Не могу без тебя — страница 11 из 18

1

Сегодня Иван не придёт к маме. Не придёт из-за неё. Ни выглянувшее неожиданно из серой хмари солнце, ни цветущая земляника не помогут. Она не та, что была когда-то, она — стёртая, смазанная.

Иван оттолкнул её, а она оттолкнула Ивана?! Как могло это произойти?

В другом издательстве её до завотдела допустили. Безукоризненно накрахмален воротник у рубашки, отутюжена каждая нитка костюма.

— Чем могу служить? — спросил он любезно. — У нас все рукописи сложные. Конечно, с удовольствием прочитаю. — Завотделом улыбался приветливо. Выслушал, ответил так, как ей хотелось, чтоб ответил. Но глаза у него стальные, смотрят поверх её головы — в будущее, как на плакате. Конечно, сам читать не станет.

Через два месяца рукопись вернулась к Марье с отрицательной рецензией. О клевете речь не шла. Тон много мягче, чем в первом издательстве, но приговор тот же: «Слишком тёмные стороны затрагивает автор, такая правда „бьёт обухом по голове“. Сюжет размыт потому, что сюжетные линии запутаны, а язык примитивен и прост, фразы короткие, слишком много резких выражений. Редакция предлагает смягчить безнадёжность и распутать сюжетные линии, мол, в жизни всё много проще, чем пытается автор представить».

Если бы не Алёнка с Борисом Глебычем, Марья совсем пала бы духом!

— Видишь, их не пробьёшь! Они все как на подбор. — Алёнка расстроена, будто это её громят рецензенты. — Ты не подзаборная сирота. И у тебя есть профессия. Прежде всего ты — врач. Я сама лично, слава богу, видела тебя в работе. Ты прирождённый врач. От Бога. Больные выздоравливают от одного твоего вида, от одного твоего слова. Твоё место — в больнице. Оттого и сохнешь, что изменила себе. Свихнёшься скоро! Брось свою глупую затею стать писателем, иди работать к Альберту! Ни у кого нет такого Альберта! Суждено тебе стать писателем, станешь, никуда это не уйдёт. Сейчас нужно определиться.

Она отмалчивается, когда Алёнка принимается спасать её. В ней снова две Марьи.

К первой приходят её новые герои: люди, с которыми она встречалась, работая в «скорой помощи», и школьные учителя, научившие её ханжеству и бездумию, и отцовские приятели, с гримасами на потных рожах, с трезвыми и пьяными речами. Звучит музыка, играет Колечка. Эта Марья пытается из прошлого перенести на бумагу своих знакомцев, а из разговоров с Альбертом отбирает то, что понятно ей, забывает про голод, про отрицательные рецензии и про то, что от неё ушёл Альберт. Она не мала, не унижена, она слышит голоса Христа и апостолов, она снимает Христа с креста и верит в его воскрешение, она взбирается на гору Синай и побеждает свои тщеславие и эгоизм, открывает путь для себя — в служении людям.

Другая Марья очень устала от штопаных-перештопанных колготок, от заплат на юбке, от чувства униженности и беспомощности, ей нужен Альберт. В театр хочется пойти. Отдохнуть поехать хочется. Полежать бы на песке, разомлеть на солнце! Сколько лет не была на море! Надоело считать копейки!

Побеждает то одна Марья, то другая.

Но, в любом случае, что она может изменить, чтобы ощутить себя человеком?

Есть ещё одно… что крепче творчества держит её дома: она не хочет встречаться с Альбертом. Да, он благороден и добр, но этот добрый, благородный Альберт, как и Игорь, лишь поиграл с ней: он не позовёт её замуж, и у них никогда не будет ребёнка. Нарочно Марья повторяет про себя одно и то же по сто раз, чтобы ещё больше километров получилось между нею и Альбертом, чтобы ещё глубже въелась в неё обида! Ни за что не пойдёт к нему! Бывшая любовница. Чтобы все в глаза и за глаза говорили: «бывшая»!

А в обычную больницу… Она уже поработала без Альберта. Мольбы больных о судне, убийственный набор лекарств, вторгающихся в организмы как полчища ядовитых змей, неизлечимые болезни на тусклых лицах — всё тот же круг, который она прошла и из которого её вырвал Альберт. Вырвал и бросил одну.

Но Алёнка права: нужно срочно что-то решать, если не хочет она гирей висеть на любимых людях. Вечный вопрос: что делать, как жить?

Идёт по снегу в институт. Анатомичка, коллоквиум, лекции. Тухлый запах столовой: щи переварены, котлеты переперчены, чтобы отбить вкус хлеба, компот — с червивыми урючинами. Обратный путь домой. Растянувшийся на века вечер с немым телефоном, с тихой тётей Полей, с дутыми призраками по углам, когда валится могильной землёй темнота и замуровывает в небытии.

Она зовёт к себе Колечку, чтобы спас от темноты и безвоздушья, и Колечка всегда является на зов. Но делает её бессонницу ещё темнее. Размахивает бумажкой перед отцом, срывается по-мальчишечьи на петуха: «Не виноват, а убили?!» Молит неизвестно кого: «Пусти-и-ите меня к моему народу! Я с ним вместе напьюсь. Я ему много чего выскажу прямо в пьяный лоб!»

Почему её любимый, талантливейший человек спился?! Почему не захотел бороться?

Иногда без спроса приходит Меркурий. Величественен, как Владыка. Только, в отличие от Владыки, у него в углах рта остаётся что-то беззащитное, детское, от прежнего Пети, то, что не «съела» власть. Почему-то Меркурий влезает на стул, как привыкший к вниманию вундеркинд, и начинает говорить: «У положительного героя должны быть железные нервы, холодная голова, он должен быть мужествен и, если надо, уметь отказываться от личной жизни».

В одну из ночей Слепота пришёл в белом костюме. Расслаблен, демократичен. Пьёт на брудершафт со своими подчинёнными, похлопывает их по согнутым спинам и лениво растягивает слова: «Разве я против новаторов? Разве я у кого-нибудь стану на пути? Давайте несите свои смелые мысли на экран, даю зелёный свет! Нам нужен герой человечный. Сколько инфарктов случается из-за нашего равнодушия!»

Посреди ночи зажигает Марья яркий свет: удержать Меркурия демократичного, но он уже кричит: «Это что же, разрушаешь соцреализм? И чего твой герой копается в себе? Смысл какой-то ищет? Надо признаться честно, не удался тебе фильм, не получился. Бывает».

Споры героев, фильмы, газеты — вехи истории и времени. Она чувствует его, местное время. Человек попадает в него, как в силки. Она чувствует время вечное: не судящее и не казнящее никого, несущее жизнь цветку и человеку, зверю и камню. Это время отмеривает срок каждого, соединяет в гармонию рождение и смерть, радость и страдание, тишину и какофонию.

