Но мне вдруг захотелось поговорить совсем о другом.
– Марк Ильич, – спросил я серьезно. – Я тут хотел у вас поинтересоваться… по поводу Шпенглера…
– Кого-кого? – иронически удивился он и внезапно всплеснул руками. – Алла Львовна! Свет моих очей!
Алла Львовна ответила ему коротким сухим кивком.
– Алла Львовна, скажите, а у вас в детстве была подкорковая улыбка?
“Господи, – подумал я. – Далась ему эта улыбка”.
– Что-о-о? – Алла Львовна смерила его строгим изумленным взглядом, стряхнула пепел и отошла в сторону.
– Наверное, не было, – пожал плечами Марк Ильич и полушепотом добавил: – Она в эпоху исторического материализма была парторгом. Так что там… Шпенглер, да?
– Ну, – я замялся, – мне вчера удалось первый том закончить…
– Голубчик! – перебил меня Марк Ильич, – ваш Шпенглер – милый, очаровательный специалист по Гераклиту и не более… Но этот его “Закат Европы”, вы уж простите старика, сущий вздор!
– Да почему?
– Да оглянитесь вокруг, – Марк Ильич вдруг заговорил очень энергично, что никак не вязалось с его внешностью кузнечика, обернутого в военный френч, и приторным голосом. – Оглянитесь! Он хоронить Европу собрался, а она, матушка, живет себе припеваючи и в ус не дует. Андрюшенька, голубчик, поверьте, мы не должны читать такие книги, мы слишком испорчены нашими учителями и позитивным знанием. Кстати, мне тут один молодой ученый поведал недавно…
Но что поведал Марку Ильичу молодой ученый, я в тот раз так и не узнал, потому что вернулся Трофимов.
– Что-то долго, Прометей вы наш… Ну как, добыли огонь?
Трофимов махнул рукой:
– С этим отделом ничего никогда не знаешь… Все как обычно. Целый час выписывали справку, что нужна справка.
– Ну-с, голубчики, – потер руки Марк Ильич, они у него были маленькие, сухие, – пора на занятия. Уже, осмелюсь доложить, десять минут как пара.
Я вдруг заметил, что дворик опустел и кроме нас троих никого нет. Алла Львовна уже докурила и ушла.
– У меня, знаете ли, окно, – объявил Трофимов. – У вас, Андрей, тоже?
Я вздрогнул. Мне показалось, он сказал “очко”. Но потом я понял, что ослышался, и кивнул.
– Тогда мы, Марк Ильич, – сказал Трофимов, – с вашего позволения, еще покурим, а вы идите учить, как говорил Байрон, умножать скорбь.
Марк Ильич усмехнулся и погрозил ему костлявым пальцем:
– Экий вы, голубчик. Идите… умножать скорбь… – он обратился ко мне: – Я вот сейчас отойду, Андрюша, а он сразу про меня сплетни начнет рассказывать.
– Что вы, Марк Ильич… – лицо Трофимова, и так всегда красное, сделалось почти сизым, смущенным, но он тут же взял себя в руки и улыбнулся иронически.
– Да – да – да, – мелко застрекотал Марк Ильич. – Он вам расскажет, что я люблю послушных мальчиков, Бореньку Кузьменкова, Митеньку Калугина, Сереженьку Белякова.
Я почувствовал, что мое лицо покрывается краской, и стал смотреть себе под ноги.
– Ладно, Марк Ильич, – примирительно сказал Трофимов, – идите уже.
– Кстати, – Марк Ильич поднял вверх указательный палец, – поздравляю с рождением ребенка. Андрюша мне тут сказал, у него подкорковая улыбка. Это правда?
Трофимов молчал.
– А у вас у самого была когда-нибудь подкорковая улыбка?
– Нет! – отрезал Трофимов с неожиданной злобой. Он достал из кармана сигареты и зажигалку. – Но скоро, наверное, будет!
– Я ему экзамен сдавал, лет двадцать назад, – произнес Трофимов после того, как Марк Ильич отошел.
– И как?
– Да кошмар… Отвечаю, а он сидит передо мной и даже не слушает – млеет. Потом взял меня за запястье, ущипнул и говорит “ручка”, “волоски”. Все вокруг ржут, а я куда деться не знаю. А он свое – вы, говорит, голубчик, интеллектуальный титан, бог солнца, а сами такой нежный, как девочка.
Трофимов оказался не просто опытным методистом. Он был в курсе всех институтских дел, и я много чего усвоил из нашего с ним первого разговора. Например, я узнал, какие партии есть в ректорате и как они противоборствуют, кто берет взятки, кто с кем спит, кто получает гранты, а кто их никогда не получит, кого прочат в заведующие кафедры культурологии и кто в самом деле сядет в это кресло, кого собираются повысить и кого скоро отправят на пенсию, и еще многое другое, столь же интересное. Затем он оставил тему института и, когда мы курили третью уже по счету сигарету, высказал ряд дельных, как мне показалось, замечаний на предмет экономического и политического обустройства России.
А уже через полчаса – мы сидели в столовой, грелись и пили кофе – он перешел наконец к самому главному – к филологии. По его словам выходило, что больше всего проблем именно здесь. Везде, горячился Трофимов, в редакциях журналов, в Академии наук, засели бездари, которые не только не умеют читать лекции, но (представьте себе!) даже не в состоянии анализировать тексты. Это – заговор, говорил он, против людей талантливых, таких, как мы с вами.
