Не говори о нём — страница 7 из 42

– Что случилось, юные особы?

И Свербицкая с таким презрением и восторженностью смотрит на него, что Софии все становится понятно, и она пугается этого прозрения. По смущению Гильзы – кожа у него темная, как корка сухаря, – она понимает, что тот тоже растолковал взгляд Свербицкой, но он не уверен, успела ли она рассказать Софии о произошедшем.

– Ну что такое, Агата? Кто тебя обидел?

София боится, что Свербицкая выкрикнет: «Ты, старый дурак!» – или что-нибудь подобное, и тогда избежать истории не удастся. Гильза до последнего будет отпираться, строить козни, сживать их со школы…

– Никто, Павел Степанович, это предновогоднее.

– Может быть, тебя отвести к врачу?

Молчание.

– Что же ты молчишь, Агата? Мне оставить вас одних?

Свербицкая опускает расплывшиеся глаза и смиренным голосом произносит:

– Нет, Павел Степанович, то есть – да. Отведите меня ко врачу.

Гильза удовлетворенно гладит усы, по-отечески берет Впадину за руку, с натяжкой улыбается Софии и спрашивает:

– Будешь ждать подругу?

– Я… я…

Главное – не показать виду, что ей все известно: не столько пониманием, сколько представлением. Но как не выдать себя?

– Не стоит меня ждать, София, спасибо тебе, я обязательно найду и приму его. Спасибо!

Свербицкая смотрит поверх ее головы, мутно отражаясь в потемневшем стекле, которое видно в зеркале за ее спиной. Когда она уходит вместе с Гильзой, София больше всего удивляется этому отражению, как будто существует связь между ним и всей этой липкой, грязной историей.

Снег скрипит под ногами, на следующей неделе обещают похолодание, по школе даже прошел слух об отмене занятий, что же тогда останется до Нового года? Три с половиной учебных дня? Ни одна шишка не срывается с лап перелеска. Все как будто бы застыло, и Впадина, и влюбленный в нее Гильза кажутся наваждением, так что София сомневается, точно ли между ними что-то было, или это ей привиделось в больном от постоянного недосыпания воображении. Не может быть, чтобы между ними что-то было, – это невероятно, еще более невероятно, чем если бы Абраксас Йах действительно оказался нечеловеком.

Софии стало зябко, почти на глаза она опустила капюшон, вложила руки в карманы и выдохнула изо рта побольше воздуха, клубы отнесло к ограде детского сада. В ноздрях было сухо, пощипывало и покалывало, внизу живота наметилось какое-то знакомо-незнакомое ощущение, скорее отзвук, его провозвестник. Лучше об этом не думать. Чувство зябкости медленно обращалось в зыбкость происходящего. И сосны представлялись пальцами мертвецов с длинными ногтями, тянущимися из-под земли, мертвецов, которые так и не воскресли. Они пытаются дотянуться до неба, поскрести по нему, достучаться до его обитателей, безмолвные пальцы – большее показать они смущаются. И вся земля – пускай припорошенная снегом – огромный могильник. И посреди нее Софии без разницы, было ли что-то между Гильзой и Впадиной или нет, все равно все они уйдут в землю – по-разному, – но в жажде не столько воскресения, сколько дознания до правды, отрастят сосны-ногти и будут тянуть их из-под земли – качающиеся, тоскливые, вечнохвойные.

Потемнело. Фонари лилово горят над головой, проспект в отдалении залит красными и желтыми огнями, мутное небо бьется, как застывающее сердце, мигает сполохами с нефтехимического комбината, но самого пламени не видно, как высоко ни поднимайся, – разве что с крыши высоток, прилегающих к бору. Вечером зарево станет красным и будет зловеще мерцать, сейчас, в четыре часа дня, оно кажется даже уютным.

На крыльце София едва не уронила связку ключей в сугроб, пока подбирала магнитный ключ ко входной двери в подъезд. Войдя в прихожую, она ощутила стойкий запах вина, взглянула вниз: так и есть, на сложенной надвое тряпке с маками стояли унты отца, которые он надевал, когда ездил на стройку. Мамы с братом дома не было.

Отец выплыл из зала неспешно, сверкнул очками, спросил:

– А, сегодня особенный день?

– Почему?

– Потому что свершилось!

Отец приложил палец к губам, еле слышно сказал: «Тсс… только маме молчок, слышишь, доченька?» Плешивый человек помог ей снять рюкзак со спины, с недоумением оглядел ее охровые ботинки и стал говорить о том, как сегодня совершил главное событие в своей жизни – разумеется, после рождения Софии, – купил криптовалюту.

– Понимаешь, когда киты зайдут на рынок, тогда он перегреется, а я улучил время, пригвоздил его, – он энергически махал руками.

– Какие киты, папа?

– Так называют больших игроков на биржах.

– А маленьких как называют?

– Хомяки, – ответил отец невозмутимо.