Человек — Вселенная?

Или человек — Бог?

Или просто человек и хаос?

Как же не окликнуть людей: «Слышите, стучит местное время, пролетает, подводит к смерти».

Зачем же ей в больницу — в местное время? Она может помочь владыкам увидеть аль и немировских, а Слепоте вернуть его беззащитное выражение, чтобы он выпустил Колечкиного Кирилла к людям!

Вот после таких встреч — с Колечкой, со Слепотой, с историчкой, ставящей пятёрки за донос, с дочерью, бросившей мать в нечистотах, упрямо, в каком-то исступлении, каждый раз с новой надеждой тащит Марья рукопись в журнал или в издательство, по второму, по третьему кругу. Всё повторяется. Рецензии стойко отрицательные. Журналам и издательствам не нужны ни её герои, ни она сама.

Что же это?! Молотит Марья бесполезными кулаками по пустоте.

Не получилось снизу, она пойдёт сверху.

Начала с того издательства, в котором завотделом — светлокудрый Кирилла Семёнович, в котором написали, что она передёргивает истину, не знает жизни и не имеет отношения к литературе.

— Рокотова?! — переспросила с любопытством секретарша директора. — Заходите, пожалуйста.

Директор красив. Широкоплеч, высок. Копна волос падает на лоб, ярки глаза, ярки губы. Встал, протянул руку. Смотрит с любопытством. Воспитанный, ничего не скажешь. Не заставил ждать в приёмной, встретил как человека, поинтересовался:

— Чем могу служить? Вы не имеете отношения к Ивану Рокотову? Сестра? Очень приятно. Удивительно талантливый писатель. Печатаем, как же, печатаем. Роман? О врачах? Зарубили? Недоразумение, Мария Матвеевна. Разберусь. У нас квалифицированные рецензенты. Члены Союза писателей. Я сам — читать? — Директор рассмеялся. — Если я буду сам выполнять работу за всех своих подчинённых, я не смогу выполнять свою работу! А у меня хозяйство большое! Плюс типография. Да ещё — ЦК! Да ещё — Главлит! Да ещё — пресса! Да одних встреч сколько! — Он перечисляет свои неотложные дела, точно делясь с ней их тяжестью, и каждый раз вскидывает большой Палец, как восклицательный знак. — Вы так симпатичны, ваше лицо так умно! Обязательно попробую помочь! — Нажимает кнопку селектора: — Пригласите, пожалуйста, Кириллу Семёновича. — Смотрит на неё дружелюбно. И Марья впервые за долгое время верит красоте, улыбке власти, расслабляется. Может, и в самом деле всё будет хорошо?! — А вы совсем не похожи на брата, — констатирует он. — Вы больше напоминаете своего великого батюшку. Удивительно талантливая семья! Если вы пишете так же, как ваш брат…

— Совсем по-другому и о другом, — спешит сообщить Марья. — Много лет я работала в больнице, хорошо знаю её. В отличие от Вани пишу о негативных сторонах.

— И чего вам не живётся? — уныло и брюзгливо спросил он, игривость мгновенно исчезла с его лица. — Благополучные родители, благополучный брат. Разве плохо жить да радоваться? Чего вздумалось вскрывать язвы жизни? Без вас найдутся хирурги! Не женское это дело.

«Раз-раз-раз» — стучит время. Как грим, смылась с лица доброжелательность. Время — ловить удовольствия! Кто вцепится на ходу в гриву удачи, тот и мчится на этой покладистой лошадке. Лишь бы не выпустить гриву! Время — «раз-раз»! Директор не сделал этого движения, но Марье привиделось: обеими руками он, совсем как Владыка, подхватил себя под зад вместе с креслом, удобным и компактным.

Вошёл Кирилла Семёнович. Наконец Марья воочию увидела измученного работой заведующего. Он очень походил на Ивана, запечатлённого на одной из зарубежных олимпиад. Супермен из американского фильма!

— Что же мы обижаем хорошего человека? — ненатуральным голосом спросил директор, и Марья почувствовала: они заодно, директор со своим завотделом, и сейчас перед ней разыграется спектакль, который ничем не кончится. Тон выдал, означает: не пускать, ни под каким видом! По-видимому, это своеобразный код высших бюрократов. А спектакль не помешает, на всякий случай: бережёного Бог бережёт.

Время — «раз-раз-раз», стучит. Местное время. Сиюминутное. Оно пройдёт, но сегодня оно царит. Кирилла Семёнович подхватил тон директора:

— Разве кто-нибудь посмеет обидеть такую обворожительную девушку? Разберёмся. Только я не помню вашей фамилии.

— Вот рецензия, — протянула ему Марья небрежные, с многочисленными чернильными поправками ошибок и описок листки. — Я знаю то, о чём пишу… — начала было Марья.

Но её не слушали. Директор поднял трубку звонящего телефона, заворковал, на лице завотделом прежде всего изобразилось глубочайшее удивление. А когда стал проглядывать рецензии, захмурился, завздыхал. Марье показалось, он лишь делает вид, что читает.

— Мы дадим на третью рецензию, — сказал наконец и любезно улыбнулся. — Но ничего не могу обещать, вы взяли такую тему…

— Какую?

— Взрываете устои! — Истина всё-таки прорвалась! — Могут быть осложнения в прохождении… — Кирилла Семёнович, видно, сразу же пожалел о своих словах. — По плечу ли вам, женщине, мужское дело? — повторил он слова директора. — И потом… почему бы вам не отнести рукопись брату? На днях утверждён завотделом прозы одного из лучших издательств в Москве, а работает он там уже давно, можно сказать, правая, нет, левая рука директора! Я думаю, у него никаких осложнений и не возникнет.

В первое мгновение Марья опешила: она понятия не имела о том, что Иван уже приступил к работе, тут же рассердилась на себя за то, что выказала удивление.

— Это неудобно — идти к брату! — сказала решительно. — Прочитайте вы сами, прошу вас. Зачем рецензия? Я подожду вашего решения!

— Почитай, Кирюша, в самом деле, сам! — включился директор, видимо не слышавший всего их разговора, а ухвативший лишь её последние слова. — Видишь, как тебя барышня просит?!

Марья поняла, что аудиенция окончена и что она этот бой проиграла. «Барышня»! Не человек она для этих лощёных мужчин — «барышня»! Не прошибёшь сегодняшнее, сиюминутное время! Злость, не рассуждающая, рождённая унижением, подняла Марью.

— По-видимому, вы решили мою судьбу: я ведь не в состоянии участвовать в вашем тепло-валюто-обмене. Но не поторопились ли вы: может, я рак лечу?! Вы ведь, как и все смертные, не застрахованы от этой болезни! — неожиданно для себя сказала, вспомнив об опытах Альберта, многие из которых уже увенчались успехом.

