1
— У тебя есть ребёнок? — повторил растерянно отец. — Мальчик или девочка?
— Я очень хотела девочку, чтобы всегда была со мной. Расстроилась, что получился мальчик, а теперь рада: женщине гораздо труднее жить, чем мужчине. Попробую вырастить не эгоистом и не потребителем!
— Как назвала?
— Иваном.
— Зачем? — удивлённо уставился на неё отец. — У нас есть уже Иван!
И правда, зачем? Попробовала сама для себя разобраться.
— Мы так с Иваном любили друг друга, были одним целым, одной душой, а потом — как чужие…
— Почему — чужие? Жить в разных местах не значит быть чужими. Вы же встречались! Вы часто перезванивались!
Марье стало очень грустно. Она часто замечала, вроде говорят люди об одном и том же, на самом деле — совсем о разном и на разных языках. Иллюзия разговора есть, а разговора нет.
— Есть люди, — мягко заговорила Марья, — мама такой была, Иван раньше был такой, которым всё равно, как они одеты, какую пищу едят, им важно то, что происходит в них: в них, внутри, ежеминутно вершится жизнь, ничуть не похожая на внешнюю…
— Э-э, постой! — перебил отец. — Если твоему ребёнку дует в голову или в полу — щели, и от холода у него бесконечные ангины и ревматизм, вряд ли ты сможешь жить внутренней жизнью, ты будешь менять квартиру! И с одеждой то же. Не наденешь же ватник вместо изящного пальто, когда пойдёшь на свидание. Мне кажется, ты кое-что понимаешь навыворот. В жизни всё не так просто, — вздохнул отец. — Люди-то не дураки, те, что хотят удобств. На машине лучше ездить, чем в набитом автобусе, где тебе давят ноги, мочалят словами.
Отец наверняка прав, но почему-то расхотелось откровенничать с ним, и она принялась гладить ногой собаку. Та в восторге повалилась на спину, подставила брюхо, подняла все четыре лапы вверх — полностью отдавая себя.
— Я знаю, о чём ты. Иван оброс вещами, привык к заграницам, — сказал то, что хотела сказать она. — Но ведь так должны жить все. Норма — то, как живёт Иван, а не то, как живёшь ты. Удобства, наличие всего необходимого помогают людям жить внутренней жизнью, не расходоваться на преодоление бессмысленных трудностей.
Может, отец и прав, но почему-то с приходом благополучия люди словно слепнут и глохнут?! Вот книги Ивана, хоть и профессиональны, хоть и рассказывают о событиях сенсационных, сердца не трогают.
— Я назвала сына Иваном, — больше себе, чем отцу, попробовала объяснить она, — чтобы нас с ним не разорвали, как разорвали с братом, чтобы были мы Иван-да-Марья, единым целым. Близнецы, оказывается, не могут остаться навсегда соединёнными. А мать с сыном?
— Наивная моя девочка! — Отец обнял её, прижал к себе. Стал гладить, как гладил маленькую, когда она замерзала, чуть нажимая ладонями, чтобы прилила кровь к спине и спина согрелась. Защипало в носу. — Девочка моя хорошая! Неужели ты не понимаешь? Это иллюзия — мол, родители и дети нерасторжимы. Придёт девица на высоких каблуках, глупая или умная, добрая или жестокая, не важно, взмахнёт ресницами, дёрнет плечиком, и — привет: твой Ванька потопает за ней, а о тебе будет вспоминать лишь иногда, по праздникам.
— А общие взгляды? А общая культура? Бывает же, люди друг без друга не могут?!
Метались ветки. Первый май за те годы, что нет мамы, — не весенний, не солнечный. Листья ещё мелкие, и сквозь ветки видно свинцовое небо. Неуютно сегодня на кладбище. Деревья не защищают от ветра. И даже гнёзда, кажется Марье, вот-вот сорвутся и упадут на землю. Но погода не пугает. Здесь — покой. В каждой капле воздуха, в каждом листке, в каждом гнезде. Покой живой жизни. И милосердие к живым. И сострадание к тем, кто ушёл.
— Когда тебе шестнадцать, ты полна надежды на добро и любопытства к каждому явлению в жизни, а отцу в это время сорок, и он уже всё испробовал: и дружбу с любовью, и творческие взлёты с падениями. Разные исходные позиции. Разный опыт. Ну, о каком полном соединении может идти речь? Каждый дует по своей колее. — Отец замолчал, Марья слушала ветер.
Кто знает, может, отец и прав, и её мальчик, к месту и не к месту торжествующе кричащий «мама!», станет чужим?!
— Расскажи, что у тебя с работой?
«С работой»? У неё нет работы. У неё есть Сиверовна, Альберт, Елена Петровна, Варя… Последние свои рубли на распашонки, пелёнки для её сына отдали! У неё нет работы, в палатах лежат её братья и сестры, отцы, тётки, которых она спасает — вытаскивает из болезни.
— У меня нет работы, — усмехнулась Марья, — есть мои личные неприятности, личные беды и проблемы. — Неожиданно говорит: — Из проблем, оказывается, папа, не выбраться, даже если мы все положим свои жизни на то, чтобы выбраться. Когда мы с Альбертом работали у Владыки, мы знали, у нас плохие начальники и бездарные врачи, поэтому больные редко выздоравливают. Сейчас хозяева фактически мы, но и у нас умирают, папа, люди, и мы, зная, чем помочь, помочь не можем. Мы бессильны, понимаешь?
— В чём?
— Да во всём! Приступ у больного, а препарата, который может этот приступ снять, у нас нет, и топчемся мы все беспомощно около несчастного, не в силах прекратить его муки. Вот одновременно плохо двум больным, а дежурный врач ночью один, больше не положено. Кого спасать?
Петрович лежал в сердечном отделении. О чём бы его ни спрашивали, хочет ли он есть, спать, он отвечал: «Петрович». Понимай как знаешь. Что — «Петрович»? Чего он хочет? Марья даже подумывала, уж не болен ли он психически? Но глаза его смотрели остро, осмысленно. Был Петрович толст — килограммов за сто. Большие проблемы с судном, с мытьём. Несмотря на то что доставлен без сознания, попал сразу в палату, и вроде обошлось, и вроде пошёл на поправку, и вдруг — приступ. Они с Альбертом оказались в тот субботний вечер вдвоём перед хрипящим, закатившим глаза Петровичем. Срочно подключить бы его к аппаратуре, да такая лишь в реанимации. А кровать намертво припала к стене, не сдвинуть её вдвоём. И Петровича до реанимации не дотащить. Попробуй, подними такую глыбу! А решают минуты, даже секунды.
