– Герман, – настороженно отрекомендовался мужчина, и я сразу узнал тот самый голос, обладатель которого полчаса назад объявил себя ведантистом.
Мы пожали руки, и я назвал свое имя. Сказал, что ходил в семинар Петра Алексеевича.
– Тоже ходили? – обрадовался Герман. Он энергично потушил сигарету о решетку и бросил окурок в урну. – А, так я вас, кажется, знаю. Вы – Арсланьян?
Я улыбнулся и покачал головой. Белова засмеялась и стряхнула пепел.
– Ой, простите, – смутился мой собеседник. – Я вспомнил – Айрапетян. Точно, Айрапетян.
В голове сразу возник образ молодого армянина, то ли писателя, то ли массажиста, крепкого, по-крестьянски сбитого, как этот Герман, но почему-то невысокого роста.
– Холодно, – сказал я. – Моя фамилия…
Но тут у Германа зазвонил телефон. Он виновато кивнул нам с Беловой, поднес трубку к уху и, отвернувшись, заговорил:
– Да, Захар… Филатов подтвердил… Да… Мы все едем. Рудалёв, Абузяров… Алиса, само собой… Снегирев, Рома Сенчин. Ага… ну, давай, пока. Увидимся в Липках.
Он дал отбой, сунул телефон в карман куртки и повернулся к нам.
– Приятель один звонил, – пояснил он. – Из Нижнего… Вместе едем на семинар…
– А знаете, сколько лет мы с Петром были знакомы? – перебила его Белова. Она потушила сигарету и принялась застегивать пальто, одну за другой огромные пуговицы. Закончив, безнадежно махнула рукой. – Люди и не живут столько!
– Татьяна Васильевна! – вдруг взволнованно заговорил Герман. – Скажите, неужели человек умирает, и на этом всё? И никаких последствий, никакого там воссоединения с космическим разумом, вообще ничего?
Белова покачала головой.
– Вопрос, конечно, не совсем по адресу, – сказала она после секундного раздумья и показала глазами на небо. – Но я, знаете, в силу специальности хорошо себе представляю, что́ происходит в голове у человека. Там такое… – Она махнула рукой. – И если всё, Герман, происходит, как вы говорите, и человек исчезает бесследно, – то это какая-то чудовищная насмешка. И главное – непонятно, зачем и кому все это надо…
– Кому надо?
– Катя, я не знаю… Не знаю! Надо – и всё! Мы все должны жить там, где родились и выросли. Элиот, кстати, тоже так считал.
– Кто считал?! – на ее гладком ухоженном лице появляется презрительная гримаса. – Нет, ты мне по-человечески объясни: зачем? Мы тебя приодели, ботинки тебе купили новые, куртку, рюкзак кожаный. Ты здесь хоть на человека стал похож. Вон, даже цвет лица лучше стал. Зачем тебе туда…
– Туда? Это “туда”, между прочим, наша с тобой…
– Ой, помолчи лучше.
Сейчас утро. Катя сидит в кресле в одном халате, будто бы на троне, спину держит ровно, отражаясь в приоткрытой полированной дверце вишневого шкафа, старого, громоздкого, как и вся остальная мебель в нашей съемной квартире, как этот дом поздневикторианской застройки, в который мы заселились, как весь Лондон, неуклюже заставленный кирпичными строениями, старинными зданиями и колоннами. Всякая империя, завершая свой жизненный цикл, желает непременно застыть, заморозиться, объявить себя вечной, своими гигантскими размерами и мнимым величием заморочить голову своим обитателям, готовым малодушно ее покинуть. Она берет в свидетели древних, полагается на их вкус, на их мифы, которые мастера, художники, резчики, скульпторы стремятся втиснуть в каждую квартиру, в каждый орнамент.
Лавр, бесконечные ныряющие дельфины, венеры, вылезающие из морей, геркулесы, душащие змей, змеи, душащие лаокоонов, прокны-филомелы, филемоны-бавкиды, одиссеи, энеи, дидоны – всё это тщательно вырезано на всех предметах нашей обстановки, которая выглядит так, будто обосновалась в этом доме на века. Четыре могучих кресла с резными спинками, круглый обеденный стол, напоминающий гигантскую медузу, вертящаяся этажерка и безразмерная кровать для английского ночного отдыха.
Над полкой старинного камина, что напротив широченного окна, картина, точнее репродукция, с древним сюжетом. По ее бокам к стене привинчены канделябры, фальшивые, конечно, но выглядят вполне классически, хоть и с электрическими лампочками. Катя, кстати, несколько раз просила хозяина убрать эту картину – ей почему-то она не нравится, а хозяин все медлит, отшучивается, говорит, что это – лучшая работа Герена.
– She likes Nolde, – виновато пояснил я хозяину, сухощавому брезгливому англичанину, когда он зашел узнать, всё в порядке у миссис. – The colors in their essence. The direct evil emotion[9].
Хозяин в ответ только сдвинул брови.
