Немного только ещё в ступке про историю. Моего рода.
«Примус порылся в пачке, выудил письмо, быстро нашёл нужное место и прочитал вслух: “…что от Александра Александровича Чекалина, полного кавалера георгиевских крестов, помещик по приходе его со службы вольную дал и подарил камский дом, в котором родились: Александр, Николай, Полина и Люба. Полина стала Евдокимовой, а Люба – Верещагиной. Потом у моего деда пошли дети: Надя, Валя, Евгения и Сашка…» Ну и так далее, и так далее… Это твоей бабушке-тётке её отец пишет. Родословную рассказывает. Дед твоей сестры строил Марийский бумажный комбинат, родильный дом в городе Волжске и…»
Надя – и есть бабушка «Коммуна» льной Полины. Моя бабушка. Так что, как ни крути, а я по обе стороны моего генеалогического древа – безупречнейший москаль. И потому имею полное право на свою версию окрошки!
Варёная картошка (не рассыпчатая). Варёные яйца. Варёная говядина. Свежие огурцы. Всё порезать. Но не в замазку. Не в глину. Фракции должны ощущаться. Иначе бы я сказала: «в миксер!». Зелень: лук, петрушка, укроп – перемолоть в ступке с крупной солью и чёрным перцем.
Самое главное в окрошке – правильный квас. Магазинный газированный не подойдёт. Бочковой. Или сами. У меня у самой никак не получается «как в детстве», потому я и забросила попытки. Пока, как минимум. В Бахетле квас хороший, но я как и прежде жадина, лучше я ещё чего-нить антикварного прикуплю. На сэкономленное на татарском квасе, потому что обнаглели они, что ваши детишки. У нас тут белорусы отменный квас привозят. Шикарный просто. Так что молодой хозяюшке на заметку: окрошка, залитая сладким газированным квасом (и кто это пойло квасом назвал?!) годится только для унитаза. Причём – минуя желудочно-кишечный тракт.
Бабушка моя «одесская», Полина Фроловна, делала окрошку так: картошка, яйца, свежие огурцы – в одной миске; докторская колбаса нарезанная – в другой миске; в третьей – отварная говядина; в четвёртой – отварная курятина; в пятой – редиска молодая (у меня вариант без редиски, потому что, кроме меня, никто окрошку из семейства и родни не любит, а для себя мне лень); в ступке – зелень толчёная. На столе – кувшин ледяного кваса. Сметана. Хрен. Горчица. И каждый сам себе конструктор. И вот эта окрошка от Полины Фроловны мне очень памятна именно тем, чего я всю жизнь ищу: огромным столом, за которым большая компания. Лето. Не такое жаркое, как на Волге. Бриз от близкого моря. Виноградные листья. Тень и свет. Цветёт сирень. Взрослые разговаривают… «Смех, споры, лёгкое вино…» Дети ведут себя прилично. Потому что знают: если перебить взрослого, заныть, вклиниться в разговор, потребовать – будешь немедленно выдворен из собрания. Андрей Павлович суров. Если не помог взгляд – следует подзатыльник. Реветь бесполезно. Тут с эмоциональными шантажистами не церемонятся. Даже вечно нюнящий двоюродный братец при деде – тише воды, ниже травы. Сидит в чистотеле у забора. Даже как-то хочется, чтобы он сейчас поныл. Чтобы возмездие настигло, гниду! Но молчит, трус!
Зато я могу тихо влезть деду на колени. И не шевелиться. Он делает вид, что не замечает меня. Я делаю вид, что меня нет. Я для Андрея Павловича что-то вроде кота.
И так я и живу этими двумя окрошками. Желаю одиночества. И хочу большой застольной компании. Чтобы поделиться одиночеством. Но никто не хочет делить со мной моё одиночество. Поэтому бабы идут резать свою окрошку и делиться сплетнями. А мужики с детьми идут на речку.
А я сижу на скамейке, потягиваю ледяную водку, покуриваю свою сигаретку. И я спокойна. Я – эпицентр.
Скоро запылает огонь в мангале. И за столом на веранде все соберутся. Тётки – слегка поджав губы за своих нумааамов. Мужики – слегка недовольные лёгким похмельем. Утомлённым нумаамам мой муж поставит палатку на газоне – для их радости и нашего взрослого покоя. Мамам нумаамов нальёт по полной – и отойдут губы и потечёт беседа. И возможно даже будет гитара. И мы будем орать байдарочный репертуар. И наша дочь, придя с конюшни за полночь, расскажет мне что и как. И новое стихотворение ин инглиш. У нас договор – раз в неделю по одному новому. Мне даже нечем её уже шантажировать. Она практически на самофинансировании. Почти взрослая. Привычка. Характер. Судьба.
Наш маленький Воронцов. Наша правильно приготовленная окрошка кровей.
И спросит моя кровинушка на ушко:
– А где твоя?
Не потому что моя окрошка вкуснее.
Она не любит окрошку.
И я не люблю окрошку.
Потому что окрошка – это не еда. Это нечто большее. Её нельзя любить или не любить.
В окрошку можно только верить!
На ОКРОШКУ: картошка, яйца, говядина, свежие огурцы, лук, укроп, соль, чёрный перец молотый, квас.
На «одесский вариант» ОКРОШКИ: картошка, яйца, свежие огурцы – в одной миске; докторская колбаса нарезанная – в другой миске; в третьей – отварная говядина; в четвёртой – отварная курятина; в пятой – редиска молодая; в ступке – зелень толчёная. На столе – кувшин ледяного кваса. Сметана. Хрен. Горчица. И каждый сам себе конструктор.
