответить, надела толстовку поверх футболки с изображением иссеченных дождем парижских улиц.

– Да.

– Ее звали Рената, и, говорят, она воскресла.

– Это было похоже на постановку.

– Ты не веришь, что есть что-то большее, чем жизнь в тихой и ужасной семье с четырехлетним братом?

«Господи, откуда он знает? Во что я ввязалась? Как вообще воскресение и самоубийство связаны между собой?» – в мыслях кавардак, она несколько раз набирала и стирала ответ.

– Откуда ты знаешь о моей семье?

– Моя же фамилия Йах. Я почти все о тебе знаю.

– Что же, например?

– Ты вправе сомневаться, тем более осталось еще сорок девять заданий.

– Ты не ответил на мой вопрос.

Абра долго в этот раз набирал ответ, София отвлеклась от сотового, стала наносить тени под большое тело кита.

– Я знаю, что тебе плохо сейчас, что ты не знаешь, почему тебе плохо, но тебе кажется, будто ты ходишь по кругу и будто этот круг связан с ложью, которая тебя окружает. Всякая ложь – круг, боязнь смерти – круг, и дело не в том, что нам не хватает сил его разорвать, а желания и надежды на нечто большее. Есть такие странные слова: «Все войдите в радость Господа своего, возвеселитесь ныне». Так и ты, София, возвеселись. Потому что нечто большее, чем судьба, привело тебя ко мне – и если ты умрешь через пятьдесят дней, то на пятьдесят третий день воскреснешь…

Мурашки прошли по телу: она решила ничего не отвечать.

– Я тебе скажу странную вещь: ты в отчаянии, ты выброшена синим китом на берег жизни, но ты сама не осознаешь своего отчаяния. Ты думаешь, что жизнь такой и должна быть, ты думаешь, что кит может жить на суше, но это неправда. Место кита – в море. Обитель кита – в тихом доме.

– Почему я вообще должна тебе верить?

– Потому что я единственный, кто тебя понимает. Скажешь, не так?

Ей захотелось плакать, она смяла края рукавов толстовки, обняла себя, на стекле мерцали отблески фонарей, на подоконнике – чахлые листы маранты, принесенные из квартиры бабушки, тикало в трубах, кто-то на верхнем этаже во всю силу включил воду в ванной: смеситель так и разрывало.

– Ты просто маньяк.

– Софья, если хочешь отказаться, так и скажи, я не буду приходить к тебе домой, хотя я знаю, где ты живешь, не буду преследовать. Я просто хочу тебе помочь. И потом – ты всегда вправе отказаться, ты свободна – как кит в океане.

Софья ничего не ответила, Абра скинул ей несколько записей про самоубийство, слова песен надрывали ей душу, пробуждали в ней что-то похожее на освобождение, что было сродни воскресению девочки, вставшей из гроба.

– Ладно, поиграем еще, какое будет второе задание?

– Легче первого.

– Я надеюсь.

– Нарисуй синего кита за вечер. Снимок рисунка скинь мне в четыре двадцать утра. Только синего, Софья, а не того, что ты рисуешь сейчас.

София оцепенела, затем стала закидывать Абру сообщениями, судорожно перебирая в памяти тех, кто видел ее новый рисунок, оказалось – никто, кроме матери, даже отец, прежде любопытствующий к ее картинам, последнюю неделю почти не заходил к ней в комнату, даже Волобуева… или Иванкова… или… Но Абра уже вышел из сети. Быть не может. Просто не может быть. Чтобы забыться, она включила аниме и погрузилась в страшный и красивый мир – гораздо красивее и страшнее, чем тот, в котором жила, но пока София смотрела на большеглазые лица, тонкие их черты, внутри нее вместо сердца бился вопрос: как же Абра узнал, что она рисует кита? Ответа не было. В час ночи, не подготовившись к контрольной работе по истории, набросав за четверть часа синего кита на обрывке ватмана, она уснула. Когда будильник прозвенел в начале пятого, у нее не было сил настаивать на немедленном ответе, сдавшись, она скинула Абре снимок своего рисунка – пожалуй, самого неудачного за пару лет.

