Не кормите и не трогайте пеликанов — страница 30 из 45

– Пять рублей поищите, – просит продавщица. В крошечном магазине тепло и так вкусно пахнет свежей булкой, что не хочется уходить. Купив сигареты, нарочно задерживаюсь возле витрины с выпечкой.

– Вы, это… Андрей, да?

Оборачиваюсь на голос. Передо мной мужчина, даже скорее парень, а не мужчина. Средних лет. Тощий, небритый, в зеленой лыжной шапке. На угреватом носу очки с толстыми линзами.

– Вы – Аствата… нет… Астаравацуров, да?

– Ну да, – нетерпеливо прерываю я его и смотрю в упор строго и “со значением”. Так обычно на людей смотрят заведующие кафедрами, особенно недавно назначенные. Мол, “что вам, гражданин, угодно”.

– А я – Кирилл, муж Маши Сидоровой! – парень нисколько не смущается. – Помните?

Того Кирилла, “Кирюшу”, я, конечно же, помню, его забудешь, пожалуй, – но этого, похоже, вижу впервые. Вежливо развожу руками и пожимаю плечами.

– Ну Кирилл же, – подсказывает он доброжелательно и повторяет громко, каждое слово раздельно, видимо, чтобы я быстрее вспомнил. – Муж. Маши. Сидоровой!

Это его “муж Маши Сидоровой” особой ясности не вносит и даже немного выводит меня из себя. С таким же успехом он мог бы сказать “я – муж Иры Петровой” или “Жени Ивановой”.

Вокруг шумно, мимо нас в обе стороны проходят покупатели.

– А-а… – чтобы показаться вежливым, я всей физиономией изображаю узнавание и выдавливаю улыбку… – Здрасьте… А вы… это какими тут, как говорится, судьбами… живете здесь, да?

Муж Маши Сидоровой хмурится и коротко кивает. Живу, мол. Хлеб жую. Повисает долгая пауза.

– Ладно, – говорю я наконец и, чтобы выглядеть любезным, а главное, поскорее закончить разговор, добавляю: – Маше большой привет. – Муж Маши Сидоровой поднимает на меня глаза в изумлении, будто впервые видит, и вдруг на его лице появляется бешенство.

– Маше?! – вскрикивает он. – Маше привет?! Этой твари?! Какой еще “привет”?! Мы с ней развелись пять лет назад! Она мне изменила!

Я сочувственно качаю головой и ретируюсь в сторону выхода, растерянно разводя руками. Потом поворачиваюсь спиной.

– Привет… привет еще этой шлюхе передавать! – слышу я вслед. – Не на того напал…

Пробегаю короткую улицу и выхожу на набережную. Впереди открывается салатное здание института, и ко мне возвращается прежняя решимость. Я уже вижу себя проходящим по коридорам, где взад-вперед текут потоки студентов, вижу нашу кафедру, Диану-секретаршу и сидящего в своем кабинете за огромным белым столом Никиту Виссарионовича.


Здание института представляло собой дворец и строилось в екатерининскую эпоху. Здесь давали балы, театральные представления, здесь играли музыку Антона Тица, великого безумца и молчальника, здесь стояли венские кресла, в которых усаживались гости, здесь неспешно двигались вдоль стен разодетые лакеи, снимавшие нагар со свечей. Здесь ели мороженое, заграничные фрукты, здесь обсуждали скверный петербургский климат, а с портретов, что висели на стенах, смотрели спокойные лица великих предков.

Первый хозяин, вельможа в случае, съездил во Францию по делам государственной нужды, пришел в совершеннейший восторг от тамошних обычаев и, воротившись, организовал у себя все на французский манер. Даже развел французский сад, на который, к великому неудовольствию своей супружницы Марии Федоровны, любившей все аглицкое, тратил большие средства.

На протяжении двух столетий дворец существовал самым обыкновенным образом и оставался прежним. Менялись только обитатели, но и они не вносили в его жизнь особенного разнообразия. Женились, служили, добивались чинов, заводили любовниц и любовников, кутили. И все же портреты, которые вернулись на стены только с горбачёвской перестройкой, демонстрировали едва уловимое изменение в столь похожих друг на друга лицах. Из поколения в поколение они делались изысканнее, тоньше, одухотвореннее. Однако, вернувшись к самым первым портретам, я замечал, что хитрость на этих лицах в сравнении с тем, что пришло позже, выглядит не хитростью, а скорее грубоватой прямотой.

В 1917-м, когда полыхнуло революцией, во дворце устроили революционный штаб с кабинетами, телефонами, плакатами поперек коридоров, запахами махорки и кислого хлеба. Новые жильцы не слишком церемонились с буржуйской собственностью: дворцовые залы они называли “помещениями”, стены пачкали надписями, во французский сад ходили справлять малую нужду, а мебель рубили на дрова и жгли в каминах. Однако революционная разруха длилась недолго. Специальным указом дворец был передан наркомату Луначарского с целью размещения в нем института народного просвещения.