И сразу стало стыдно: на одну чашу весов положила неизлечимую болезнь с дикими страданиями, время вечное, которое — куполом над ними, на другую — желание быть напечатанной, в основе которого всё-таки — тщеславие. Она попала в местное время, уподобилась им, издателям, стала мелочной, слова какие из неё повыскакивали, в духе Кириллы Семёновича!

Что же с ней приключилось?! Стыд непроницаемой пеленой закрыл от неё лица издателей. Не прибавив больше ни слова, Марья вышла из кабинета, забыв закрыть дверь, оставив в кабинете директора рецензии и рукопись.

«Что со мной? Нельзя так терять себя, нельзя с ними… в одной упряжке, — бормотала она, унося ноги из чуждого ей мира, заразившего её злобой и тщеславием. — Нельзя быть мелкой. Не имею права! Что же: христианское смирение, непротивление? Нет. Но и не злоба, не месть!» Марья ненавидела себя в это мгновение, словно совершила против себя предательство.

Именно в это мгновение, под ветром, замёрзшая, запорошенная снегом, она поняла, как Иван попал в своё благополучие. Маленький шажок навстречу лжи — первая неискренняя улыбка. Неискренние, против воли, слова — ещё шажок, незаметный. А потом, в неуловимую минуту, сахарин превращается в сахар. Разве горбат твой собеседник, разве немыт или на руку нечист? Полно, он так мил, обаятелен, это свой парень. И разговор его такой приятный, если принять его игру. За одной рюмкой вторую не заметишь. Как приятно улыбается! Не углядишь и за тем, как в собственной душе червячок зародился, закопошился, принялся сосать: а почему бы тебе, собственно говоря, не влюбиться в этого самого Кириллу Семёновича?! На Ваню похож. Отдраен, как палуба на хорошем корабле. Набор вежливых и умных слов — маникюрные принадлежности в кожаном чехольчике, нужное в нужный момент — пожалуйста! В ресторан поведёт, перед оркестром посадит: выбирай блюда, выбирай мелодии. Ночью не пешком через снег и стынь зимы, не в позабывшем о тебе на долгие часы и, наконец, облагодетельствовавшем тебя автобусе, а на модной машине, а может, и на иномарке. Откинешься на тёплую спинку, распустишь руки и ноги по теплу, лицо само расползётся в улыбку, будто не деревенели никогда руки и ноги. Губы у Кириллы Семёновича — мужские, резко очерченные, чуть уже, чем ей нравятся, но, наверное, тёплые. А то, что есть жена, дети… это бывает. И у Игоря имеется жена с детьми. И у Альберта. Ей не привыкать.

Коварным неприятелем, исподтишка, холод схватил её за плечи, за ноги, затряс.

Она шла, преодолевая его властную силу. Её продувало, как на вселенском сквозняке. Над ней был равнодушный купол вечного холода, под ней — равнодушный тротуар-лед. А внутри сосёт червячок: может, умерить свою гордыню, найти лазейку, прорваться в их хоровод — удовольствий и круговой поруки, принять их игру, притушить своих строптивых правдолюбцев-героев? Что стоит?! От неё не убудет!

Каменная заледеневшая челюсть, каменные заледеневшие плечи, ноги-деревяшки.

2

И тогда позвала Колечку. Она всегда звала его, когда не могла заснуть. Мама с папой принимали гостей, а Колечка умел укладывать их. Они уже чуть не школу кончали, а он с ними, как с маленькими: рассказывает какую-нибудь нелепую историю.

Сейчас почему-то вспомнился пегий попугай, которого хозяин хотел научить говорить. «А попугай не хотел никого развлекать, он хотел есть свою еду, которая полагается ему по штатному расписанию, — шпарил Колечка. — Купили, кормите! За одну красоту кормить можно. Как приличный попугай, он, конечно, быстро выучил и повторял про себя, чтобы не позабыть, то, что говорили ему и между собой хозяева, только соединял слова так, как ему нравилось. У него получалось не „попка-дурак“, а „Димка-дурак“, хозяина звали Димкой. Или „Изабелла-дурак“, так хозяйскую жену звали. Или „Белла плюс Рома — любовь“, так звали близкого хозяйского друга. Или „Пятьдесят сверх, и дело в шляпе!“ Этот Рома был деловой человек, самый нужный для Димы и Изабеллы, приносил им блестящие игрушки!» Такого типа истории рассказывал Колечка им на ночь и уходил к гостям.

Марья часто возвращала его: «Сыграй!» Сейчас, принимая казнь вселенским холодом, позвала: «Сыграй!»

Он возвращался, когда она его звала, распахивал дверь её комнаты и маминой и тихо, так чтобы слышно было только им двоим, начинал играть. Он любил Чайковского, больше всех композиторов. И сейчас она услышала свой любимый «Октябрь» из «Времён года».

«Пройдёт зима, Маша, — сказал Колечка, закончив играть, — солнце согреет тебя!»

Конечно, придёт к ней солнце, только надо потерпеть. А пока нет солнца, есть горячая вода и вылизанная тётей Полей ванна. В горячей воде согреются и разожмутся челюсти, и отойдут, покалывая, ноги и плечи, и она расслабится наконец в тепле.

Мысли рвутся тревожные и спасительные. «Ты не продаёшься, не покупаешься, как и Колечкин пегий попугай, который всю жизнь отказывался говорить, не желая превратиться в игрушку, и лишь однажды, умирая, в лицо хозяина выплюнул всё, что думал о нём, всё, что говорил каждый день про себя».

То, что она написала, — важно, так как это правда. И не надо ждать за это платы. Люди прочтут, вот и плата. Не сейчас, через пять лет, позже, но прочтут обязательно. И это главное. А Игоря с Альбертом — не судить. Они не играли с ней. Они любили её. Как умели. Дети появились в их жизни раньше, чем она. Разве можно бросать детей?!

Уже близко дом, ещё один переулок.

Она — в лодке. Солнце пришло, как обещал Колечка. От воды поднимается тепло. В лодке Алёнка с Борисом Глебычем. За спиной Ваня и дядя Зураб. Дядя Зураб поёт, глухо, неразборчиво. Сейчас, ещё одно мгновение, и Марья поймёт то, о чём он поёт. Она знала грузинский язык и забыла. Она вспомнит. Вот сейчас. «Вечен водный солнечный путь. Вечна память по ушедшим. В солнечных лучах не растопится. В солнечной воде не растворится».

Главное — не предать. Алёнку, Бориса Глебыча, саму себя. Она не продаётся и не покупается.