— Самое главное слово в нашей жизни, папа: «нет»! Нет нужной и в достаточном количестве аппаратуры. Нет денег на лекарства, на оплату медперсонала. Нет возможности достать нужные травы. Нет права попробовать экстрасенса, который может помочь легко внушаемым больным, Нет возможности пригласить столько массажистов, сколько нужно. Какое могучее слово — «нет»! Оказывается, всё в нашей стране возможно только через великое преодоление. Из кое-каких ситуаций мы находим выход. Ну, например, Мальвина выучила нас всех, и врачей, и медсестёр, и нянечек делать массаж. Альберт пытался оформить нас официально, куда там, нет такого закона, нет формуляра. — Марья засмеялась. — То, что мы — массажисты по сути, то, что у нас фактически по две специальности, по две порции обязанностей и ненормированный рабочий день, не важно, важно то, что у нас нет дипломов, а значит, и не полагается нам зарплата. И нищета, папа! Не каждый выдержит!
— Чем окончилось с Петровичем?
— Умер Петрович, чем могло окончиться? За границей в распоряжении каждого врача разнообразная диагностическая аппаратура, в Союзе мы такой не делаем, и нет денег купить за границей. В Союзе нет и необходимых веществ, не можем, например, ввести контрастное вещество в аорту для обследования почки. А ведь неточная диагностика влечёт за собой неправильное лечение. Отсутствие лекарств сводит на нет наши усилия. Люди гибнут точно так же, как у бездарных, равнодушных врачей. Смотри, переплетается всё: отсутствуют лекарства, средств не хватает, не хватает врачей, медсестёр, санитарок, аппаратуры. И не тому учат нас институты и училища. Ими выдаются обществу экземпляры серийные, бездумные, не способные лечить, не способные искать связь между спецификой организма человека и болезнью, между болезнью и природными явлениями. Квалифицированный творческий специалист появиться не может.
— Подожди, что же делать? Почему вы никуда не пишете? Ведь каждый может заболеть, и значит, обречён на гибель?
— А почему ты и Колечка не писали никуда, когда запретили «Жестокую сказку»? Почему ты не пишешь никуда о том, что тебя заставляют играть в бездарных фильмах? Ты-то, наверное, слышал, что твоя кукуруза, которую ты, как председатель, насильно насаждал в колхозный быт, в северных, например, районах не растёт?! — Отец изумлённо уставился на Марью. — А те, кто мог бы помочь, в нашей помощи не нуждаются: у них у каждого свой личный врач, своя сестра, своя санитарка. И даже экстрасенсы свои, запрещённые для простых смертных. Я уж не говорю о массажистах. Им глубоко наплевать и на нас с нашими проблемами, и на наших больных! Почему не боремся? Вопреки явной бессмысленности этой борьбы, из голого упрямства боремся! Составили подробное заявление в Министерство здравоохранения. Да ещё приложили отчёт о нашем материальном состоянии: какие зарплаты получаем и во что обходятся самая необходимая детская одежда, еда, квартира, транспорт, детсад… У большинства медработников, папа, зарплата в два-три раза меньше самых необходимых трат! — Марья весело рассмеялась. — Подумай, чтобы купить, например, сапоги, мы всей семьёй должны голодать. А какие родители могут спокойно смотреть на своих голодных, раздетых детей?! Ну и что нам делать? Или выпрашивай полторы-две ставки и губи на работе своё здоровье, или воруй. Видишь, сверху в течение десятилетий создавались условия для вымогательства взяток, для невнимания к больным.
— Ужас! — воскликнул отец так трагически, что собака подняла голову и зарычала.
— Спи, — сказала ей Марья, — всё в порядке, тебе ничто не угрожает. Только фанатики, папа, способны всё отдавать, ничего не получая взамен. Мы не берём взяток. Голый энтузиазм! Живём так, как вы жили когда-то, на идее! Но ведь мы все в долгах, и их не отдадим никогда, если положение останется таким же.
— А кто возится с твоим ребёнком, когда ты на работе? — видимо, не выдержав напряжения, поменял тему отец.
А Марья ни к селу ни к городу вспомнила приём в комсомол. Перекошенное гневом лицо отца, когда она сказала, что комсомол — ложь!
— Папа, помнишь, когда мы с тобой поссорились, — осторожно заговорила она, подыскивая нейтральные, мягкие слова, — мама всё просила: «Тише, тише, Марфуша услышит»? Получается, вы с мамой боялись, что и вас, как Колечкиного Кирилла, могут посадить?
— Боялись, — эхом откликнулся отец.
— Похоже, и сейчас нельзя высказать всё, что думаешь. До сих пор нет ответа на наше «Заявление», оно ведь могло попасть в руки Ираиде, Владыке, Клепикову. И сейчас ведь нужно бояться, правда?
— Тише! — Отец оглянулся на калитку, промокнул платком лицо. — Я не понимаю, о чём ты.
— И я не понимаю. Просто думаю вслух. Я совсем не умею думать, папа, — пожаловалась она, — сопоставлять, анализировать. Почему всё время нужно бояться? Значит, и сейчас могут посадить? — повторила она. — А знаешь, мне всегда казалось, а сейчас особенно, что меня вроде как нет, что я вроде как не существую, что я для общества — не человек. С самого детства и до сих пор. Ираида и работники издательств, и Владыка, и Галина с Аполлоновной всё время, исподволь и в лоб, кто как умел, указывали мне моё место: не человек я, букашка и должна делать то, что прикажут. Кому я служу?!
— Тише, прошу. — Отец снова огляделся и снова стёр испарину. Он был очень бледен, её отец, и в глазах застыл страх. — Я понимаю, о чём ты. Мы верили, что это единственно справедливый строй, у нас были идеалы! Для нас с мамой Двадцатый съезд оказался трагедией. Мы так любили Сталина, считали его непогрешимым!
— Как можно было любить его, если пропадали люди, если все боялись? Вы верили в красивые лозунги, в идеалы. Я, папа, так же, как и ты, верила в идеалы и сейчас… как дура… Я, как и ты, обществу служила. Все вместе! Делать добро! Правда, красиво. А бунтовала против того, что — формализм, что — скучно… Поняла недавно… — И сказала тихо, едва слышно: — Сама система, папа, такая, понимаешь? Сгоняет людей в стадо, на каждого надевает оковы рабов, при ней человек не может быть человеком, всегда на подозрении, всегда на крючке, и любой, понимаешь, любой может быть арестован без суда и следствия, невинный чаще, чем виноватый. При этой системе человек сам позволяет властителям топтать себя.