Я не могу взять в толк, почему Кате так не понравилась эта картина. Обычная античная сцена. Слева – мужчина, справа – две женщины. Мужчина – в греческой тунике, в шлеме, украшенном красным гребнем, – то ли герой, то ли беглец, то ли любовник, а может, то, и другое, и третье одновременно. Он что-то увлеченно рассказывает – обе женщины внимательно слушают. Одна, одетая в полупрозрачную ткань, по всей видимости, царица, полусидит на роскошном ложе; за ней – другая, вероятно, служанка или наперсница, в тяжелой одежде, стоит согнувшись, облокотясь на спинку ложа. Мужчина, их гость, судя по расслабленной вальяжной позе – он вытянул вперед правую ногу – ничуть не смущен. Еще на переднем плане маленькая девочка, колонны, шкура льва; на заднем – горы, сползающие в море, и башня, неприлично торчащая вверх на волнорезе. Мужчина – эпичен, женщина – эротична. И во всем – в оттенках, линиях – разлита удивительная не́га. Она проступает сквозь фигуры настолько явственно, что мужчина кажется женщиной или, по крайней мере, женской собственностью, хоть и несостоявшейся.
Катя начинает шарить рукой на полу под креслом, находит пульт и злым, резким движением пальцев давит на кнопки. Экран телевизора тут же загорается. Звука нет, но с кровати, где я лежу, видно, что сейчас опять показывают европейские новости. В Европе ничего нового. Всё как обычно. Два диктора, мужчина и женщина, громко кукарекающие, наперебой рассказывают, что процесс евроинтеграции существенно замедлился. Бельгия легализует гомосексуальные браки. В Париже – забастовка работников аэропорта “Шарль де Голль”. В Сербии и Черногории принята новая конституция. Катя снова давит на пульт, сильно и раздраженно, словно хочет его раздавить. Изображение пропадает.
– Ну чего ты злишься? – говорю. – Мы же можем спокойно вернуться. Ты сказала, что опасность миновала. Нас ведь уже не ищут? Или что?
Катя усмехается и бросает пульт на кровать. Он шлепается рядом с моими ногами.
– Чего смешного?
– Да ты, я смотрю, тут стал стихами разговаривать. Ты сказала, ты сказала, что опасность миновала, – пропела она.
– Я серьезно.
– Что это шумит за окном? – Катя поднимается с кресла.
– Ничего… дождь… Нам пора домой.
– А зря ты, милый, не согласился на девочку, – она произносит эту фразу, словно обращаясь к самой себе, издевательски улыбаясь каким-то хитрым мыслям, которые пришли ей в голову. – А чё, не хочешь в дерьме барахтаться? Святого из себя строишь, да? Васёк, кстати, звонил, сказал, что такую сучку по моей просьбе нашел – пальчики оближешь…
От ее гадкой улыбки мне становится не по себе.
– Вот пусть сам с ней в дерьме и барахтается.
– Ладно, маленький, считай – оценила…
Улыбка пропадает с ее лица. Оно становится серьезным. Катя идет к окну, откидывает занавески и, скрестив руки на груди, замирает, разглядывая улицу.
– Действительно, дождь, – задумчиво произносит она. – Тебе тут что, плохо?
– Да нет…
– Ну, так чего тогда? – Катя поворачивается и смотрит на меня в упор.
– Мой дом – в Ленинграде.
Мне вдруг вспоминается, что, когда я уезжал, власти готовили город к трехсотлетию: чистили фасады, подновляли памятники, и почти все дворцы в центре города стояли в лесах. Скоро, подумал я, их снимут, эти леса, и город предстанет омоложенным, неожиданно посвежевшим, совсем как Катя год назад, когда она явилась ко мне без предупреждения после очередной пластической операции.
– Очень трогательно, – хмыкает Катя. – Слушай, мы сегодня дома будем обедать или пойдем в ресторан?
Она берет с подоконника сигареты, пепельницу, щелкает зажигалкой и закуривает. Потом садится в кресло, запахивает халат и ставит пепельницу себе на колени.
– Катя! Нам надо спокойно поговорить.
– Говори спокойно, я тебя внимательно слушаю.
Я встаю с кровати, надеваю майку, джинсы и сажусь в кресло напротив нее. Жестом показываю, что хочу сигареты. Катя бросает мне пачку и зажигалку. Какое-то время мы оба молчим.
– Мне нужно домой, понимаешь? – я затягиваюсь сигаретой. – У меня там всё…
– У тебя там всё? – Катя иронически морщит брови. – Что – “всё”?
Она стряхивает пепел и смеется. Я тоже в ответ невольно улыбаюсь.
– Всё у него там… Да чего у тебя есть-то?
Я хочу повторить, что там у меня “есть всё”, но язык почему-то не слушается. Курить не хочется. Я сосредоточенно начинаю тушить сигарету. Делаю это очень долго и добросовестно.
– Квартира? – ехидно интересуется Катя. Она издевательским деликатным движением тушит сигарету. – Нет, ты давай мне в глаза смотри! Квартира, значит… Да в нее войти страшно, в твою квартиру! В этот бомжатник…
– Ну, друзья там, коллеги… и вообще, я там нужен…
– Ой! – Катя морщится и коротким движением расплющивает сигарету о край пепельницы. – Милый, не смеши мои уши! Нужен ты там… Как заднице гвоздь в диване! Друзьям на тебя наплевать с высокой колокольни! И родственникам, кстати, тоже… Ты сдохнешь – они только через год заметят… А там ты точно сдохнешь! Очки протри! Ты только на себя посмотри, во что они тебя превратили, эти твои любимые деканы-замдеканы. Весь в болячках, худой, полуслепой – смотреть страшно! Сами рожи наели! Такие, что на фотках не умещаются! Ты что, не видишь? Они у тебя уже изо рта еду вынимают!
– Катя, ну почему вынимают? Может… все образуется. Придет новый ректор – всех уволит…