И муть в голове растаяла. Директор издательства, Кирилла Семёнович, Владыка тоже ведь родились людьми! Но они позволили червячку, зародившемуся в них, вырасти в уродца, с хапающими лапами и хищными, лживыми пастями. Вот если бы не мимикрия, их увидели бы настоящими, какими видит их Марья. Пусть её опус десятилетия пролежит в ящике письменного стола, зато она не даст разгуляться червячку, который и в ней есть, и в ней.

Клясться Марья не умела, но посреди грохочущей улицы, задрав голову к серости низкого, набухшего людскими обидами и болями неба, к колкому снегу, вместо клятвы невразумительно для самой себя твердила: «С вами я, с вами!», сама не очень понимая, с кем — «с вами». И чувствовала, как нелепое её бормотанье, и колкие ядра снега, и ветер, и её храбрая борьба с собственным тщеславием очищают её от скверны ненавистного ей мира.

Шла она домой — за свой детский, облупившийся письменный стол.

Тётя Поля открыла дверь, увидела, как она замёрзла.

— Сичас, чай, у меня — малиновое варенье! Сичас!

А потом Марья шагнула в ванную, полной струёй выпустила горячую воду — скорее возвратиться к самой себе!


И снова она — пишет.

Глава называется — «История одного инфаркта». Герой — Колечка. Это он написал с таким названием сценарий. Выбрал в свой фильм актёра глазастого, рассеянного, нечёсаного, в мятой одежде. Усадил против себя в студии, яркую лампу приклонил к столу, чтобы свет не мучил, сказал:

— От вас зависит фильм. Вы работаете в КБ. Вас не интересует, что происходит вокруг, вы никого не видите, ничего не слышите, вы — изобретатель. Не от мира сего. Вы — редкий экземпляр. Чтобы нам с вами не наломать дров, вот вам телефон, поезжайте к одному такому чудаку, очень талантливому человеку, он расскажет вам, чем занимается.

Колечка-режиссёр разглядывает своего героя. Грудь — узковата, под глазами — мешки, от недосыпания бывают такие мешки, и от пьянства бывают, и от больных почек.

— Вы забываете поесть, — говорит Колечка. — Можете надеть разные носки, грязную рубашку, вам всё равно. На вашем письменном столе и дома и на работе дикий хаос. Живёте вы в общей квартире в двадцатиметровой комнате вместе с женой и сыном. Жена относится к вам как ко второму ребёнку: подбирает за вами вещи, всю работу по дому тащит на себе. Время действия — лето. Все втроём, как всегда, хотели уехать к морю, начальник вас не отпустил. Он дал вам полную свободу, но потому дал свободу, что ваши изобретения выдаёт за свои! И этим летом вы нужны ему — срочно доделать начатую работу, он — хочет представить её в комитет по изобретениям! Вы этого не знаете. Вернее, вы об этом не думаете. — Колечка-режиссёр замечает около брови своего героя шрам, трогает его. — Это когда, где?

— Во время войны бежал навстречу к маме, упал на стёкла.

— Жена с сыном уезжают на юг без вас, а вы впервые остаётесь один, без семьи. Сын не ездит по комнате на велосипеде, жена не гонит вас рано спать — работать можно хоть целую ночь! И вы работаете до двух. Холодильник набит котлетами, тушёным мясом, сырниками, борщом… Жуёте без разбора то, что попадает на глаза. Неделя вакханалии: вы работаете, не поднимая головы. Заветный замысел. И тишина. Вечером — тишина, ночью — тишина. Пришёл с работы, сжевал котлету или похлебал борща и — за стол! И субботу с воскресеньем — за столом. В своё удовольствие! Получается!

Марья пишет режиссёра Колечку подробно, в деталях, с въедливостью, достойной хирурга! Носовой платок всегда торчит из верхнего кармана, во рту зажата «беломорина», перед героем своим бегает, каждую минуту заглядывает ему в глаза.

И герой, Нил Кливретов, начинает жить самостоятельной жизнью, отрывается от Колечки. Еда кончилась. Готовить себе Нил не будет. Ночь. Ложится голодный. Завтра, в понедельник, после работы сходит в магазин, что-то себе купит. А сон не идёт: цифры не отпускают. Может, ошибся?! И снова — стол, заполненные формулами и цифрами листки.

Утром в понедельник Нил вскакивает от пронзительного звонка будильника. Не раскрыв глаз, ощупью движется в туалет, в ванную. Не доходит. На него обрушивается визг:

«Это хто за тебя колидор будет мыть? Я горбатилась неделю. Ишь, занежился. Таперя твоя очередь!»

С трудом раскрыл глаза. Местная «тётя Поля». За спиной «тёти Поли» — Сам, одутловатый громовержец. Почему раньше не видел, не замечал их, криков не слышал? Как ладит с ними жена? Чем ублажает?

«Так-растак твою мать! — сыплются ругательства на тихого интеллигента. — Мою бабу хоть загнать раньше времени в могилу?! Если тут тереть грязь за всякими? Мать твою! Хто заляпал плиту?»

В два голоса, как в опере, «ведут сражение» с ним.

Изматерённый, не почистив зубов, не зайдя в туалет, прямо в ночной пижаме, как был, двумя пальцами схватил тряпку, подставил под струю. Уже не гроза, началось извержение вулкана: «Это что же ты льёшь холодную?! Где это видано? Хошь жир оставить, чтоб по кухне кататься, как по льду? А в ванной как мыться, когда там купалися половые тряпки?» — Лава из расплавленного металла залила Нила.

На работу явился «в гипсе»: спина, руки, ноги не гнутся. Зато в глазах, как через форточку в металлоброне, можно увидеть всё, что делается внутри. Сотрудники, в отличие от героя любящие совать нос в чужие дела, сразу углядели: не отрешённый, по обыкновению, взор, а мечущий громы и молнии, буравящий, испепеляющий. Совсем не похож этот, в металлоброне, Кливретов на того, с которым проработали они более десяти лет. От одного к другому, как ток по проводам, шёпот: «Жена избила?», «Провёл ночь в милиции?», «Дрался с хулиганами?».

Сенсация?!

Но вполне вероятно, в этот день и не произошло бы ничего примечательного, сел бы герой за свой стол, углубился бы, по обыкновению, в работу, привычными расчётами развеял бы воспоминания об утреннем побоище и расплавил бы панцирь, если бы его начальник не имел какого-то своего сражения или дома, или у своего начальника. Сработала эстафета: передай флажок дальше.

Колечка — это Колечка. Прерывает сцену.

