Не хочу быть полководцем — страница 61 из 75

Она тогда много чего о нем наговорила, и не думаю, что хоть одно словечко из сказанного пришлось бы ему по душе, начиная с внешности, которой остроносый весьма гордился. Вообще-то, на мой взгляд, он был достаточно привлекателен — рожа чистая, без оспин, глаза большие, да и цвет приятный — этакий серовато-голубой, с водянистым оттенком. И сам он широкоплечий, да и рост приличный, всего на полголовы ниже меня. А то, что нос чуть больше нормы, — мелочь. Но у Светозары на этот счет было иное мнение.

— Ни болести, ни недуга, а губы словно дерюга — и как тут целовать друг друга? — насмешливо фыркнула она. — И зубы во рту, яко горелые пни — повалятся, только ногою пни. А в очах яко слюда, и мутны они, будто помойная вода.

Потом пошло и вовсе столь интимное, что я не хочу даже цитировать, а закончила она, разумеется, критикой его выдающегося шнобеля:

— А уж нос и вовсе что речная коряга, под коей сом большой спит да жидким усом шевелит.

— Усы и у меня не больно-то густые, — попытался урезонить я не в меру разошедшуюся в своей критике девку.

— У тебя вовсе все иное, — ласково пропела ведьма, тут же сменив презрительный тон на нежное воркование: — В усах шелк, в речах толк, что стан, что рост, а уж как ты про-о-ост… — Она даже мечтательно зажмурилась, после чего выдала итог: — Нешто я вовсе из ума выжила — нарядный летник на посконное рубище менять? Сказываю же. тряпка он грязная.

— А почему грязная? — спросил я, не зная уже, что сказать и как возразить.

— Душа у него такая, — отрезала она сердито. — Я ж ведьма. Я душу враз чую. Черная она у него, заскорузлая.

Только я хотел уточнить про черную душу, мол, какая она у ведьмы и не родственная ли Осьмушиной, но она меня опередила:

— Моя тоже черная, но у нее цвет такой. А у него от грязи. То совсем иное. Может, я еще и потому к тебе тянусь, что своей черноты хватает. С избытком. Мне и самой от нее уже тошно, потому и хочу ее разбавить.

И все это с таким надрывом в голосе, что мне ее в очередной раз стало жалко. Хорошая же девка, а вбила себе в голову всякие глупости и не хочет от них отказываться. А она продолжает:

— А что до Осьмуши… Ты вот княжну любишь, а он…

— Тебя, — вставил я.

— Нет, — покачала она головой. — Думает лишь так. На самом деле он себя во мне любит. А тебя ненавидит еще и потому, что я к тебе тянусь. Очень уж ему хочется хоть здесь тебя опередить да не допустить, чтоб ты ему нос вострый утер. Коль не ты — и он бы так за мной не увивался. Точно я тебе говорю.

Пожалуй, за все время это у нас с ней единственный в таком тоне разговор состоялся — спокойный, задушевный, без глупостей и приставаний.

Кстати, сразу после нашей «скачки» она и впрямь затихла. На время. Даже на глаза ухитрялась не попадаться. Возможно, приходила в себя, а может, просто решила, что уж теперь-то я точно влип, втюрился, втрескался, да не просто, а по самые уши, и потому пыталась меня «выдержать» — авось стану посговорчивее. Снова момент выжидала. Но это уж дудки, не на того напала. Потом вновь стала как бы невзначай напоминать о себе — куда ни иду, и везде она на пути.

Видя, что я не реагирую, она неожиданно засобиралась в дорогу, сказав перед уходом, будто идет куда-то в дальний женский монастырь замаливать грехи. Совсем хорошо. Хоть от этой проблемы избавился. Я даже не стал уточнять, в какой именно. Дальний? Вот и прекрасно. По мне, чем дальше, тем лучше.

Да и не до нее было. Я дни считал, пока мой сват, которого подыскал Воротынский, отправится под Псков. Михайла Иванович нашел его не сразу, поскольку дело трудное и далеко не каждый, как объяснил мне князь, за него возьмется. Я еще удивился, а он пояснил, в чем главная сложность — сватовство-то за безродного.

— Ты в своих краях князь, спору нет. А здесь, на Руси, ты покамест никто. Сват же, он вроде поручителя. А кому охота за безвестного фрязина ручаться?

— А сам ты, Михаила Иваныч? — спросил я.

— Сказывал же, в сродстве мы, потому и негоже. Но это токмо одно, а есть и другое. Я хоть и в чести ныне, ан все одно — помнят мою опалу. И Андрей Тимофеевич помнит. Он в прадеда памятью уродился — ничего не забывает.

— Так сколько лет миновало! — возмутился я. — Что было, то быльем поросло.

— Это у смерда нерадивого поле быльем-сором зарастает, а у людишек память цепкая. Ныне без того никак. С лица поглядишь — улыбается, а внутри все на крепких запорах — не достучишься. Потому это, что мыслят — кой ляд ему подсоблять? Ныне он в чести, а ежели к завтрему сызнова в опалу, тогда как?

— За безродного… — протянул я задумчиво. — А как же Малюта Скуратов? Он-то…

— Тьфу ты! — сплюнул в сердцах князь. — Дело к ночи, а ты его помянуть удумал.

— Так ведь не лукавый же, — возразил я.

