Фарли Моуэт
НЕ КРИЧИ: «ВОЛКИ!»КИТ НА ЗАКЛАНИЕ
Перевод с английского
Г. ТОПОРКОВА, В. ПАПЕРНО
Серия основана в 1994 году
Иллюстрации Е. В. Шелкун
ООО «Армада-пресс», 2001
НЕ КРИЧИ: «ВОЛКИ!»
Посвящается Ангелине
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Долгие годы и большое расстояние разделяют ванную комнату моей бабушки в Оквилле (Онтарио) и волчье логово в тундре центрального Киватина. В мои намерения не входит описание всего жизненного пути, лежащего между этими крайними точками. Но у всякого рассказа должно быть начало, поэтому историю моего житья-бытья среди волков следует начинать с бабушкиной ванной.
В пятилетнем возрасте я не обнаруживал ни малейших признаков будущего призвания, хотя у большинства одаренных детей они появляются значительно раньше. Возможно, именно огорчение, вызванное моей неспособностью хоть как-то проявить себя, побудило родителей отвезти меня в Оквилль. Там они подкинули незадачливого сына бабушке с дедушкой, а сами укатили отдыхать.
В оквилльском доме, носившем название «Живая изгородь», царил дух необычайной чопорности, и я там чувствовал себя не в своей тарелке. Мой двоюродный брат, постоянный обитатель дома, был немногим старше меня, но он уже твердо выбрал для себя профессию военного — собрал огромную армию оловянных солдатиков и целеустремленно готовился стать вторым Веллингтоном. Моя полная непригодность к роли Наполеона так его разозлила, что последовал разрыв всяких отношений между нами, если не считать самых официальных.
Моя бабка, валлийская аристократка, так никогда и не простившая мужу его скобяной торговли, относилась ко мне вполне терпимо, но я никак не мог преодолеть страх перед ней. Впрочем, ее боялись все, включая дедушку, который давненько нашел спасение в притворной глухоте. Целые дни дед проводил в большом уютном кожаном кресле, спокойный и невозмутимый, словно Будда, недоступный житейским бурям, проносившимся по коридорам «Живой изгороди». Однако могу поклясться, что он отлично слышал слово «виски», даже сказанное шепотом за три этажа от его комнаты.
В этом доме для меня не нашлось задушевного друга и я стал повсюду бродить один, решительно отказываясь расходовать энергию на что-либо полезное; именно тогда и так неожиданно проявились мои будущие наклонности.
Однажды жарким, летним днем я бесцельно брел вдоль сильно петлявшего ручейка, как вдруг вышел к пересохшей заводи. На дне ее чуть прикрытые зеленым илом лежали при последнем издыхании три вьюна. Рыбки заинтересовали меня. Палкой я вытащил их на берег и с нетерпением стал ждать, когда они заснут, но вьюны никак не хотели умирать. Только я решал, что они уже окончательно мертвы, как вдруг широкие, безобразные рты открывались для еще одного вздоха. Столь упорное нежелание подчиниться судьбе так потрясло меня, что я нашел консервную банку, положил туда вьюнов, прикрыл илом и понес домой.
Рыбки начинали мне нравиться, и я страшно захотел узнать их поближе. Только вот вопрос: где их держать? Стиральных корыт в «Живой изгороди» нет; есть, правда, ванна, но пробка плохо подходит и не держит воду. Настало время ложиться спать, а я все еще не решил проблему, хотя и понимал, что даже такие стойкие рыбы вряд ли выдержат целую ночь в консервной банке. Не найдя приемлемого выхода, подгоняемый отчаянием, я пошел на все и решил выпустить рыбок в унитаз бабушкиного старомодного туалета.
Я был тогда слишком мал и не мог понимать всех специфических особенностей, которые присущи старости. Одна из них и послужила непосредственной причиной неожиданного и весьма драматического столкновения между бабушкой и рыбами, происшедшего глубокой ночью.
Переживание оказалось слишком сильным и для бабушки, и для меня, и, вероятно, для вьюнов тоже. До конца жизни бабушка в рот не брала рыбы и, отправляясь в ночные странствия, неизменно вооружалась электрическим фонариком. Признаться, я так и не знаю, какой эффект произвело это событие на вьюнов, так как мой жестокий кузен безжалостно спустил воду, едва тревога улеглась. Что касается меня самого, то это происшествие послужило первым толчком к увлечению малыми тварями, которое сохранилось и поныне. Одним словом, приключение с вьюнами положило начало моей карьере натуралиста и биолога.
Так начался путь, который привел меня в волчье логово.