— Врёшь, Нил. Липа. Себя втащил в отдел, а не свою злость. Люди-то сидят? Люди-то или враги, или союзники?! Нужны ему сейчас люди, ну-ка подумай! Если молнии да громы он в себе собрал, должен же он их выбросить на кого-нибудь? Встреча с сотрудниками хоть какая должна произойти?! Есть «здравствуйте» или нет его? Есть старые счёты или нет их? Есть симпатии или нет? Люди, Нил. Их-то не сбросишь со счетов. Ты впервые видишь, впервые слышишь. Сплетни, зависть, бутылка около тумбы, вязанье… Ты клокочешь. Слово тебе скажи, тронь тебя — взорвёшься. — Колечка бегает перед Нилом, размахивает тощими руками, за каждого сотрудника играет роль. — Сотрудники чувствуют: что-то неладно с Кливретовым. Боятся его? Опускают глаза? Или прут на рожон?

С Марьей сейчас Колечка: праздничный, со слепящим взглядом, тот, который создал «Жестокую сказку». Нарочно взяла не «Жестокую сказку», до «Жестокой сказки» она не дозрела. Не смеет говорить о том, чего не знает, чего не пережила. Но ей нужно вернуться к Колечке, и она возвращается — свежего воздуха вдохнуть. Судьба Кливретова как судьба Климова. Правда, у Климова — ни жены, ни детей, а ведь тоже однажды Климов проснулся и увидел всё, как оно есть.

Начальник Кливретова внёс себя в отдел. Иностранный пиджак распахнул плечи, обозначил талию, иностранные брюки обтянули ноги. Секунду дал полюбоваться собой и загремел:

— Почему не сдан отчёт? Почему не выполнен план? Домино, анекдоты, перекуры (это манера Слепоты — всё свалить в кучу)? За что государство платит вам деньги? За то, что перемываете косточки начальству, кофе и чаи гоняете (это ещё одна особенность Слепоты — ханжество, он обожает «кофея и чаи» за чужой счёт), а кто вместо вас будет работать?

Не столько сами слова, сколько тон высокомерный, обращающий человеческую особь в насекомое, широко распахнул «форточку» в металлическом панцире нашего героя. Герой тяжело встал, постукивая металлочастями, пошёл к начальнику.

— Мать твою так, и так, и этак, — хлынули на начальника яркие словосочетания, обрушенные на него утром соседями. — Отдай! — сказал зловеще робот, начиная пылать в высоких температурах и сбрасывая с себя металлическое одеяние.

Начальник попятился.

— Что «отдай»? — залепетал растерянно, как всякий трус: из деспота он быстро превратился в холуя!

— Наши открытия. Наши диссертации. Наши мысли, выданные за твои. Нашу молодость. Нашу славу. — Теперь «заливается металлом» начальник!

Герой жил себе да жил. Гордился собой, потому что верил в ценность своих изобретений: это он сам придумал, это его собственное открытие, и оно нужно людям, обществу. Но, сделав открытие, забывал сразу о нём и включался в новый поиск. А в тот день, после мытья полов, голодный и немытый, услышав наглый тон начальника, вдруг прозрел и резко затормозил: инерция оборвалась. Вот кто не пустил его с женой и сыном к морю и солнцу, вот кто проглотил десятки его работ, как шварцевский дракон — одну за другой десятки девушек, вот кто уничтожил целую его жизнь. Осознал наконец: по его изобретениям защищал начальник и кандидатскую, и докторскую, с его работами ездил по заграницам, и на его деньги куплены японский магнитофон, очки-хамелеоны, костюм!

Не злость свою нужно передать «Меркурию», чтобы тот «погнал» её дальше и выплеснул на невиноватых людей, а низвергнуть его надо!

— Отдай! Все до одной мои работы отдай! При всех отрекись от них! — Впервые, наверное, и сам герой услышал свой голос. — При всех скажи: это не твои, это мои работы. Вылезай из моей машины. Вытряхивайся из моей квартиры. Снимай мой костюм! Вор! — кричит Кливретов. Кричит: — Ради кого я не спал, жёг себя?!

Залила чернота лица людей. Острая боль схватила, сжала сердце. Отпустила.


В тот же день он словно впервые встретился с городом один на один. В метро толкают, в автобусе толкают, ноги отдавливают, да ещё и матюгают почём зря. Как же раньше ничего этого не замечал?

Нужно еды купить.

Зашёл в магазин, а продавщица ворчит: «Чего тебе? Уснул, что ли? Колбасы? А выбил сыр! Сойдёт и сыр!»

Может, раньше и утёрся бы, как утирался всегда, и сожрал бы невежливость продавщицы, как «кушал» всё, что предлагал ему начальник, пошёл бы себе домой с сыром, который терпеть не может, а сегодня полез в драку, точно одним вызовом, брошенным заведующему, одной записью в книге жалоб и предложений может изменить подлеца-начальника, систему торговли — с двойным прилавком и воровством.

Тут и рухнул герой без сознания: с книгой жалоб в руках, с недовысказанным протестом против хамства.

В больнице лежит тихий, такой, каким был всегда, до внезапного прозрения, широко открытыми глазами смотрит в потолок и думает: как же это получилось, что он, человек спокойный и выдержанный, вдруг ни с того ни с сего сорвался?! Где-то далеко, за шумами в голове, глухотой в ушах, дёргающей болью в груди, вершится плач жены и сына. А в нём, точно он в кино попал, прокручивается его жизнь: события, промелькнувшие сном, не зафиксированные сознанием. Теперь только они озвучились, вернулись припорошенные пылью и копотью реальности: с уставшей до синевы женой, героически собой закрывавшей его от соседей и продавщиц, с розовощёким начальником, изрешечённым пулями, сквозь дыры от которых благополучно вылетели совесть, душа и все остальные качества человеческой сущности, с глупостью и пошлостью сотрудников. Почему раньше ничего не видел, не слышал? Как же получилось, что он, вроде вовсе не дурак, по собственной глупости и вине стал слепым орудием бездарностей, а на жениной шее повис гирей — равнодушным барчонком?

— Что ты жуёшь слова? Это тебе не жвачка. Скажи мало, но слово к слову. Внутренний твой голос звучит за кадром. Это же не врачу, не медсестре ты говоришь! Ты, может, и помрёшь ещё, а вопросы — живые, они над болезнью. Пусть не имеют ответов, как в жизни, но ты их ставишь. Что ты понял, давай разберёмся? Хана тебе: не выжать тебе из твоего начальника твои открытия, намертво сцеплены талант с бездарностью, так?!

Колечка тоже в серой палате. Поджигает Кливретову закат — розовый, и сияние вокруг солнца расплёскивает, под звон суден и шорох слабых голосов тяжёлых больных раскидывает перед Кливретовым луг с золотисто-зелёной травой и солнечными цветами, с болтливыми птенцами, пытающимися взлететь и беспомощно падающими в душистую траву, он выплескивает перед Кливретовым рябую от солнца реку, бескрайнюю и спокойную.