Гаспачо
Мой дед называл это «запивон-закусон». Не тот дед, который поволжский алкаш – тому было всё равно, хоть корой загрызть, лишь бы с ног валило… Тут самое время поговорить о ЗОЖ, да. О здоровом образе жизни. В контексте далеко не новомодных веяний о целебной пользе детокс-супов и такого прочего.
За «детокс» мой поволжский дед-алкаш мог бы и багром перетянуть. Удивительно, но отсидевший по малолетке, классово-близкий шоферюга (позже разжалованный в багорщики за синьку) – не матерился. Вообще не могу припомнить, чтобы хоть как-то ругался. Мне он представлялся благостным стариком. Именно стариком, потому что «старичком» его назвать было нельзя. Это был высокий статный старичина. Могучий в плечах. С чистой кожей. На теле его почти не было волос – летом он ходил постоянно босой, в подрезанных до колен старых штанах, в майке-алкоголичке – всегда чистой, и на нём, законном заслуженном пропойце всея Марийской, Чувашской и Мордовской АССР она смотрелась «боксёркой». Дед-алкаш никогда не вонял потом – а дети отменно помнят запахи. Все люди отменно помнят запахи – такова эволюционная биология. Но судя по отношению к запахам – таки произошли от сильно разных обезьян. Пролетарий-алкаш был чистоплотен, как тронутый и если от него чем и пахло – так хозяйственным или дегтярным мылом. Я обожаю запах дегтярного мыла. Иные девицы нынче моются лошадиными шампунями. Так что запах дегтярного мыла нынче снова в моде.
К началу моих поволжских вакаций дед Фёдор уже «ушёл от Наденьки к приличной женщине на другую улицу». Об этом, хихикая и краснея, судачили многочисленные мамы и тётушки, кривилась через губу тётка Валька (родная сестра бабы Нади), и солнечно улыбалась сама Наденька. Но каждое утро он приходил к Наденьке, подметал двор, и шёл пасти её коз. Приличная женщина с соседней улицы частенько сердилась, что Наденькиным козам такой решпект – выпасаются и доятся первыми. Но чаще всего они с Наденькой мило переговаривались через забор, обсуждая что-то вроде где разжиться посадочной картошкой. И… тоже о чём-то хихикали, краснея. Ну прямо Марта Скавронская, которая Катерина Василевская, – когда уже Екатерина Алексеевна, – милостиво прощающая Петру Первому «матресишек».
«Також хотя и есть, чаю, у вас новые портомои, однакож и старая не забывает и посылает дюжину рубах и галздуков новых, такьже камзол и шлафрок… Что же изволите писать, что вы матресишку свою отпустили сюда для своего воздержания, что при водах невозможно с нею веселитца, и тому я верю; однакож болше мню, что вы оною изволили отпустить за её болезнью, в которой она и ныне пребывает, и для леченья изволила поехать в Гагу; и не желала б я (от чего Боже сохрани!) чтоб и галант той матресишки таков здоров приехал, какова она приехала. А что изволите в другом своём писании поздравлять имянинами старика и шишечкиными; и я чаю, что ежели б сей старик был здесь, то б и другая шишечка на будущий год поспела».[7]
У деда моего алкаша с приличной женщиной с соседней улицы уже не могло поспеть никаких шишечек. Она была ровесницей бабы Нади. Ну и хорошо. Не то б конфуз мог приключиться: дед мелких детей по именам не запоминал. У него было два оклика для внуков и внучек: «мальчишка!» и «девчонка!». Иначе он их не различал и вообще особо не интересовался. Никак не интересовался. Они ему нравились в целом, как часть живой природы. Набухают почки, распускаются листочки, поют птички, гоняют по двору мальчишки и девчонки. Благодать! Вот это вот детское: утреннее явление могучего старика, чистого, опрятного, с густо-кудрявой головой, которому одинаково приятны и козлята и ребята – хорошо помню. Сидит, улыбается, глаза сияют. Всем и никому.
Ещё помню, как он однажды приехал в Одессу. И заночевал у нас в квартире. Всю ночь мы вчетвером – мама, папа, старший брат и я, – сидели на кухне и смотрели друг на друга зло и хмуро. Дед Фёдор храпел. Нет, он ХРАПЕЛ! Нет, и не так… Четыре чукчи, сидели в чуме, злые и хмурые, а в тундре закипало, мело, завывало, перуны и сциллы, валы и харибды, медузы горгоны и смутные времена, стрелецкие казни и дыбы, пыточная и клизменная, щит на вратах Царьграда… Мама плакала. Старший брат обнимал меня. Папа тупо смотрел в одну точку. Будить, цыкать, колотить в стену – не имело смысла. Ну цыкните на ураган – и?.. Такой храп я услышала позже лишь однажды. Тридцать с лишком лет спустя. Дежурный уролог позвал спецом послушать. С любой точки огромного урологического отделения на сто двадцать коек отлично прослушивалось завывание стихии. Стихию выписали на следующий день. Несмотря на вторые сутки послеоперационного периода.
Деда Фёдора на следующий день из нашей квартирки отправили в дом моих одесских бабушки и дедушки. Там он спал в гамаке, в тени винограда. Он спал, а Сиротский переулок, улицы Офицерская, Пионерская, Писарева и Долгая – не спали. Не спала Восьмая станция Черноморской Дороги, не спала Шестнадцатая Фонтана. Все вышли на улицу в пледах и с паспортами, тревожно вглядываясь в небеса и прислушиваясь к вою сошедших с ума собак и тревожным песням котов.