Увлечение животным миром вскоре перешло в настоящую страсть. Мне казалось, что и люди, разделяющие мою любовь к природе, тоже совершенно исключительные личности. Моим первым наставником был шотландец средних лет, который развозил лед и тем самым зарабатывал на жизнь, но страстно увлекался изучением млекопитающих. В раннем детстве бедняга перенес чесотку или какую-то другую болезнь; в результате у него вылезли все волосы. Возможно, именно из-за этой трагедии он ко времени нашей встречи целых пятнадцать лет своей жизни посвятил изучению влияния летней линьки на гоферов. Этот человек сумел настолько приручить пугливых зверьков, что свистом вызывал их из норок и не торопясь осматривал шерсть на спинках.
Не меньший интерес для меня представляли ученые-биологи, с которыми довелось встретиться позже. Когда мне исполнилось восемнадцать, я целое лето вел полевые наблюдения под руководством весьма почтенного специалиста по млекопитающим. Семидесятилетний ученый казался до отказа набитым всякими учеными степенями, причем высоким положением в мире науки был обязан главным образом неустанным исследованиям маточных рубцов у землероек. Да, этот уважаемый профессор крупного американского университета знал о матке насекомоядных больше чем кто-либо другой. К тому же он мог бесконечно говорить на излюбленную тему. Мне никогда не забыть одного из вечеров, когда маститый ученый перед лицом весьма разнородной аудитории (состоявшей из торговца пушниной, почтенной индейской матроны из племени кри и англиканского миссионера) разразился вдохновенным часовым монологом о половых отклонениях у самок карликового крота. (Торговец в первый момент неправильно понял смысл лекции, но миссионер, привыкший к скучным проповедям, быстро разъяснил ему, в чем дело.)
Первые годы увлечения естествознанием пролетели незаметно. Но вот наступила пора зрелости, и стало ясно, что прежняя забава становится профессией. Кончились беззаботные дни общеобразовательной подготовки, когда можно было интересоваться сразу всеми областями естественной истории. Наступил момент, когда пришлось столкнуться с малоприятной необходимостью специализации. Я все это отлично понимал, и все-таки в начале университетского курса мне было очень трудно выбрать узкую стезю.
Одно время я всерьез собирался пойти по стопам приятеля, который специализировался в области скатологии (раздел биологии, связанный с изучением экскрементов животных) и впоследствии стал весьма уважаемым скатологом Биологической службы США. Предмет казался мне довольно увлекательным, но все же не захватывал настолько, чтобы я мог посвятить ему всю жизнь. А кроме того, в эту область науки стремилось слишком много желающих.
Пожалуй, больше всего меня привлекало изучение животных в естественной среде. Я придерживался буквального смысла слова «биология», что, как известно, означает изучение жизни, и был искренне озадачен тем, что мои сверстники бежали как черт от ладана от всего живого, радовались возможности укрыться в стерильной атмосфере лабораторий и корпеть там над мертвым материалом. В самом деле, в мое время в университете считалось немодным возиться с животными — не только с живыми, но и с мертвыми. Ученые-биологи зарылись в статистические и аналитические исследования, в то время как сама жизнь служила лишь пищей для вычислительных машин.
Неумение приспосабливаться к новым течениям отрицательно сказалось на моей научной карьере. Все студенты очень рано приобрели различные непонятные специальности, которые они изобретали, исходя из теории, что единственному специалисту в редкостной отрасли нечего бояться конкуренции. Я же по-прежнему не мог переключиться с общего на частное. Приближался выпуск, и оказалось, что большинству однокурсников уже уготованы тепленькие местечки в исследовательских учреждениях. Только я не мог предложить ничего достаточно привлекательного для биологического рынка. Поэтому мне суждено было поступить на государственную службу.
Жребий был брошен в одно прекрасное зимнее утро, когда почтальон вручил мне вызов Службы изучения животного мира Канады. В нем сообщалось, что я принят на «щедрый» оклад в 120 долларов в месяц и должен немедленно явиться в Оттаву.
Пришлось подчиниться властному приказу и подавить в себе остатки мятежного духа. Ведь за годы учебы я превосходно усвоил, что иерархия в науке требует от своих служителей если не подхалимства, то уж во всяком случае полной покорности.
Через два дня я прибыл в открытую всем ветрам серую столицу Канады и в лабиринте темных коридоров вместительного здания отыскал Службу изучения животного мира. Там я представился главному маммологу[1], который оказался моим школьным товарищем. Увы, беззаботные дни детства миновали, и теперь предо мной сидел махровый чинуша, преисполненный чувства собственного достоинства. Ну его, видно, ничем не проймешь! Я ограничился тем, что воздержался от изъявления своего глубочайшего почтения.
Мне предоставили несколько дней для так называемого ознакомления; по-моему, штука эта придумана специально для того, чтобы довести человека до безнадежного отчаяния и сделать его уступчивым. Во всяком случае, легионы ученых-педантов, которых я посетил в их мрачных, пропахших формалином каморках — там они бесконечные часы обрабатывают скучнейшие данные или сочиняют никому не нужные доклады, — отнюдь не вдохновили меня. За это время я твердо усвоил лишь одно: в отличие от бюрократической иерархии научная иерархия Оттавы больше смахивает на анархию.