Педагогический состав собрали быстро, из старой петербургской профессуры, из тех, кто не успел уехать. А помещения дворца спешно перепланировали под нужды нового института. Большие залы разделили перегородками, в них завезли дрова, книжные шкафы и гимназические парты. Уже через несколько месяцев в институте начались занятия. Появились первые студенты: их брали, согласно указу новой власти, из числа рабочих и крестьян. Старая Россия, несмотря на новую власть, понемногу возвращалась. Шли годы, институт набирал силу, открывались новые кафедры, факультеты. Появлялись молодые профессора, уже из рабочей молодежи. Они приходили сюда с комсомольским энтузиазмом, но постепенно включались в академический ритм старого дворца, успокаивались, скучнели, делались похожими на своих учителей, которых они боготворили и которым подражали. Они перенимали их жесты, их манеру курить в театральном одиночестве и задумчивости, напускную рассеянность, но их лекционная мысль, которая была куда моложе и эффектнее, выглядела почему-то слабее и схематичнее.

Институт пережил 1937 год, выстоял блокаду, дежурно провел антикосмополитическую кампанию и с середины пятидесятых годов, после разоблачения культа личности, не знал никаких потрясений. Умирали старые профессора, на их места приходили новые, менялись поколения студентов, менялись ректоры, проректоры, деканы, менялась мебель, становясь все более хрупкой. Прежним оставался только сам дворец. Шестидесятые годы отметились в нем бурными поэтическими вечерами и коллективными подписями в поддержку диссидентов, но это скандальное время очень скоро миновало, уступив место вялой академической летаргии. В конце семидесятых, впрочем, случилась мода на сатирические стенгазеты, но и она оказалась недолгой. Незамеченными прошли кампании, организованные первым проректором Никитой Виссарионовичем Демишевым, по борьбе с женскими брюками, затем – с бородами (чем ему помешали бороды?) и, наконец, с курением в стенах института.

Когда в начале девяностых в первый раз не выплатили зарплату, все лишь вяло изумились, а когда ее снова стали выплачивать, обнаружилось, что в институте полным ходом идет ремонт. Появились новые кабинеты, где теперь всё было из пластика: двери, окна, столы, стулья. Возникли новые должности, названия которых никто не умел выговаривать. По коридорам и лестницам забе́гали крепкие парни в кожаных куртках с четками в руках. Никто не мог понять, студенты это или преподаватели. Они ни с кем не разговаривали, бесцеремонно заходили в аудитории прямо во время занятий, хмуро оглядывали столы, стулья, потолки, потом, хлопнув дверью, удалялись. Именно тогда возник этот коммерческий факультет, на который нас с философом-постмодернистом Погребняком позвали работать.


Гулкие своды отзываются эхом. В холле никого нет. Сверху свисает старинная люстра: огромная, искрящаяся светом хрустальная капля. Справа – турникет и вахта, большая стеклянная будка, в которой сидят перед телевизором охранники. Вдоль стен – украшенные лепниной стенды с информацией. Надо ознакомиться – возможно, все это я вижу в последний раз. Кто тут у нас?! Надо же! С публичной лекцией Владимир Познер, проездом из Жмеринки в Монте-Карло. Круглоголовый болванчик стёба. Билет 400 рублей, и вход строго по билетам, студентам и беременным – скидка 50 %.

– Вы что-то ищите? – раздается за моей спиной хриплый мужской голос. Оглядываюсь. По ту сторону турникета – руки в карманах – стоит пожилой охранник и злобно меня разглядывает, как Цербер.

– Ничего не ищу, – пожимаю плечами.

– Как это – ничего? – ухмыляется он.

Отрываюсь от стенда, делаю несколько шагов в его сторону и спокойно сообщаю:

– Так… ничего. В жизни так бывает. Случаются люди, которые что-то ищут, а случаются и другие – которые не ищут ничего. Понимаете?

Охранник отворачивается и неторопливо уходит в сторону гардероба. Видимо, поболтать с гардеробщицей. Он, похоже, за ней приударяет.

Я предъявляю пропуск его напарнику и тоже направляюсь к гардеробу. Виссарионыч требует, чтобы мы не ходили по институту в верхней одежде, а непременно сдавали ее.


– Вот вешалка, но вообще-то, молодой человек, куртки у нас в гардероб сдают. Да-да…

Никита Виссарионович все слова произносил “со значением”, словно был отцом богов и людей или цитировал президента Российской Федерации, портрет которого висел у него за спиной.

Я кивнул, пристроил свой пуховик на вешалку и опустился в кресло, приставленное к его столу. Лугин сел в кресло напротив. В кабинете все сверкало белым китайским пластиком: столы, стулья, двери, окна, потолки. Даже металлические настольные лампы, коих тут было великое множество, и те выглядели пластиковыми.

– Это тебе не филфак, – продолжил наставительно Никита Виссарионович. – На филфаке у вас такого нет. А знаешь почему?

Я не знал и беспомощно посмотрел на Лугина. Тот отвернулся, тряхнув пеликаньим подбородком, и сделал вид, что рассматривает на столе Никиты Виссарионовича вырезанного из дерева орла, величественно расправившего крылья, будто готовившегося взлететь и устремиться в небо.

– Все потому, – стал развивать свою мысль Никита Виссарионович, – что денежные средства́, – тут он сделал ударение на последний слог, – выделенные государством, у нас всегда направляются в адекватное русло. Ты в туалетах был?

– Был, – признался я. – Но только в мужском.

Лугин несильно пнул меня ногой.