— Доченька, мы так верили, что это единственный строй, при котором человек может быть счастлив…
— В лагере, папа, пионерском и на Колыме? В стаде комсомола и собраний, в наших больницах и школах? Нищие. Бесправные. Униженные. Лишённые свободы выбора, передвижения. Помнишь, папа, как ты решил мою судьбу? Ну, когда погибла мама? Бросил в воду, чтобы я выучилась плавать. Я выучилась. Но какой ценой? Потерей здоровья, высвобождением самых мерзких качеств. Я же на долгие годы потеряла себя! И только теперь погибшие клетки начали восстанавливаться. А ведь ты любил меня! Как же ты был отравлен своими идеалами, если любимую дочь бросил одну погибать… переживать горе… такое?!
— Я не бросал. Я помогал. Готов был помогать. Ты сама не принимала моей помощи. Я хотел как лучше. И я верил: всё меняется к лучшему. Хрущёв исправит. Брежнев исправит…
— Не меняется, папа. Тогда даже для тебя я не была человеком. И сейчас, папа, я не человек. И Альберт не человек. Мы так же, как раньше, — букашки. Бесправны. Несвободны. — Что она заладила, как попугай?
— Я не понимаю.
— И я не понимаю. Не вижу выхода. Мы в паутине бьёмся, сиюминутное время поймало нас, душит. — Не выдержав напряжения, она резко оборвала себя: — Ты спросил, кто возится с моим сыном? Нянек оказалось неожиданно много. Во-первых, соседка тётя Поля у меня была в самое сложное время. Помогает Алёнка, первая Ванина жена, ты от неё Ивана увёл. Её дед Борис Глебыч не чает в Ваньке души, считает родным внуком, уже сейчас учит его лазить по деревьям, обливаться холодной водой, читать и многим другим великим делам, хотя парню всего-то три года.
Над ними стояла серость нерасторопной весны, воздух цеплялся за ветки сырым холодом и мглой, а Марья ощущала тишину, которой чужды суета, корысть, тщеславие, ту, в которой растворяются обиды, боль, предательство, ту, в которой разлито милосердие. Мама словно сидит рядом с ними, невидимкой, немым слушателем. Марья погладила руку отца. Вот сейчас время спросить о маме, почему добрый отец не пустил маму на экран, какими цепями привязал к заднику сцены и к себе?
— Значит, мы можем поселиться втроём? Я буду вас с Ванькой содержать, вы будете меня любить.
— Понимаешь, тебе может не понравиться, ты можешь не захотеть связать с нами жизнь, дело в том, что я не одна.
— Ты же сказала, у тебя нет мужа.
— Официально нет.
— Он — отец Вани?
— Нет.
— Кто же он?
— Мальчик. Намного моложе меня. Я не хочу портить ему жизнь, не хочу расписываться, всё жду, он уйдёт, хочу, чтобы он всегда чувствовал себя свободным. А живём мы вместе. Пусть хоть у него будет первая любовь счастливая.
— Ты его любишь?
— Я без него не могу.
— Кто он? Что делает?
2
Марья приносит Андрею фрукты, книги, домашний творог. После работы любит задержаться возле него: читает ему рассказы Чехова, стихи своих любимых Пушкина, Гумилёва. Сидит до прихода его матери.
Они совсем не похожи, мать и сын. Ирина Георгиевна — представительная, спокойная, сдержанная. Увидишь её и сразу поймёшь, она на работе — начальник, и работа составляет главный смысл её жизни. Заведует она большим отделом в одном из гуманитарных институтов. Сын — худ, хрупок, невысок, очень нервен, не уверен в себе. Мать улыбчива. Улыбка естественна и постоянна на её лице, приветливая, открытая, доброжелательная, поощряющая к откровенности и к совершению невозможного. Мальчик всегда грустен, напряжён, подавлен, зажат, совсем не улыбается. Лишь глаза у обоих одинаковые: широко раскрытые, карие, почти чёрные, и из них — яркий свет.
Марья рассказывает Ирине Георгиевне о состоянии сына и старается подольше погреться в доброте её улыбки.
— Спасибо вам, Мария Матвеевна! — благодарит та. — Что бы мы без вас делали?! Вы же его из рук смерти вырвали! Я же понимаю! И ваша забота…
— Ну что вы, — останавливает её Марья. — Это уж Андрей сам. Он боролся. И сейчас борется.
Андрей переводит взгляд с одной на другую, и, похоже, он не в своей тарелке.
И Марья заставляет себя уйти. Но долго видит она перед собой улыбку Ирины Георгиевны и две пары глаз, светящих ей.
Неожиданно Андрей восстал против неё. Она привычно склонилась над ним — поправить постель, а он закричал:
— Уйдите! И больше не приходите ко мне!
Она отшатнулась, испуганная. Недоумённо взглянула на мальчишку — глаза умоляют! Не сразу сообразила: выздоравливает!
В беспомощности, беспамятстве спасался ею, а оклемался, и невозможны судно, таблетки, перевязки при ней, её сочувствие, забота и покровительство.
Она относилась к Андрею, как к брату. Брату любила печь безе и блины, смотреть, как он их уплетает, во время мытья тёрла ему спину до малинового цвета. Любила возиться с ним — они понарошку боролись, щекотали друг друга. Андрей — брат младший, о котором нужно заботиться! А может быть, она и врала себе. Столько лет ожидавшая ребёнка, весьма вероятно, подсознательно, не обозначая словами, она относилась к Андрею, как к сыну. Умывать, кормить, баловать! Она выхаживала его, как их выхаживала из скарлатины мать. А когда он закричал, с ужасом поняла: для него-то она не сестра и не мать. Поняла и растерялась. Растерянность сменилась испугом. Только этого ещё не хватало!
Подходить к Андрею перестала, следила за ним издалека — как чувствует себя. В день его выписки взяла отгул.
Прошло несколько месяцев. Андрей не давал о себе знать, и она вздохнула с облегчением — показалось.
Но однажды, весной, когда сиротливые, незаметные среди каменных домов деревья вспыхнули зеленью, обнаружив себя и устроив городу праздник, а она неторопливо двигалась от больницы к автобусу, в себя вбирая этот праздник — зелёный цвет, непередаваемый запах свежести, услышала срывающийся голос: «Марья Матвеевна!» Остановилась, оглянулась. Сначала увидела громадную пушистую бело-рыжую собаку, размахивающую великолепным хвостом, а уже потом человека. Близорукая, напряжённо вглядывалась, почему-то испытывая безотчётное беспокойство.
Модная куртка, копна волос… Андрей?!
Больничная одежда делает людей похожими друг на друга, и Марья, пройди Андрей мимо, не узнала бы его. Кроме того, он возмужал: плечи развернулись, не мальчик — взрослый человек.