— Смотри, Нил, зачем всё это, в какой связи с тобой, с твоей женой, с твоим начальником, с твоими открытиями? Ну же, скажи, что значит твоя жизнь в этом свете, и в траве, и в воде, и в небе? А с сыном своим ты хоть раз говорил? О чём думает он, что видит, кроме велосипеда и школьных уроков? А жене морщины разглаживал?

Кливретову открывается вина собственная — перед женой и сыном, и беспомощность перед непостижимостью мира, и порочная, навеки, зависимость от начальника.

Может, и был счастлив Колечка — раз в жизни: когда создавал «Жестокую сказку». У Марьи он счастлив сейчас — создавая «Историю одного инфаркта». Но в момент прозрения, в миг праздника, на который попал Колечка в Марьином романе, Меркурий Слепота запрещает фильм, приказывает прекратить съёмки.


— Маша!

3

Алёнка вошла неожиданно, незваная. Вторжение Алёнки — возвращение в постылую жизнь: к полкам с пустыми банками из-под круп, к раздражительности с перетянувшими её внутри, как проводами, злыми нервами, к заштопанной юбке и серому небу в окне. Вторжение Алёнки — это ей живой укор, констатация её неудач, формирующих её в хроническую неудачницу. Вторжение Алёнки — вторжение ростовщика: слишком велик Марьин долг перед Алёнкой. Застревает в глотке снедь, которую сейчас Алёнка выкладывает из сумки на стол.

— Зачем ты пришла?! — глухо вырвалось у Марьи.

Алёнка не поняла. Улыбка ещё стояла на её лице, но уже не улыбка, гримаса. На побелевшем фоне — опрокинутые глаза.

Уйди Алёнка, хлопнув дверью, Марья побежала бы за ней, объяснить, извиниться, а Алёнка лишь одно мгновение подержала в себе обиду, плеснула в Марью, как солнечным теплом, кротостью:

— Это временно. У каждого свой чёрный период. Я знаю, ты скоро пойдёшь к Альберту, начнёшь работать, и всё встанет на место. Поверь мне.

А Марья вырвалась на свободу. Та, неудачница, у которой всё — между пальцев, а счёт долгов растёт, та, которая не может больше заштуковывать юбку и заделать дыру в сапоге по причине ветхости юбки и сапога, та Марья выставила оголёнными концами свои нервы, чтобы и Алёнку затрясло, как её.

— Не лезь ты со своим Альбертом! Не нужно твоей жалости. Блаженная. Ненормальная. Уходи! — Марья кричит. — И никогда не приходи ко мне. — Алёнка медленно пошла из комнаты, на прямых ногах, высокая, тоже тощая, с беспомощной спиной. Марья продолжает кричать ей в спину, а потом в пустоту: — Не хочу твоей жалости! Уходи!

Но Алёнка вернулась, протянула, не глядя, рюмку.

— Выпей. Я давно ждала. Ты давно раскалённая, вот обида через край и перелилась. Ты, Маша, — дура. Думаешь, мне с дедом должна что-то?! Дура! Пишешь книги! Разбираешься в психологии! Дура! На каких весах взвешивать любовь? Считаешь мясные куски, записываешь в долговые книги? А я куда запишу ночи, которые ты просидела около меня в больнице? Уколы, которые ты делаешь деду? Дура! Не хочешь зависеть ни от кого?! Ты придумала, что от кого-то зависишь, а зависишь только от себя, совсем свихнулась! — Алёнка говорит тихо, едва слышно, а может, лекарство подействовало, но вместо злых нервов — мамины пелёнки. Под Алёнкиным голосом, как под лампой синего света, подыхают бациллы хамства и разнузданной жестокости, пропадает боль.

— Зачем ты каждый раз об Альберте? Не хочу видеть его, не хочу мучиться, — лепечет.

Алёнка стоит прямо и не слышит её: ещё не заглушили виноватые слова злого крика. И Марья зовёт потерянно:

— Алёнка! Прости! — Не стала дожидаться, когда Алёнка услышит её, стала выбрасывать из себя обросшую бессонными ночами обиду: — Я не виновата, что русская, скажи, почему мы не могли пожениться? Почему он не захотел от меня ребёнка? Каждую ночь мне снится наша с ним дочка. Тонкие руки, тёмные глаза. Имя есть у дочки — Оля. Хочу, чтобы на маму была похожа. Мне не нужен просто мужчина. Мне нужен Альберт. А он не хочет подарить мне дочку. И никогда не женится. Я ненавижу его. Какое он имеет право вмешиваться в мою жизнь снова?! Ты не знаешь, он измучил меня. Ему — радость, удовольствие, а кто даст то, что нужно мне? Из-за него я не вижу ни одного мужчины, все кажутся дураками. И ты гонишь меня к нему? Не могу.

И вдруг Алёнка сказала:

— Ерунда.

Марья удивлённо уставилась на неё.

Алёнка всегда так чутко понимает каждое движение души!

— Ты сама говорила, Альберт не устраивал тебя как мужчина. Зачем же обязательно спать с ним? Существуют же другие отношения! Подумай, разве умный, здравый человек откажется от неожиданного праздника: от полёта в Рио-де-Жанейро, от выигрыша по лотерейному билету, от подарка? Ты так хотела изменить больницы! Человек делает это, ему нужна помощь. Ты тоскуешь по интеллекту. Есть этот интеллект, в полном твоём распоряжении. Ты тоскуешь по творческой работе. Есть творческая работа. Именно за это ты ратуешь в своём романе! Ты вообразила себя великим писателем. А о чём будешь писать, когда иссякнет запас, полученный тобой в клинике и в твоей семье? Ты говорила, душа в душе, при чём тут — «не хочу видеть»? Что тебе от него нужно, если честно? Душа его будет в полном твоём распоряжении, и его время, его внимание к тебе, его талант. Ну что же, что вы не можете пожениться, ну что же, что нет дочки, терпеть нужно, Маша, жить нужно. И так слишком много тебе подарено Альбертом — любовь. — Алёнка вдруг заплакала.

— Ты что? — испугалась Марья. — Прости меня. Я не помню, что со мной было. Прости меня. — Марья обняла вздрагивающую Алёнку, прижала к себе, повторила растерянно: — Ты что? Прости.

Плакала Алёнка горько. Прыгали, не слушаясь, губы. Прошло много времени, прежде чем она заговорила:

— Не ты неудачница. Я! Ты можешь писать. Ты талантливый врач. Что бы ты ни делала, тебе интересно. Если очень захочешь, возьмёшь да родишь от кого-нибудь для себя дочку. А мне как жить? Работа неинтересная. Как попка, твержу из года в год одно и то же. Я же ни на что не способна — серая, скучная пятка. Даже родить не могу. Одно-единственное у меня преимущество перед тобой — мне есть кого ждать.

