мокший от затяжных дождей.
— Господи, ты хоть подальше куда уведи, — просила Марья, отбиваясь от жадных рук мужа. — Ведь сыро же тут, Иван…
Обратно в лагерь она с ним не вернулась, а тут же попрощалась под красной осинкой и сама была вся красная, знобкая, потупленная.
— Я сразу на станцию пойду, Ваня. Ну их, твоих дружков, насмешники какие…
Нет, не была Марья бесстыжей. Это жизнь с нею что-то сделала. А Иван перед Марьей был грешен уже и тогда. Два года терпел, на третий сдался. Это было вскоре после того, как они вышли из окружения и ночевали в полусожженной деревеньке. Муж у хозяйки пропал без вести еще в начале войны.
Звали ее Анной.
Наутро она сунула ему в мешок теплые мужнины портянки, ржаных пирогов с луком да на тетрадочном листке свой адрес… Ни разу не написал ей Иван. Зачем? Встретилась она ему на пути, как встречаются идущему реки, вот и все. Чистая прохладная река в жаркий день. Река по имени Анна…
Когда Иван дошагал до чайной, ноги его окончательно застыли, и первое, что он сделал, войдя в помещение, — это сел к топившейся печке, чтобы разуться. Грудастая буфетчица, сидевшая за никелированным ведерным самоваром, поспешно налила ему кружку кипятку с сахариновой таблеткой.
Этот сахариновый кипяток да триста граммов неразгрызаемых коммерческих пряников, половину из которых он рассовал по карманам для ребятишек, грели его до самой Шаркуновки.
Огородами, по каменно-твердым грядам, чуть припорошенным снегом, пробрался он к заднему двору тетки Лизаветы. Лохматая черненькая шавка, которой прежде здесь не было, пыталась ухватить Ивана за сапог, но ее отвага кончилась жалобным визгом, а на визг вышла и сама хозяйка.
Потом было все так, как и представлял Иван. Кроме, разумеется, водки. И даже высмотрел он в окно Петьку, который возвращался домой с салазками. А Петька даже и не поглядел в его сторону.
Тетка Лизавета, еще сильнее приседавшая на правую ногу, трещала ему не переставая, но он слушал ее плохо, а все глядел и глядел на родные окна… Вот в кухне засветилась лампа. Это Петька хозяйничал. Худенькая острая мордашка его была серьезна. И на спичку он сначала поплевал, а уж потом бросил. Видно, так наказывала мать. Потом, опять же осторожно, как старичок, водрузив на лампу стекло, он взял на руки сестренку. Вот тут Иван, чувствуя, как наливаются слезами его зоркие глаза, и рассмотрел дочку! И верно — белокуренькая! Она потянулась к лампе, и Петяша отошел с ней подальше. Он что-то говорил ей, показывая рукою на огонь, но девочка только смеялась, закидывая назад голову, как делала это в часы веселья Марья…
— Чем она ребятишек кормит?
Тетка Лизавета вздохнула.
— Корову продала. Говорит, не по силам держать. У меня молоко берут.
— С какой стати продала? Другие держат.
— Да кто покосничать-то будет? У других баб хоть старик в доме есть. А у Марьи один Петяшка из мужиков.
— Так, — сказал Иван, уловив какое-то раскаяние в голосе тетки Лизаветы. — Чего же ты мне в письме набаламутила? Где этот солдат?
— Я тебе потому прописала, — уже в который раз принялась объяснять тетка Лизавета, — что мне детей жалко. Ну, как бросит она их да следом за Пашкой уедет. Сказывают, орловский он. Освободят ихнюю местность, и очень даже просто, что сманит он за собой чужую жену.
— Он же солдат, — удивился Иван наивности тетки Лизаветы.
— Да я не про него. Я про Марью. Прямо как сбесилась бабенка. Так хвост на отлете и держит. Уедет к нему на родину и будет его там с войны дожидаться.
Иван хотел сказать тетке Лизавете, что она дура, если говорит фронтовику такие зудящие, беспокоящие слова, но сдержался.
— Где она с ним познакомилась? — спросил он через минуту.
— Нюшка! Это все Нюшка! Нюшка Ползунова ее сомустила. Как у нее мужа убили, так словно ошалела бабочка. Сначала руки на себя наложить хотела, а потом говорит: «Да пропади все оно пропадом». И ударилась она в веселую жизнь! Днем до кровавых мозолей работает, а вечером полон дом народу к себе зовет. И девок, и солдаток, и вдов. Где бабы — там и парни, там и солдаты. Сидят на скамейках — семечки лузгают, песни поют. Ну и Марью туда позвали. Она ведь голосистая. Раза два сходила — понравилось. Кофточка у нее пунцовая есть, поди, помнишь? Так вот, в нее, в пунцовую, наряжаться стала. Как увидел ее Пашка в этой пунцовой кофте, так сразу и присох!
— Хватит! — оборвал Иван, увидев перед собой Марью поющей, веселой, в знакомой ему пунцовой кофточке. — Сукой была, сукой и осталась!
— То есть как это сукой была? — разобиделась тетка. — Ты не суку брал, а честную девицу. Это вся деревня знает. А почему она гулять начала, так ты сначала у себя спроси. У нас на деревне сколько хочешь верных баб имеется. Значит, не каждая гулять расположена.