Видимо, сил хватило лишь позвать. Притянув к себе улыбающуюся собаку, он застыл истуканом. И Марья не знала, как повести себя. Назовёшь «Андрюша», дашь повод прийти ещё раз. Обдашь холодом, обидишь и расстроишь — за что? Уж кто-кто, а она-то знает, до чего он раним!
— Здравствуй! — сказала сдержанно. — Как чувствуешь себя?
Андрей, кажется, не услышал. Сделал неуверенный шаг к ней. И собака рвалась к ней. Укусить? По-собачьи выразить симпатию? Просто поприветствовать? Неизвестно, о чём она думает.
— Какая вы красивая! Гораздо красивее, чем я представлял себе!
— Я пойду! — вспыхнула Марья. — Я очень спешу.
Теперь он не больной. Теперь они каждый сам по себе, и нужно сразу, резко оборвать.
— Я прошу вас, — решительно заговорила, — подобных высказываний… — Она не смогла найти точного слова — «Не допускать», «не позволять себе» — и бросила фразу на полпути — Прошу не приходить. Нельзя. Понимаете?
И вдруг в его лицо явилась улыбка, такая же, как у матери: толкающая на безрассудные поступки. Он засмеялся легко, свободно.
— Чего вы так испугались? Разве я вас обидел? Вы в самом деле очень красивая. Вам никто не говорил об этом? Я просто констатировал очевидный факт. Я уверен, людям нужно говорить то, что есть. — Наконец он подошёл. Собака оказалась мирная: дружелюбно обнюхала её, а потом принялась лизать руки. — Она не моя, моего друга. Но я очень люблю её. Она мой друг. Такой же большой, как сам друг, — засмеялся он снова. — Её зовут Дунька. Странное имя для собаки.
Марье трудно давался сухой взгляд, сухой голос. Как бы она ни сопротивлялась, Андрей оставался существом родным, связанным с нею общим пониманием мира, отношением к людям и животным. Но зачем он так смотрит на неё?!
— Мне, правда, пора идти. У меня зачёт сегодня.
— Я провожу. Разве помешаю вам идти по улице? Я занимаю не так уж много места. Дунька, к ноге! Дай Марье Матвеевне тротуар!
Как всё в нём спуталось: желание казаться взрослым, независимым, детская бравада, страх! И — улыбка, совпавшая с праздничным днём.
Марья быстрым шагом пошла к дому, почти побежала.
Андрей узнал расписание её дежурств, стал встречать. То был мрачен и молчалив, то без умолку болтал: рассказывал о книгах, которые читал, о характере Дуньки и об их с ней отношениях — друг ревнует даже! И улыбался. Она старалась не смотреть на него в эти минуты.
С каждой встречей становилось всё непонятнее.
Беременная, наполненная ожиданием прихода в её жизнь дочери, не нуждающаяся ни в ком на свете, Марья тяготилась неловкостью ситуации: зачем приходит? Как смеет она встречаться с ним? Он ещё совсем ребёнок!
Но Андрей как-то непостижимо точно и своим присутствием, и своими разговорами соответствовал её новому состоянию, таинству, совершающемуся в ней. В ней созидается человек, каждое мгновение, и нет другого смысла в жизни, в этом высший смысл: собой, в себе создать человека. У дочери будут карие — мамины глаза, мамин голос, мамина доброта, и рухнет одиночество, уже рухнуло — навсегда. И Андрей нёс ей покой, тот покой, который отличает только детей: всё правильно в её жизни.
Это совсем другой Андрей, чем в больнице, — без стихов о грёзах природы и неминучей смерти, сегодняшний Андрей принимает мир в его первозданной гармонии: то, что предлагает в эту минуту природа, то и важно.
Видимо, Андрей своим путём — спасением от смерти, Марья — своим, но оба одновременно, чудом вырвались из трагедий и безысходности в жизнь! Этот Андрей утверждает её удивление перед непостижимыми, не дающимися уму процессами, происходящими в ней, утверждает её уверенность в добром исходе.
Только неужели он не замечает её живота, её отгороженности от всего, что не касается ребёнка?!
Нужно расстаться, это очевидно, но с новым Андреем расстаться оказалось трудно.
— Я не понимаю, зачем ты тратишь столько времени на меня, — решилась она всё-таки заговорить, — зачем мучаешь меня? Ну, встретились раз в месяц, поговорили о том о сём, и хватит. Ты же совсем не занимаешься, транжиришь время на пешие переходы по городу, я же знаю, с собакой в транспорт не пускают. Тебе надо заниматься, чтобы хорошо окончить школу и поступить в вуз. Чего ты хочешь от меня?! Жил же ты спокойно эти полгода, зачем появился? Прошу тебя, умоляю, если ты хорошо относишься ко мне, исчезни. Во-первых, у меня есть муж, ему это может не понравиться, а во-вторых, я жду ребёнка.
Реакция на её слова оказалась неожиданной для Марьи — Андрей засмеялся:
— Как вы понимаете, я догадываюсь, что вы ждёте ребёнка. А насчёт мужа — ложь. Может, конечно, он и есть у вас, но это не нужный вам муж, потому что вы — сами по себе, вы — одна, наедине со своим ребёнком. — Марья уставилась на Андрея. — Допустим, я восприму скрытые в подтексте слова «А не пойти ли тебе, Андрюшенька, вон?! — продолжал Андрей так, будто рассказывал ей смешную историю. — Нечего, Андрюшенька, путаться под ногами, хоть ты и путаешься под ногами вместе с Дунькой, к которой я привязалась». — Андрей стал серьёзным. — Вы впрямую, и я впрямую. Жить с вашим мужем я вам, кажется, не мешаю, и иметь ребёнка тем более. То, что я не появлялся пол года, и ежу понятно, а уж вам-то понятнее всех. Первая причина: пытался забыть вас, чтобы не «путаться у вас под ногами». Вторая: когда понял, что не смогу забыть, занялся спортом, дабы изменить хоть немного свою хлипкую внешность, нарастил кое-какие мускулы, научился кое-каким приёмам каратэ, теперь при необходимости смогу защитить вас. Что касается «путаться под ногами». Нам с Дунькой очень даже нравится путаться под ногами. Правда, Дунька? — Собака восторженно взвизгнула. — Путаться у вас под ногами я буду, хотите вы того или не хотите, потому что вижу: вы несчастливы с вашим мужем. Такие у вас глаза. Школу я кончу обязательно, обязательно поступлю в вуз и обязательно устроюсь на полставки. Потом научусь подрабатывать основательно.
— Зачем тебе деньги? На машину будешь копить? — неуверенно спросила Марья, чтобы что-нибудь спросить.
Снова Андрей покровительственно рассмеялся:
— О машине я подумаю позже, машина никуда не денется. Как только у меня появятся нормальные деньги, мы поженимся.