Помню, мне очень понравилось это его “мы с вами”. Выходило ровно то, что мне желалось. Есть “мы”, лучи света в филологическом царстве тьмы, “мы”, осмелившиеся возвысить свой голос над безмозглым стадом, и есть “они”, другие, начальники, замначальники, замзамначальники, негодяи-профессора, негодяи-доценты, с которыми надо сражаться, пусть даже из последних сил. Меня вроде как приглашали в сообщники, в благородные пираты, и было бы непростительной ошибкой оттолкнуть протянутую руку. В голову сразу же полезли вдохновенные мысли о бескорыстной мужской дружбе, о морской раковине, о духовном братстве, о научной школе, которую мы с ним вдвоем непременно создадим.
Но пока мы разговаривали, в моей голове вместе с полезными мыслями завелись почему-то очень глупые. Неожиданно вспомнилось, как мой университетский друг Костя Бойцов, чуть не удравший через залив к финнам, отвечал на экзамене пьесу Горького “Егор Булычев и другие”. Пьесу он не читал – знал только название. Костя принялся рассуждать об особом новаторстве Горького, который в этой самой пьесе “Егор Булычев и другие” ввел новый принцип композиции – лучевой. Есть Егор Булычев, рассказывал Костя пожилому профессору, маразматически развесившему уши, и есть “другие”. И эти “другие”, усердно кипятился Костя, на первый взгляд ни в нравственном, ни в психологическом плане никак не коррелируют с Егором Булычевым. Но если прочитать текст анагогически, напирал Костя, то можно заметить, как от Егора Булычева расходятся лучи, наподобие солнечных, согревающие “других” и в то же время собирающие их как непримиримые противоположности. Слышите, призывал Костя профессора, как в фамилии Булычев проступает слово “луч”?
Профессор, как рассказывали очевидцы, пришел в неописуемый восторг и десять минут уговаривал Костю срочно сесть за научную статью.
– Деконструкция! Деконструкция! – кричал он возбужденно. – Мы все жаловались, что это не наше, не русское, что у нас никто не умеет, а вот – на тебе, она сидит и сдает экзамен!
Но планам профессора сбыться было не суждено. Через неделю Костю арестовали за незаконную попытку пересечь государственную границу.
Я не понимал, почему я вдруг его вспомнил, ведь Трофимов являл собой полную противоположность и показался мне чрезвычайно компетентным.
Мы быстро сошлись. Когда встречались в коридорах или во дворике, всегда радостно приветствовали друг друга. Вместе обедали, вместе курили. На институтских и кафедральных заседаниях всегда садились рядом. И, усевшись вместе, тотчас же принимались свысока комментировать происходящее.
Мне нравились его шутки. Помню, заведующий кафедрой на заседании пожаловался, что у него плохой стол, старый и весь расшатанный. Трофимов тут же наклонился к моему уху и произнес:
– У заведующего, знаете что? Должен быть хороший стол и хороший стул!
Я очень смеялся этой шутке, потом весь следующий день повторял ее коллегам. Но они почему-то не разделили моих восторгов, подтвердив мысль, внушенную Трофимовым, – в институте работают только два умных человека, я и он.
А вот лекции его меня немного озадачивали. Я их до конца не понимал. Поначалу все то, что он говорил, казалось очевидным, история литературы – полный бред, ее выдумали советские марксисты; общепринятые термины – тоже чепуха на постном масле, равно как и деление произведений на жанры. Всех писателей, говорил Трофимов, – лицо его при этом светилось – надо делить на радиальных и тангенсальных, а обе эти группы в свою очередь делятся на холистов и партикулярников. Вот Хаксли, к примеру, объяснял Трофимов, радиальный партикулярник, Вирджиния Вулф – тангенсальный холист, а Джеймс Джойс – так тот радиальный холист-партикулярник. Только такая терминология, уверял студентов Трофимов, откроет науке новые перспективы.
Помню, я пришел в совершеннейший восторг от этих новых слов, но все-таки понял их смысл не до конца, а расспросить подробнее постеснялся.
Впрочем, некоторые проблемы Трофимов объяснял весьма доходчиво. Помню, однажды на лекции его спросили, чем отличается сюжет от фабулы.
– Очень просто, – сказал Трофимов. – Представьте, что у вас есть тортик, вы его съели, а потом сходили в туалет. Так вот, тортик – это фабула, а то, что у вас получилось в туалете, – сюжет.
Все очень смеялись, и я тоже смеялся вместе со всеми. А потом еще раз дома, когда представил себе физиономию Марка Ильича, которому студенты на государственном экзамене будут рассказывать про “тортик” и про то, как этим тортиком сходили в туалет.
– Что этот Трофимов за человек – не знаю, – кривился Лугин. – Мутный какой-то. Хотя вроде бухает – значит, свой.
– Никита Виссарионович сейчас занят! – за долгие годы работы секретарем Клавдия Степановна научилась делать одновременно две вещи: работать за компьютером и разговаривать с посетителями. Она постоянно в этом практиковалась, но только в том случае, если должность посетителя была не слишком значительной. Если же дела обстояли иначе и приходил очередной начальник, она, сочинив каменное лицо, величественно приподнималась над столом, приветствуя пришедшего всем своим крупным туловищем, обернутым в заграничный деловой костюм. Впрочем, мне она почему-то благоволила, даже иногда называла Андрюшенькой и просила заходить почаще. Я заходил пару раз, скорее из вежливости, – эта ее приемная мне не нравилась. Он была вся из белого китайского пластика, вдоль стен по всему периметру как часовые стояли стулья, а середина оставалась пустой. Здесь я чувствовал себя не человеком, даже не преподавателем, а бракованной канцелярской принадлежностью.