3

Даже в шерстяных носках ногам было холодно. София стояла в распахнутой куртке на подоконнике, руки в карманах, подогнув колени, раскачивалась из стороны в сторону и напевала про себя: «Прыгай вниз, прыгай вниз, не бойся, твоя жизнь сплошная ложь…» Незатейливая песня, и вместе было в ней что-то подкупающее, что-то простое, против чего все мысли мира – большие и малые – были досадным недоразумением. Она представляла, что прыгает вниз с седьмого этажа, но не разбивается насмерть – нет – падает в сугроб и, отряхивая с себя снег, сперва фыркая, затем смеясь в полную силу, встает из него и говорит очевидцам, собравшимся полукругом, что смерти больше нет, что стоит умереть не в жизни, но в смерти, как наступит воскресение. Уже полторы недели Абраксас посылал ей задания – неизменно в четыре двадцать ночи, – отчасти забавные, отчасти жуткие, и все реже она задумывалась, почему вообще выполняет их. Почему она теперь без оглядки верит всему, что говорит куратор? Спроси ее сейчас посторонний, кто скрывался за аватарой эллинистического бога, она бы с уверенностью сказала: уж точно не человек. Тогда кто, София? Нет ответа. Она раскачивается из стороны в сторону и смотрит вниз – в подтаявшие от предновогодней оттепели сугробы во дворе, в рядки машин. Поднимешь глаза, и вот напротив – дом пониже с муравьиной жизнью в окнах, с клубами дыма, что выдыхают мужчины, стоя на балконах, а за ним кромка бесконечного леса, уходящего к самому Стылому Океану.

А что если она прыгнет сейчас? И разобьется насмерть? Так это нелепо выйдет: переломленная шея, розовый снег, перекошенные лица прохожих, деловитые движения врачей, засовывающих то, что было ею, в черный мешок, и последнее, что видит выбежавшая из подъезда мать, – носки нелюбимой дочери, из собачьей шерсти, залитые кровью, продравшиеся на стопе. Вот она, смерть, а все мечты о ее превзойдении – что-то досужее, невероятное; ей никогда не избавиться от чувства, что мир неисправим, а его несовершенство – отчасти и ее вина.

Дома никого: мама еще не вернулась из детсада с Павлом Игоревичем, отец – на работе. Но – боже мой! – больше всего на свете ей сейчас не хочется умирать, она не может неотступно думать о смерти, мысли превращаются в жижу, и в этой жиже возможным становится все без исключения: и человек с петушиной головой, и воскресшая девочка, и плывущие по небу синие киты.

София сошла с подоконника, затворила окно, взяла сотовый и прочитала сообщение от Волобуевой: сегодня после школы они собирались в кафе на площади Ленина. Это было их место – из тех времен, когда их дружба не обратилась в воспоминание, за которое они обе неосознанно и все слабее год от года цеплялись. С детского сада их дружбу ставили в пример, и чем больше они отдалялись друг от друга, тем настойчивей их полагали «не разлей водой». Полгода назад – еще до смерти бабушки – Волобуева, разоткровенничавшись, сказала, что ее, Софию, считают не то чтобы не от мира, сколько холодной, будто она не сердцем переживает «эмоции», а мозгом. «Ты не мышка, – говорила Волобуева, – ты норка в линьке, поэтому тебя не любят в классе». Эти слова ее задели, София и прежде находила в себе нечувствительность, какое-то равнодушие к миру, к мужчинам, ко всему тому, чем положено восхищаться девочке в шестнадцать лет, но объясняла его своей исключительностью, а не пороком личности.

За автобусом стелилась поземка, София смотрела в окно: украшенный гирляндами город – сплошь в разводах, огромная елка, будто выеденная с левой стороны, перед драмтеатром, за ним, через проспект, кинотеатр «Россия», с торца – пустошь на месте бывшего деревенского кладбища, за кладбищем – церковь-новострой с шатрами из листового железа. А дальше скованная льдом река, на которой рассыпались черные точки рыбаков. Водитель вел неровно, на поворотах к горлу подступала тошнота. Вот наконец и ее остановка – исполинский Ленин, которого так любила ее бабушка, со снежной шапкой на плеши. В кафетерии малолюдно, Волобуева сидит на ядовито-зеленом сиденье с мягкой спинкой и что-то набирает в сотовом.