— Кто это «мы»? У тебя есть девушка? — с невольной радостью и неожиданной болью спросила Марья.
— Мы с вами поженимся, — сказал дерзко Андрей, но голос предательски сорвался. — Если я сумею уговорить вас, конечно, — добавил он мягко. — Если сумею внушить вам, что со мной вы будете очень счастливы. Я чувствую, сейчас вы одиноки.
— Ты с ума сошёл! — возмутилась Марья. — Между нами больше десяти лет разницы, тебе нужно строить жизнь нормально, с ровесницей.
— А вы знаете, что значит «нормально»? И кто вам сказал, что нужно строить с ровесницей? Уж это решать самому человеку, с кем ему строить свою жизнь! Каждый это сам решает, Марья Матвеевна. Я хорошо знаю, чего хочу.
— Морщины пойдут… — залепетала Марья. При чём тут морщины, если она не любит Андрея?
— Я буду с вами каждую минуту и не замечу, как они пойдут. Разве морщины решают судьбу людей? И ребёнок не может ничему помешать. Вы ничего не бойтесь со мной. Только я сделаю вас счастливой, я знаю. Я понял, почему вы такая бесприютная, вы мне говорили, вас мучают вопросы. Над ними бились великие умы, такие как Сократ, Платон, Ницше, Гегель, жизни свои отдали, чтобы решить их. И не решили, — сказал он те же слова, что когда-то Альберт. — Куда вам решать их, с вашим женским подходом к жизни! Вы не умеете анализировать. Но у вас есть то, чего не было у них, и нет у сегодняшних философов.
— Чего же это?
Андрей кивнул на её живот:
— Во-первых, это и ваше нынешнее состояние покоя, вы ведь перестали умствовать, так? Вы заняты тем, что совершается в вас. Во-вторых, ваш талант.
— Какой талант?
— Вы — врач. В это слово я вкладываю не привычный набор: таблетки, уколы, рентгены. Вы, как и Альберт Маркович, именно врачуете. Люди губят себя по собственной глупости: или сидят, как дураки, в болоте, или обжираются, позабыв о чувстве меры, или пьют без удержу. А вы, спасая их, жертвуете собой. Казалось бы, все свои ресурсы растрачиваете на них. А ведь, растрачивая, одновременно рождаете в себе новые: силу и доброту. Получается: золотой ваш фонд неисчерпаем. — Во все глаза смотрела Марья на Андрея, удивлённая его речами. — К этому, второму, пункту тесно примыкает третий, я сказал — доброта. Скорее милосердие.
— Нет, я жестока, ты не знаешь, у меня много долгов, я обидела многих людей, я бываю невнимательна…
— Ерунда, — улыбнулся Андрей. — Раз говорите о них, мучаетесь, значит, отдадите свои долги. Всё это я понял, не видя вас несколько месяцев, и об этом пришёл сказать. Вы собой отвечаете на самые неразрешимые, самые сложные вопросы гораздо точнее и глубже, чем величайшие умы, которые пытаются вскрыть тайны Вселенной в кабинетах и путём отстранённых умствований.
Под взглядом Андрея она чувствует себя маленькой и глупой девчонкой.
— Похоже, природа, её тайны никогда не раскроются! — сказал он то же, что не раз говорил ей Альберт. — Никто не знает, что это за «нечто» над нами или «некто». Но каждый из нас чувствует: есть что-то такое, что организует нас в единое целое, с восходами, закатами, извержениями вулканов, лепестками цветка, с муравьём. Но это «что-то» не подвластно нашему уму. Ответить на бесконечные наши «почему» мы, увы, не можем, как не можем познать, осмыслить, понять собственное устройство. Ну, подумайте, как сырая масса неэстетичного вида, называемая мозгом, может думать, охватывать целиком Вселенную?! Так же нам не дано познать Вселенную. Думаю, никто никогда не сумеет раскрыть тайны, они специально скрываются от нас! Никто не возвратился ни из рая, ни из ада, никто с Богом за столом не сидел. В космосе побывали, но что такое «тот свет», «душа», пока не узнали.
Андрей говорит громко, на всю улицу, не замечая, люди оглядываются, прислушиваются, говорит на одном дыхании, видно, долго и тщательно обдумывал то, что говорит:
— Значит, если умствования бессмысленны и лишь отнимают у нас нашу энергию, то не надо умствовать, надо жить. — Андрей хлебнул воздуха. — Просто жить: учиться, лечить людей, рожать детей, любить, варить вкусные борщи. — Замолчал. И заговорил уже нормально, тихо: — Вот я и собираюсь сделать это: устроить вашу жизнь так, чтобы вам было спокойно и хорошо.
— А думать не надо? — спросила Марья, как спрашивает школьница учителя.
Андрей снова весело рассмеялся.
— Надо, Марья Матвеевна, обязательно надо, только не отдельно от жизни, не об абстрактных вопросах бытия, а в процессе жизни о том, что она сегодня дарит. Так согласны вы стать моей женой?!
Марья быстро пошла от Андрея прочь, уставшая до изнеможения, ошеломлённая его наглостью, напористостью, убеждённостью и мудростью, его героизмом. Да, Андрей умён, умён органически. Но кто дал ему право вламываться в её жизнь, решать что-либо за неё? Но как смеет он преследовать её?
Вместе с тем сказанное Андреем совершало в Марье свою работу: может, он прав и действительно умствовать не нужно, и мучиться не нужно, а нужно жить, как живут отец, Иван? Просто жить?
А не приносит ли жизнь бездумная кому-то боль, не разрушает ли чью-то судьбу, как походя отец разрушил судьбу Алёнки и Ивана?
Нет, нельзя жить не думая, не анализируя поступки людей и жизненные ситуации!
Дунька, шумно дыша, бежит рядом.
У своего подъезда Марья резко повернулась к Андрею:
— Вот что я скажу тебе. Ты очень мудр: легко откинул проблемы, над которыми бьются люди много веков. И, как ни странно, похоже, ты в основном прав. Но твои планы, твои решения относительно меня… я ведь не вещь и не коза на верёвочке, которую можно тащить, куда тебе захочется. Ты знаешь всё про себя, я знаю всё про себя. Я не люблю тебя. Ты — хороший, талантливый, добрый, но ты слишком молод для меня. В тебе нет накопленной боли, пережитого…
— Ну и слава богу, что нет, — перебил Андрей. — Почему отношения людей должны строиться на боли и пережитом? Может быть, во мне есть то, чего нет в вас и что вам нужно больше ваших страданий и болей, которые, кстати, вам давно пора бы притупить, но без моей помощи, одна вы не сумеете сделать это. А вы культивируете в себе страдания и боли потому, что никогда ещё не были счастливы. Правда, сейчас вы уже сами начали кое-что понимать про жизнь: подсознательно чувствуете, что главное, что не главное. Но, к сожалению, вы такая мудрая, пока ждёте ребёнка. Новый удар, и вы снова сорвётесь. Тут я и пригожусь. Да, насчёт любви. Может, вы пока и не любите меня, но без меня вам не прожить, потому что я понимаю вас как никто другой и смогу помочь, потому что вам не скучно со мной… вот почему я пришёл, я вам… вы мне… такая родная!