София прошла на кухню, распахнула верхний шкаф, засыпала в чашку банановые мюсли и залила их молоком с белыми выделениями – назавтра оно уже прокиснет. Отец не унимался, рассказывал о том, как они станут богаты, как он бросит работу и выкупит контору, в которой работает, как накажет за заносчивость дядю Женю – София едва помнила, кто это, – как покажет той бабушке, какой он примак. И все будут восхвалять его, маленького человека, за смекалку, не то что ползать на коленях, пресмыкаться станут, а он – Игорь Рубин – вновь решительные взмахи рук – всё до единой копейки оставит им. Хорошо, не всё. Может быть, он пожертвует что-нибудь сиротам, но там – в России, за хребтом, в столице, где будет учиться София, к ней будет приковано всеобщее внимание, потому что, потому что… Мысль терялась. Отец был патетичен, и вначале Софию пугала его патетика, потом умилили его плешь и мечты, а потом ей вдруг стало жаль его. В его-то годы уже ничего не изменится. Что такое для мужчины сорок пять лет? Старый, милый, глупый папа. Ей даже было немного стыдно за то, что она вот уже несколько лет чувствовала перед ним свое превосходство.

Когда пришли мама с братом, София заперлась в своей комнате. Правда о покупке валюты вскрылась во время переписки с Аброй. Против обыкновения он был несловоохотлив. Многоточие держалось по несколько минут.

– Знаешь, что я сейчас слышу?

– Что?

– Мама бросила что-то об стену, брат ревет. Мама вслед за ним орет. Вот наступила тишина, видимо, отец заговорил. Неужели я стану такой же? Не в смысле гнева, а в том смысле, что в чувствах забуду саму себя? Меня пугает, что люди по большей части не бывают собой, иные собой даже и не становятся.

– Ты любишь родителей?

– Странный вопрос.

– И все-таки?

– Честным ответом будет: не знаю. Менее честным: люблю, но какой-то другой любовью. Это странное чувство, будто бы я люблю их образы – не их самих, а их как папу и маму, понимаешь?

– Честным ответом будет: не понимаю. Менее честным: стараюсь понять. Не боишься их оставить, когда уйдешь в тихий дом?

– Вот она разбила что-то, кажется, папину кружку, привезенную из Крыма. Вторую. Не боюсь.

– Это ложь. Все боятся.

– И многие из всех у тебя уже были?

Многоточие занялось и тут же прервалось. Ответ пришел только спустя пять минут, когда уже мама заплакала и все вместе с отцом они принялись успокаивать разошедшегося Павла Игоревича.

– Все, кто уходил, те и были.

– Думаешь, я поверю тебе?

– А я хоть раз тебя обманывал?

– Тогда тебе, должно быть, очень скучно переписываться со мной, если ты все знаешь наперед.

– Ты – особенная.

– В каком смысле?

– В самом обыкновенном. Задание на сегодня: сделай три поперечных надреза на запястье, крови не бойся, снимки пришли мне в четыре двадцать.

– Абра?

– Абра?

Нет ответа. Ей стало обидно от его пренебрежения, и она решила нарисовать себе краской на запястье зияющие раны. Это будет ее маленькая месть, тем более при плохом освещении ничего не разобрать. Она открыла вкладки с настоящими порезами, достала с верхней полки гуашь, прокралась на кухню, налила в литровую бутылку воды, чтобы освобождать от цвета кисти, и управилась с рисованием за четверть часа. Впотьмах нарисованные порезы действительно было не отличить от настоящих. Оставшуюся часть вечера она мучительно дочитывала «Очарованного странника», ощущая лесковский язык как нарыв, как опухшую десну, – она находила в чтении искупление за трюк с порезанными запястьями.

На следующий день после урока русского, на котором Впадина поразила класс, рассказав, что в русском языке падежей больше шести, а точное число она назвать затрудняется, – она подошла к Софии и попросила забыть о вчерашнем дне. Говорила Впадина заносчиво, свысока, как будто пребывая в башне.

– Значит, забыть? – переспросила София.

– Забыть, как страшный сон, – повторила Впадина, и своими мышиными глазами, освобожденными от туши, проникновенно посмотрела на нее.

4

Тремя десятыми классами их собрали в актовом зале. Гильза в нелепом, неразмерном одеянии, с накладной бородой и настоящими рудыми усами изображал Деда Мороза. Под конец представления, прищурившись, в сатировом сластолюбии он вылавливал визжащих и отбивающихся от него девушек с первых рядов. Иванкова в образе Снегурки, презрительно изогнув губы, смотрела на него из-за упавшего занавеса.

Когда наступила череда викторины, вожатая – полная, свинообразная – круглым голосом стала зачитывать с листка вопросы, на которые бесперебойно отвечали отличницы из параллелей и Свербицкая. Причмокнув, она подобралась к самому сложному вопросу:

– Наши предки именовали январь сечнем. А почему?

Никто не отвечал. Вожатая трясла перед собой коробку с подарком для победителя – кружкой с изображением новогодних оленей. Свербицкая отставала на одно очко от отличницы из «А» класса.

Вдруг руку подняла София.

– Да, Рубина?

– Это месяц, в который рубили деревья, секли их.

– А почему деревья секли именно в этот месяц?

– Они были сухими.

Лицо вожатой изошло красными пятнами, она захлопала в ладоши, сидевшая перед ней Свербицкая цокнула, Волобуева толкнула ее за локоть – и вдруг София повстречалась глазами с Сергеем и прочитала в них недоумение. Накануне Абраксас писал ей, что люди позабыли, когда наступает настоящее начало года. «Ты никогда не задумывалась, почему с латыни декабрь переводится как