Раньше, два года назад, Марья в жестокости своей обязательно ляпнула бы «тебе некого ждать», а теперь промолчала.

— Я, Маша, пыталась найти в себе талант. Ну, вяжу хорошо. Да, когда вяжу, голова — пустая. Давно читаю лекции формально. Надоело. А что для души? Для ума? Я перестала верить в то, что преподаю. То, чему учу студентов, — ложь, никому не нужна такая психология. Нельзя учить человека лжи. Я остановилась в своём развитии, понимаешь?

— А ты перейди на психфак в университет! — сказала Марья. — Там, я слышала, эксперимент проводится. Я уверена, сумеешь выбрать там себе тему по душе. Что тебе делать на журналистике?

А потом они долго сидели рядом на тахте и молчали.

4

«Мне есть кого ждать», — уверенно сказала Алёнка.

Алёнка верит в Ивана, а она, родная сестра, не верит. Кто из них прав? Вернётся Иван к Алёнке или не вернётся? Как живёт Иван сейчас?

Если посмотреть глазами Алёнки…

У них была соседка Лёся. Волосы, очень длинные, закрывали её плечи и почти всю спинку коляски, в которой Лёся полусидела. У Лёси совсем не действовали ноги. Её вывозили на прогулку раз в день. Марья не любила встречаться с Лёсей. Беспомощная перед её болезнью, стремилась поскорее сбежать, тянула Ивана прочь. «Не могу видеть, как она смотрит на нас! Жалко её!» — объясняла бегство. А Иван не уходил. «Ей скучно, — говорил, — она хочет поиграть с нами!» Подводил Марью к Лёсе, предлагал: «Девчонки, давайте в балду?! Или в города». Рассказывал смешные истории, которые случались с белкой Чапой или Сорокой-болтухой. Истории Иван выдумывал. Жаль, не записывала. Их было много, потому что Иван каждый день старался развлечь Лёсю. Как-то спросил у Марьи: «Тебе что, полчаса жалко?» Им было тогда по пятнадцать лет, и Иван считал себя вполне взрослым. «Никогда не жалей полчаса больному человеку, — сказал поучительным тоном, — тебе они не нанесут большого урона, а человеку подарят радость!» Иногда Лёся звонила. Она не решалась приглашать их в гости, но у телефона подержать любила. Задавала вопросы, вроде: «Почему едет машина?», «Откуда берутся молнии?», «Как изображение на экране телевизора может передаваться за тысячи километров?», «По каким законам звёзды располагаются во Вселенной?». Рассказывала им, какие книжки прочитала. Лёся читала гораздо больше их. Иван очень любил с ней разговаривать.

Алёнка знать не знает ни о какой Лёсе, а знает, что Иван очень добрый. И сейчас добрый. Помог же с тётей Полей. И с институтом! Ну, женился не на той женщине, на которой хотела женить его Марья. Ну, пишет романы, которые ей не нравятся. Какое ей дело до этого? Для неё он — брат. Звонит регулярно, спрашивает, как она себя чувствует, чем помочь. Она сама не зовёт его в гости и не ходит к нему, хотя он каждый раз терпеливо приглашает её на праздники и дни рождения чад и домочадцев. Она соврала Алёнке, когда сказала, что Ивана нет в её жизни. Он совсем близко, соединён с ней проводом — стоит только поднять трубку и набрать его номер.


Кирилла Семёнович прав: нужно идти к брату.

Конечно, не сам Кирилла Семёнович читал роман и, конечно, рецензия — отрицательная, как и следовало ожидать, но в отличие от прежних: серьёзная, отмечает и достоинства. «Автор затрагивает важные проблемы нашего общества, — дружелюбно пишет рецензент, — хорошо знает материал, в романе есть яркие характеры и яркие сцены». Говорит рецензент и о недостатках: «Автор слишком субъективен в своих оценках. К роману можно вернуться после того, как автор перепишет его другой краской».

С такой рецензией вполне можно прийти к Ивану. Не стыдно.

Готовилась к звонку несколько дней. Мучили сомнения. Работать не могла.

Чистый лист, ручка в руке, а ни одной картинки перед глазами, ни одного лица. Пуста голова. Пуста душа.

Алёнка права: нужно наконец решить, что дальше. Только не для того, чтобы успокоить душу, а для того, чтобы не сдохнуть с голоду. Какой бы бескорыстной и доброй Алёнка ни была, существовать за её счёт больше нельзя.

Марья пошла к телефону.

— Алло! — немедленно откликнулся голос. — Слушаю. Говорите.

— Кто это? — растерялась Марья. — Вероника, ты?

— Батюшки! Да неужто Маша?! — Надменность исчезла. — Не слышим тебя, не видим. Ты племянников-то своих знаешь? Приезжай! — Вероника вовсю изображала сестринскую любовь. — Вано говорит, ты любишь пироги. Я испеку тебе, какие закажешь. Хочешь, с визигой? Хочешь, с рыбой? Меня научили недавно.

Марья слушала Вероникину болтовню и глотала слюни. Когда возникла пауза, нерешительно сказала:

— Спасибо за заботу. Обязательно отведаю твои пироги. Скажи, а Вани нет дома?

Раздался ненатуральный игривый смех:

— Что ты, он теперь у нас такой занятой, никогда не бывает дома. Прямо беда. Мы с мамой всю дорогу папочку ждали. Теперь я всю дорогу жду Вано. А у него то вёрстки, то сверки, то критическая ситуация со склочным автором, то непроходимая рукопись, то иностранцы, то ЦК, то разнокалиберные совещания, то приёмы. — Вероника подробно вводила Марью в курс жизни Ивана, Марья слушала. — В его должности прежде всего нужно быть дипломатом. Ты не представляешь себе, какая у него сложная работа! Самое трудное: вежливо отфутболивать авторов. Не представляешь себе, какие эти авторы наглые! Каждый требует, чтобы Вано сам, лично, прочитал именно его. У Вано и личной жизни тогда не будет совсем, если он каждого будет читать сам. Каждый недоволен рецензиями. Представляешь себе, жалуются на Вано, будто он какой-то там мальчишка! Бессовестные! Такие наглые! А что он сделает, если план не резиновый и бумаги мало, если Вано сам и не решает ничего?! Сверху спускают: мой папочка, и из Союза, и из ЦК. Да, да! А союзов-то три — Российский, Московское отделение и Большой, попробуй не уважь один из них. Спускают сверху, а что Вано сделает? А когда ему остаются кое-какие возможности, как ты думаешь, кого он печатает? Прежде всего скандальных, так ведь? Чтобы не писали на него бумаги, не устраивали ему лишних хлопот. Потом маститых. А самотёк — уж извините! Так ведь? Так что Вано, в общем-то, бесправен. Я дам тебе его рабочий телефон. Поймать его, конечно, трудно. Но ты так и скажи: звонит, мол, родная сестра. Пусть попробуют не соединить. Я живу по такому принципу: родственники — это святое, для родственников — зелёная улица! Так ведь? Представляешь, у него была секретарша, влюбилась в него. Ни на один женский голос не подзывала. Даже на мой. «Занят» да «занят»! Ну, я показала ей, что значит «занят», когда жена звонит!