— Нельзя, Андрей, — прервала его Марья. Преодолевая волнение от его слов, сказала: — Вы действительно близкий мне человек, но, если вы хоть немного уважаете меня, хоть немного считаетесь со мной, оставьте меня в покое.
Андрей потянул Дуньку за поводок, повернулся и быстро пошёл прочь.
Но оставил её в покое не сразу. К больнице приходить перестал, не звонил и не предъявлял себя, однако ежевечерне стоял под её окном, под фонарём, а рядом с ним сидела Дунька.
Так продолжалось две недели. Потом Андрей исчез, будто его никогда не было.
3
А к Марье снова стал приходить Стас. Он смотрел на Марьин живот таким гордым взглядом, точно этот живот был его собственностью. И даже скупо выдавал кое-какие сведения о своей работе, как Марья и предполагала, скучной работе бесправного инженера. В один из серых дождливых дней, не передав ей цветов, застыв на пороге, от двери сказал:
— Маша, выйди за меня замуж. Я буду очень любить твоего ребёнка. И буду любить тебя. Всю жизнь.
Что она наделала?! Почему вовремя не погнала Стаса прочь? За какие грехи ему это унижение, испытание?
Со Стасом ей не о чём говорить, Стас чем-то неприятен ей.
Подошла, не глядя на него, умоляюще сказала:
— Прости меня. Не могу замуж. Мне нужен только ребёнок. Я хочу написать всё, что задумала. Нельзя мне… замуж.
И тут Стас заговорил:
— Ты — безумная! Я всегда знал это. Ты совершенно не знаешь жизни. В нашем обществе женщина не может прожить без мужчины. И как ты смеешь оставлять ребёнка без отца? Ты не росла без отца. Я рос. Я возненавидел всех мужчин и возненавидел мать: как она посмела разойтись с отцом?! Я писал отцу письма: «Вернись ко мне!» — рассказывал ему о своих обидах. И не посылал, боялся, не ответит. Я знаю, ты не любишь меня. Не любишь потому, что не знаешь. Это при тебе я нем. Вообще-то я вовсе не дурак: умею думать и на каждый случай имею своё собственное мнение. Обещаю тебе, если полюбишь кого-нибудь, я ни слова не скажу тебе, уходи! Я создам тебе условия, пиши, сколько хочешь. Помнишь, я перебил колбы в химическом кабинете? Для тебя. Хотел, чтобы ты сказала «Вот герой!», чтобы обратила на меня внимание. А не признался — боялся: выгонят из школы, и я не смогу видеть тебя. Я люблю тебя со второго класса, стой минуты, как увидел рядом с Ванькой. Ты была такая тощая и храбрая — лезла под камни, под снежки, под насмешки нашей мужской бурсы за своим Ванькой. Я тогда… — Стас замолчал. — Но я никогда не мешал тебе. Очень боялся мешать. Ты всегда жила по-своему, не как все. Ваши игры с Ванькой были ваши. Ваши книги с Ванькой были ваши, даже если читали их и другие. По-другому читали. С Ванькой я мог говорить, с тобой — немота. Я, когда говорил с ним, говорил с тобой. Думал, Ванька перескажет тебе.
— Он ничего не пересказывал.
— Я однолюб, понимаешь? Ты у меня одна до смерти. — Жалость толкнула к Стасу, но тут же Марья отступила. Он не заметил её движения. — Не хотел навязывать себя. Всегда знал, ты человек особый, у тебя такая яркая жизнь…
— Ты — дурак! — оборвала его Марья зло. — Дурак! — На неё пахнуло детством, юностью, Иваном. Стас думает, чувствует, говорит так, как думает, чувствует, говорит Иван. — Сколько лет я была одна по твоей глупости! Расскажи, о чём говорили с Ваней, во что играли. Хочу понять тебя. — Она не девочка и знает, нежность, жалость — не любовь. Но она так устала от чуждого ей мира Вадима и от необычности Андрюшиной любви, так безумно Андрюшино предложение, она, зрелая женщина, и мальчик, так бесперспективны их отношения, что неожиданно пригрезилось: а почему бы не выйти замуж за Стаса и не отдохнуть наконец от забот и одиночества? — Ну что ты опять замолчал?
— Я не замолчал, собирайся, мы идём в ресторан.
— Куда?!
— В ресторан. Я получил премию и хочу танцевать с тобой. И потом, в ресторане нас не оторвут от разговора ни телефонные звонки, ни приход Апёнки, ни тётя Поля. Я не мебель, как ты думала, и не технарь-сухарь, я даже плакать умею. — Стас широко раскрыл глаза и поднял палец. — Поэтому мы пойдём в ресторан. Надевай своё любимое платье! — Стас мягко обнял её.
От него пахнуло клеем и чем-то холодным, железным, от чего сразу заныли зубы. Марья высвободилась.
— Мне очень стыдно, прости, родной, хороший человек, прости, не могу. Ты уходи. Я никогда не смогу. Ничего не смогу сделать с собой. — И, чтобы снять с него невольную «вину» за своё отвращение к нему, сказала мягко: — Мы передружили с тобой, Стас. Это бывает с давними друзьями. — Ей казалось, такое объяснение поможет Стасу уйти. Никогда ни с кем она не будет больше из жалости. Лучше одна.
Стас не ухватился за спасительное слово «передружили». Он принялся с новым напором уговаривать её: «не обижу», «буду делать всё, как ты скажешь», «не живу без тебя»…
Она хотела сквозь землю провалиться. Стас вынуждает её назвать вещи своими именами, и она называет:
— Извини, не хочу рушить твою жизнь. И свою тоже. Что-то, видимо, существует необъяснимое, без чего люди не смеют жить друг с другом. Прости меня.
Ребёнок даст ей всё, в чём нуждается человек, ребёнок наполнит её жизнь смыслом.
И наконец, он пришёл к ней, её ребенок. Не дочка. Сын. Пришёл с помощью Альберта, проникшего в родилку и продержавшего её за руку с первой схватки до крика мальчика, с корзиной гвоздик и полным приданым от Бориса Глебыча и Алёнки, с телеграммой от Андрея «Поздравляю праздником», с чистотой, вкусной едой и мечущейся в своей новой роли тётей Полей. Пришёл.