Стиснув зубы, Иван молчал. Марья по-прежнему оставалась для него загадочным существом. Загадочным и желанным…
Пришла она домой часов в семь и сразу задернула занавеску. Теперь Иван видел, как на белом мелькает ее высокая проворная тень, и эта тень была ему почему-то ближе самой жены. Во всяком случае, зла к тени он не имел.
— Продрог я, на печке, пожалуй, полежу. Не могу я идти к ней, тетка Лизавета. Не готов, понимаешь? Злости, что ли, недостает. Ты вот что… Понаблюдай в окошко. Как придет этот ее… как его… Пашка, что ли, так и скажи мне.
Там на печке, в душном тепле, где он не бывал с детства, Иван вдруг заплакал. Слезинки были крохотными, как бисер, но жгучими, до самого сердца. Плакал Иван оттого, что не знал, как ему поступить с проклятой Марьей. Он любил ее.
В теткином рассказе о Марье была и правда и неправда. Да, она ходила на вечерки к Нюшке Ползуновой. Да, она пела там песни. И когда встретила там Павла, стала для него носить яркую пунцовую кофточку.
А неправда заключалась в том, что Марья, полюбив молодого солдата, с вызовом себя не держала. Она стыдилась этой своей любви, как стыдятся уродливого ребенка.
Пашка взял ее юмором. После мрачного подозрительного Ивана это было для нее как раз тем, по чему стосковалась душа.
Пашка любил позубоскалить, с хохлацким придыханием рассказать что-нибудь невероятное и смешное, хотя речь шла о войне. Смешное о войне?! Да, о войне. Пашка знал множество таких историй. Он знал и другие. Но зачем рассказывать страшное замученным тяжелым трудом женщинам? Пусть они лучше посмеются.
В первый вечер знакомства, заприметив Марью, Пашка рассказал собравшимся, как он получил на фронте свое первое боевое крещение. Так вот, будучи стеснительным, он решил по нужде уйти подальше в лес. А там снайперы. И вот когда он только-только расположился, на него прямо с сосны как прыгнет что-то холодное, белое…
— Батюшки, — думаю, — да ведь это немец! Схватили мы друг друга за горло и вот катаемся среди пеньков… И все втихую, все втихую. А у меня еще и штаны сваливаются… Вот, думаю, гад, задушит, так утром и найдут без штанов. И как только я это представил, такая на меня злость напала, что сграбастал я этого немца да о пенек головой!
Марья смеялась громче всех. Во-первых, от радости, что Пашка остался жив. Во-вторых, для кого же он все это рассказывает, как не для нее. Ведь он же с нее глаз, глупый, не сводит! Ну и пусть, думает Марья, ну и что же тут такого, если он на нее посмотрит. А потом она уже ждала его взгляда, и когда Пашка однажды спросил, можно ли проводить ее до дому, ничего не ответила, а молча пошла вперед и зачем-то оглянулась…
Измена ужаснула ее. Она проплакала всю ночь и решила не ходить больше на посиделки. А Пашка пришел к ней в дом сам. И развеселил ее какой-то новой историей. И попросил ни о чем не думать, а только любить его, вернее — отвечать на его любовь.
— Да пойми ты, замужняя я!
— А я холостой. Хоть завтра могу на тебе жениться.
— Люди-то что скажут?
— Что увидят, то и скажут. Дай им бог счастья — скажут!
— А Иван?
— Сама говорила, что грубый он, что обижал тебя. Так и напиши ему: люблю, мол, другого.
— Убьет он меня!
— Для этого сначала вернуться надо. И чтоб война кончилась.
Марья строго взглянула на Пашку.
— Ты запомни, Павел: смерти я ему не желаю. Дети у нас. Этот узел просто не разрубишь. Как будет потом, так и будь! А пока люби меня, Пашенька, люби!
Женщина эта страшила и влекла Пашку, как омут. Вот только дней для разгоравшейся любви оставалось немного.
Отдохнет часть, пополнят ее новыми солдатами — и прощай, Марья!
И к Марьиным детям Пашка привязался легко. Особенно нравилась ему девочка, хотя она и не была похожа на мать. Такая льняная, с податливым прохладным тельцем, с туманной синевою в глазах. И тогда опять что-то шевелилось в совестливой душе Пашки, словно смотрели на него глаза Ивана, который где-то стоит насмерть…
Мальчик, настроенный теткой Лизаветой, на ласку не поддавался. Стоило незнакомому солдату появиться в избе, как Петька тут же молчком лез на печку, и нельзя было вызвать его оттуда ни консервами, ни сахаром.
В тот день, когда Иван Сиверихин прибыл в родную деревню, ничего не подозревавший Павел встретил Марью в сенцах с пустыми ведрами и тут же принял их, чтобы самому сбегать к колодцу. В этих дощатых, пахнущих морозом сенях он стал целовать ее, поставив пустые ведра на пол.
— Вот какой, право, — отбивалась она от него, оглядываясь на ведра. — Разве можно чистое на пол ставить?
— Машенька, соскучился я…
— Позавчера виделись.
— Все равно соскучился.
— А как на фронт уйдешь, тогда что?
— Так ведь пока не ушел.
Верно. Об этом лучше не думать. Теперь они и к Нюшке в избу не наведывались, торопливо наслаждаясь своим счастьем. Марья и сплетен страшиться перестала. Да и мужу, если суждено ему вернуться, давно приготовлены слова. Он и не подозревает, какая смелая у него Марья. Пакостить втихомолку она не станет. Она и сейчас уже ушла от него. Вот только написать об этом фронтовику стыдится.