— Что же ты с ней сделала? — прорвалась сквозь поток Марья.

Вероника, довольная, засмеялась.

— Сначала я устроила ей выговор в личное дело! — воскликнула звонко. — Потом уволила.

— Как «уволила»? Ты-то при чём? — удивилась Марья.

И снова Вероника радостно засмеялась:

— Как «при чём»? Я руковожу. Вано такой беспомощный без меня. Я забираю себе лучшие журналы, которые выписываются на отдел. Так, без сна и отдыха, работать и не пользоваться?! Я пишу Вано планы собраний и программы вечеров. Я говорю Вано, каких сотрудников представить к премии и к награде, каких авторов печатать.

— Ты при чём? — снова вырвалось у Марьи, но Марья тут же прикусила язык. Слава богу, Вероника не расслышала, начала хвастать, какой автор и что дарил ей и Вано.

Телефон Ивана Вероника дать забыла, и Марья уже на последнем «прощай» напомнила.

— Да, да, извини, я стала такая забывчивая! Пиши! — Вероника диктовала телефон важно, словно награды раздавала. — Не волнуйся, Вано позвонит тебе. Не забывай нас! Я люблю тебя. Вано так любит тебя! Слушай, у меня для тебя лежит мохеровая кофточка! Автор подарил, а мне узка. Приезжай, прошу, сестричка!

Марья положила трубку и сидела у телефона как пришибленная. Жалко Ваню. И жалко — Веронику. В самом деле, похоже, искренне любит Ваню. Но жалость к брату быстро прошла. Значит, Иван, как и Кирилл Семёнович, «отфутболивает», по точному выражению Вероники, авторов, наверняка тех, кто не приносит коньяков и бус, кто не обучен дипломатии и не умеет жить.

Нет, не будет она звонить Ване. Она уверена, он запустит её по «зелёной улице», как когда-то Севастьян Сергеевич — его. И читать не станет. Читать — это надо потрудиться, напрячься, войти в чужой мир, в чужую боль, а Иван, судя по всему, так же загружен, как и Кирилл Семёнович. Но идти по «зелёной улице» неприлично, это значит стать блатной, значит, кому-то перебежать дорогу — может быть, тому, кто десятилетия ждёт своей очереди.

Но ведь она тоже много лет ждёт! Марья набрала номер.

— У телефона, — сказал скучный голос.

— Попросите, пожалуйста, Рокотова, — любезным тоном, проклиная себя за этот тон, проговорила Марья.

— Кто спрашивает? — скучно поинтересовались.

— Сестра, — сказала Марья.

— Простите, пожалуйста, — голос сразу стал елейным, — у Ивана Матвеевича сейчас совещание. Как только закончится, я соединю вас. Будьте добры, продиктуйте, пожалуйста, ваш номер.

5

Ей казалось, на её плечи наложили тяжёлые плиты, из-под которых ей никогда больше не выбраться. Неподвижно сидит в коридоре у телефона. Вполне могла бы ждать звонка у себя, могла бы почитать, поработать, вскипятить чай, полежать. Но никакая сила не может вытащить её из-под плит и водрузить в комнату. Слов никаких нет, и мыслей нет никаких.

Резко звонит телефон. Телефон звонит, а рука ползёт к нему медленно, неподъёмная, чужая.

Это не Иван.

— Машенька, извини, я, наверное, не вовремя. Алёнка сказала, ты живёшь на стипендию. Она сказала, тебе трудно идти ко мне. Ни словом, ни жестом не напомню. Мне нужен хороший врач. Тебе нужен хороший коллектив. Я не буду возникать, вот увидишь.

— Я не врач пока, бывшая медсестра, Алюш, — с каким-то необыкновенным облегчением сказала Марья и наконец ощутила присутствие в своей жизни чего-то достоверного, без чего жизни нет, плечи перестали болеть.

— Оформлю тебя на полторы ставки сестры, а работать будешь врачом. Я же знаю, ты — врач! Скоро закончишь институт. А меня не интересуют формальности.

— Спасибо, Алюш. Ты долго ждал. Подожди ещё немного, позвоню через несколько дней. Спасибо! — Голос сорвался, Марья положила трубку.

Когда она клала трубку, она была уверена, что никогда не пойдёт к Альберту в больницу, потому что вот сейчас, через несколько минут, самое большее через полчаса, позвонит Иван и, не читая, запустит её по «зелёной улице».

Зазвонил телефон.

— Машенька, родная, что случилось? Я должен бежать, но мне сказали — ты, вот я и звоню.

Заговорила Марья с трудом:

— Мне нужна твоя помощь. Я написала роман. Прошу тебя…

— О чём речь?! Этого следовало ожидать, что ты рано или поздно что-нибудь да напишешь. Сделаем мы с тобой вот что: не хочу, чтобы ты зря каталась по Москве, подошлю курьера, он отдаст мне рукопись из рук в руки.

— И ты запустишь меня по «зелёной улице»? — спросила Марья.

— К сожалению, не выйдет. Резко изменилась ситуация. Мы потеряли такое право. Рукопись должна пройти все инстанции. Но обещаю, прочитаю быстро и отдам рецензировать своему человеку, — тепло и сочувственно сказал Иван. — К сожалению, прошли те времена. Нужно, чтобы в порядке были бумаги. Главное, бумаги. Ты же не волнуйся. Тщательно соблюдая все правила и законы, сделаю как нужно. Прости, бегу. Высылаю курьера. Позвоню, как только прочитаю. Пара ночей, и всё. Не задержу. Я очень соскучился о тебе! Запустим книгу, закатимся с тобой вдвоём в Домжур, в ЦДЛ или куда-нибудь за город! Имеем же мы с тобой право наговориться вдоволь!

— А что скажет Вероника? Она не объявит тебе выговор с занесением в личное дело? Или вдруг снимет тебя с работы?

Иван сначала опешил — Марья представила себе его лицо, удивлённое донельзя, но справился со своим удивлением, сказал ненатуральным голосом:

— А мы придумаем совещание! Привет, сестричка!

Как же, совещание! — усмехнулась Марья. Вероника возьмёт и позвонит папочке: «Проверь, папочка, какое такое незапланированное да не санкционированное мной совещание?»

Глава третья