И началась жизнь, какую она ждала, когда он, её ребёнок, придёт. Иван улыбнулся, Иван обнял её. Иван сказал «мама!». Он различил цвета, открыл для себя «конструктор», музыку, деревья. Вместе с ним снова она видит всё впервые: яркую лампочку, шишку, зайца на картинке — никогда не замечала, какая у зайца тупенькая мордочка.
Иван, несмотря на свой нежный возраст, очень быстро понял своё особое назначение в жизни, он — единственная радость сразу четверых людей и, чтобы им было хорошо, должен принимать то, что они могут ему дать. Тётя Поля кормит его, обстирывает, зачем-то крахмалит его рубашки, будто он взрослый дядя, возит на санках, качает на качелях, хвастается им перед соседками и продавщицами в магазинах. Алёнка обшивает и обвязывает его, водит в кафе-мороженое и в парк культуры, читает ему и рассказывает сказки, а когда никто не видит, целует бессчётно, прижимает к груди так, что он задыхается. Дед буквально отнимает его у женщин, объясняет, что мужику нужно мужское воспитание, и учит обливаться холодной водой, лазить по деревьям, прыгать, бегать, висеть на кольцах, не бояться темноты и непонятных звуков, учит не обижать слабых, защищать тех, кого обижают, жалеть животных.
Меньше всего свободного времени у Марьи, и, естественно, меньше всех Ивану может дать она. Однако, видимо, родством своим Иван больше всех любит бывать с ней. Ему нравится звать её «мама!», и он часто ни с того ни с сего говорит «мама!». От этого «мама!» у неё кружится голова. Ему нравится приходить к ней в постель утром. Прижмётся, обхватит и так досыпает, а она боится пошевелиться. Всё свободное время разговаривает с ним или читает ему. Иван любит перебивать: «Что такое „господа“?», «Почему остров называется „буяном“, разве он шалит?» А когда во всём разберётся, громко и с выражением пересказывает сказки и стихи Борису Глебычу, Алёнке, тёте Поле, объясняет значение каждого слова. Марья рассказывает ему об устройстве животных и человека, о том, как рождается на электростанции и бежит по проводам ток, о корнях, кормящих деревья, о солнечной энергии. Иван любознателен.
Иван добр.
Совсем ещё маленький, он хорошо понял, что все четверо ждут от него любви, и каждому щедро дарит свою ласку, свои вопросы, свою благодарность.
Иван добр.
Они, Марья и Иван, нашли Колечку. Вовсе недалеко он живёт от них, на Шаболовке. Ведёт театральную студию при клубе железнодорожников. Зубы вставил. Не пьёт.
Колечка был дома в то воскресное зимнее утро, когда они пожаловали к нему. Открыл дверь и застыл, точно увидел привидения. Был он в потёртых домашних брюках и какой-то выцветшей, без формы и фасона кофте.
— Это ты — мамин любимый человек? — сказал, едва распахнулась дверь, свои первые слова Ванька. Важно вошёл в квартиру и обеими руками стал гладить Колечкину ногу. — Мама говорит, любимого человека надо греть и гладить.
Колечка стоял неподвижно, не шевелясь, видно, боясь спугнуть Ваньку.
— Извини, что без звонка, я больше без тебя не могу, — сказала Марья.
— Я тоже без тебя не могу, — как эхо, повторил Ванька. — Я решил тоже любить тебя. Расскажи, как ты живёшь.
Иван добр.
Уличным кошкам и собакам собирает объедки, несёт их торжественно, в картонке, стоит важный, сунув руки в карманы, смотрит, как едят.
Иван никогда не плачет. Смотрит на мир светящимися глазами, ждёт от него только праздника, всем улыбается.
Но и в его жизни уже случились тяжёлые переживания. Так он внезапно потерял тётю Полю.
Тётя Поля с рождением Ивана уверовала в справедливость жизни и собственное предназначение. Глядя на её умытое любовью лицо, слушая её ласковую воркотню: «Опять доброе не доел!», «Да что же ты мне всю хрусталю побил?», Марья недоумевала: неужели это та самая тётя Поля, которая когда-то бросала ей в суп тараканов и терроризировала её? Каждый шаг своей жизни, каждое слово тётя Поля подарила Ивану да Марье. Закупала продукты и готовила. Марью называла не иначе как «доченька», Ивана — «мой внучок». Обязательно давала Марье на работу «обед»: кусок мяса, котлету, голубцы, что наготовит, наказывала есть, «помня об еде».
Когда же Марья решила двухлетнего Ивана отдать в ясли, чтобы облегчить тёте Поле жизнь, тётя Поля устроила настоящий погром: швырялась кастрюлями и кричала, забыв о том, что может разбудить Ивана:
— На что я дену свою жизню? Зачем уходила на пенсию? При живой бабке удумала отдавать в чужие люди?! Нешто я не нежу ребёнка? И думать не моги. Или съезжай с квартиры, чтобы мои глаза тебя не видели! — кричала, будто Марья была у неё на постое. — Или чтоб ребёнок — со мной!
— Да я вас жалею! Вам тяжело! — вставила Марья слово.
Но тётя Поля разбушевалась ещё больше:
— Я в силах ещё. Себя жалей. Я, можно сказать, всю жизню ждала дитю. Захиреет в чужих людях. Не смей болтать слова!
С трудом успокоила старуху, в глубине души страшно довольная, что не нужно ничего менять и Ваня всегда будет дома. И бегала тётя Поля деятельная, ни на что никогда не жаловалась, словно сбросила с себя смерти близких и бессонные ночи, словно и впрямь собственного ребёнка нашла через столько лет. А в тот день…
Марья уже оделась — идти на работу, вывела Ваню в коридор. Почему-то в квартире было тихо: не падала свободно вода, как падала каждое утро, не постукивали кастрюли, не шаркала по полу щётка. Марья решилась заглянуть в комнату.
— Мама, я боюсь, — сказал почему-то Ваня.
Тётя Поля лежала, будто спала, положив руки под щёку. Только лицо — странное: нос заострился, рот полуоткыт, глаза открыты. Марья навидалась смертей и поняла: тёти Поли больше нет. Увидела Ивана, вошедшего следом, потянула прочь.
— Идём. Видишь, тётя Поля спит, — зашептала. Включила ему сказку про Чиполлино, велела слушать, а потом рассказать ей. Вызвала «скорую», позвонила Альберту — попросила приехать, Борису Глебычу — чтобы забрал Ваньку.