— Зато прихвостень его. Да и иное там. Он-то дочерей выдавал, а их, хошь и безродных, за именитого боярина куда как легко отдать. Тут понимать надобно — хошь родичи невесты от того и возвысятся, но и женихова родня не унизится. Они при своем останутся, и урону жениху в том нет. Сам помысли — кого царь своему сыну просватал? Евдокию Богдановну Сабурову. Велик ли ее род? Не сказал бы. На Руси десятки иных куда как именитее. Но урону своей чести от такого родства государь не зрит. А ежели бы у него дочь была, выдал бы он ее в род Сабуровых?

Я хмуро промолчал. Ответ был ясен, но произносить его вслух мне почему-то не хотелось. Пришлось отвечать самому Воротынскому:

— Никогда. Он и за Ваську Шуйского бы не отдал, и за Федьку Мстиславского, а они и вовсе из самых что ни на есть Рюриковичей. Вот так-то. Потому и князю Андрею Тимофеевичу свою дочку за тебя отдать — урон.

Но сват отыскался. Оказывается, есть уже на Руси люди, готовые поручиться за безродного фрязина. И люди эти не простого роду-племени, а из князей. Например, Петр Иванович Татев. Не забыл он того разговора перед битвой под Москвой. И совет мой про гонца тоже помнил. А уж когда Воротынский ему тонко намекнул, что я и к уложению о станичной и сторожевой службе руку приложил, тут и вовсе возражения отпали.

— Опосля свадебок сразу и двину, — заявил он, подразумевая царские.

Оставалось считать денечки.

До первой, когда женился сам царь, время прошло быстро. Хорошо было отоспаться после бессонных ночей. А вот до второй — царевича — оно уже тянулось гораздо медленнее. Но я дождался. Как ни растягивал бог Крон часы и сутки, а я его переупрямил, выдержал. И сборы в путь-дорожку тоже выдержал, хоть и медлительные они были у Татева.

Ну ничего — от пары дней меня не убудет. Полтора года ждал, зато теперь осталась самая малость.

Наконец князь выехал. И погода не подвела. Как по заказу все снежком покрылось. Теперь можно по новой отсчет вести. Туда санного ходу недели две, не меньше, да обратно столько же. Плюс к ним еще неделя. Получается, ближе к Рождеству вернется, а может, и раньше.

И все бы ничего, только томило меня дурное предчувствие. К тому же мой сват выбрал недобрый день для дороги. Едва успел примчаться с его подворья гонец, чтоб сообщить о княжеском отъезде, как грянули колокола. Немного их уцелело в Москве, так что звук в основном доносился из Кремля, но какой звук. Не просто так они звонили, не на вечерню созывали народ, как мне вначале подумалось. Перебор это был. Тот самый, что используется при отпевании или погребении.

И тянулся по Москве медленный звон. Поочередно в каждый колокол от малого до большого, а потом одновременно во все, и вновь тоненький плачущий голосок самого малого.

«Плачьте, люди, по умершей три дня назад в Александровой слободе в расцвете сил юной царице Марфе Васильевне. Недолго ей довелось побыть в женах государя — всего две недели. Плачь, православный народ», — рыдали колокола.

Я вздрогнул. Одна надежда, что Татев поспеет к Долгорукому раньше, нежели до того дойдет скорбная весть, иначе…

Татев не поспел. Получилось как раз иначе…

Глава 19КТО КОГО?

Не к добру был зловещий знак, явно не к добру. Чувствовал я это. Да что там — уверен был на все сто, что Татев вернется ни с чем. И снежок этот, выпавший похоронным саваном, тоже сулил недоброе. Что-то надо было предпринять. Руки чесались, в голове звенело тоненько и протяжно: «Царь свободен, царь свободен».

Бредовые идеи возникали в мозгу одна за другой, вплоть до того, что пойти сейчас к Иоанну и предложить оживить его нареченную. Знаю я, дескать, одного человека, который может помочь. Я даже собрался идти с ней к Воротынскому. Хорошо, что остановил себя — мол, утро вечера мудренее, тем более князь сейчас давно спит.

Насчет мудрености вопрос, конечно, спорный, но то, что утро навевает мысли потрезвей, — факт. Когда я все это обдумал на свежую голову, то и сам присвистнул от количества препон, высветившихся на моем безумном пути, начиная с Михаилы Ивановича, который ни за что не согласится поддержать меня. Получалось, аудиенции у величества надо добиваться самому.

Но это еще куда ни шло. Чай, он — не всенародно избранный президент, и доступ к нему возможен, особенно если заявить, что прошусь к нему в подданство. Но что я ему скажу? Получалось, я знал все о болезни царицы гораздо раньше, если так уверенно поставил диагноз. Откуда? Почему не пришел сразу? Малюта-а! Разберись-ка, родной. И разберется Григорий Лукьянович, вывернет до донышка. Вначале со мной, потом до Андрея Тимофеевича очередь дойдет, а уж потом и до его семьи. Я вздрогнул, вспомнив истошный визг юной пятнадцатилетней дочурки казначея Фуникова, животный крик его супруги, и понял, что царя в это дело вмешивать нельзя. Как-то он неправильно разбирается, и вообще его методы чересчур суровые.

Решить все без него? Ну ухвачу я бабку Лушку, а есть ли у нее противоядие или травы, которые сводят на нет те, что она дала Долгорукому? Ладно, пускай есть. А что дальше? Полезем вместе с ней ночью в Успенский собор? Ах да, Марфу положили не там, а в Девичьем монастыре. Ну и как мы туда заберемся? А плиту на саркофаге отодвигать — справлюсь я в одиночку, поскольку на помощь бабки рассчитывать нельзя, годы ее не те.