Навидалась смертей, а эта оглушила. Даже осмотреть не смогла закостеневшую тётю Полю, слишком родной оказалась эта маленькая самоотверженная женщина, так намучившая её и дорастившая её сына до трёх лет.
— Разрыв сердца, — определил врач из «скорой помощи». — Нам бы с вами такую смерть!
Тётя Поля, хоть и чувствовала себя хорошо, почему-то заготовила завещание у нотариуса, что сильно удивило Марью. Наверняка Марья не стала бы читать, если бы не бросилась в глаза собственная фамилия. Всё имущество, все сбережения, которых было несколько тысяч рублей, тётя Поля завещала Ивану да Марье. Составлено было и ещё одно, совсем необычное завещание — заявление в Моссовет «самому Главному»: её комнату, в которой она прожила тридцать лет, она просила передать Марье, «так как жизня у неё тяжёлая, имеется сын, без мужа, а ей, Полине Спиридоньевне Клюшиной, она доводится как бы дочерью», — было написано в том заявлении-завещании.
Непонятно, что уж из этого странного «завещания» подействовало на чиновника, в руки которого оно попало, а может, чиновник оказался добрым человеком, так или иначе, тётя Поля, умерев, устроила Марьину жизнь.
Иван много недель искал и ждал тётю Полю, не понимая, куда она делась, ведь спала?! Очень он удивился и тому, почему мама переселилась в тёти Полину комнату.
4
Ещё тётя Поля была жива, Ивану исполнилось полгода, когда Андрей появился у них в больнице, в их отделении.
— Прибыл с товарищами на практику, — заявил Альберту.
— Разве ты поступил в медицинский? — удивился Альберт.
— А что же мне было делать?! — вызывающе спросил Андрей.
— На практику так на практику, — ничего не поняв, пожал плечами Альберт. — У нас всегда нехватка людей. Только делать всё, что нужно: подавать судно, подмывать, кормить. Договорились?
— Договорились, — весело сказал Андрей. На Марью он даже не взглянул, словно она ни при чём в этой истории.
Если на улице она была хозяйкой положения, могла вскочить в первый попавшийся автобус и уехать, то на своей работе, в единственном месте на земле, не могла не говорить с практикантом, которого Альберт прикрепил к ней, не могла сбежать от него, не разрешить смотреть. И Андрей жадно пользовался всеми правами, данными ему Альбертом и общей с Марьей профессией: задавал тысячу медицинских вопросов, приносил книжки, почему-то о редких болезнях, о которых она едва слышала, зачитывал ей целые куски, заставлял высказывать своё мнение.
— Ты научись сначала лечить гастриты с колитами, почки, чего тебя тянет к липомам и тропическим язвам! — поучала она.
— Колиты научусь лечить, это не фокус. Посажу на голод, и всё в порядке. Я, пока лежал тут, кое в чём подразобрался!
Андрей объяснял, почему его тянет к сложным болезням.
Был он всё время возбуждён, энергичен, и Марья заразилась от него возбуждением, любопытством, энергией. Вёл он себя так, точно они давние добрые знакомые, Марье это очень нравилось, она перестала избегать разговоров с глазу на глаз, поверила в его бескорыстный энтузиазм и даже время от времени теперь обедала вместе с ним.
В одну из мирных минут, за фасолевым супом, спросила, как он очутился тут.
Андрей при ней почти не ел, всё сыт да сыт, а в тот день за обе щёки уплетал суп, как попка, повторяя, что любит фасолевый. Он набил полный рот, отвечать не спешил, ей пришлось повторить вопрос.
— Тайна фирмы, — произнёс наконец. А когда прожевал, всё-таки объяснил: — Честно говоря, довольно легко. Явился к самому декану. Обычно все боятся начальства, а я люблю иметь дело сразу с тем, от кого зависит решение. Рассказал ему о больнице в подробностях, уверил, что нужны практиканты, и вот я здесь! — Андрей снова принялся за суп. — Это вы, Марья Матвеевна, заставили меня проявлять чудеса дипломатии!
Значит, не бросил свои глупые мысли?!
Единственный человек — зовёт её не Мария, а Марья, как звала мама. Откуда он может знать это? И она почему-то считает, что её имя не Маша, не Мария, а именно Марья.
И всё-таки она полезла на рожон: ставить точки над «i»!
— Зачем ты пошёл в медицинский? Вы же по складу не врач, — перешла она на «вы», — вы гуманитарий.
— Врач я, именно врач, и в очень короткий срок докажу вам, что говорим мы с вами на одном языке. Я не оставлю вам никакой лазейки, стану великим врачом и буду всю жизнь работать рядом с вами. Вы обречены быть со мной. Только я сделаю вас счастливой вопреки вашему упрямству, — сказал напыщенно и хмуро.
— А как же стихи? — невпопад спросила она.
— Какие стихи? Не помню. Не было никаких стихов.
— Ты любил Тютчева, сам писал стихи, — глупо упорствовала Марья. Помимо её воли слова «Только я сделаю вас счастливой» перевернули всё вверх тормашками: не он мальчик, она — девочка, и именно он выведет её из одиночества. Страх, упрямство гнали её прочь от Андрея, требовали не слушать его, не обжигаться об его взгляд, а что-то, что было в нём определяющим, пригвождало к месту, делало от него зависимой.
— Не помню, — повторил небрежно Андрей. — Ничего не помню, я сейчас — на поле битвы, дерусь с вами за вас. Кто кого?
— Никто никого. Каждый сам по себе, — сказала упрямо.
Он встал, задвинул стул, потянулся, будто только что проснулся, а вовсе не наговорил тут всякого бреда, и, не взглянув на неё, вышел из столовой.
Через два дня практика кончилась, Андрей исчез. Ни звонка, ни письма.
Сознательно ли он кидал её из огня в ледяную воду или боролся с собой, предоставляя её себе самой, неизвестно.
Год до следующей практики показался Марье бесконечным.
Не желая признаваться себе, она ждала Андрея. Выходила из клиники, исподтишка смотрела по сторонам — может, пришёл? Высматривала Дуньку, разочарованно отворачивалась от чужих собак. Кидалась к каждому телефонному звонку, будто ей семнадцать лет. Ночью топала босиком к окну, вглядывалась в тени от деревьев. Андрей исчез, как не было его. Зачем она брякнула глупую фразу — «каждый сам по себе»?!
Спасалась только Ванькой. Подойдёт к спящему. Сопит Ванька, выпятил губы, раскинулся свободно. Успокоится помаленьку.
Однажды, в двенадцатом часу, раздался звонок в дверь. Она уже задремала. Андрей?! Прямо в ночной рубашке, не накинув халата, выскочила в коридор, непослушными руками боролась с замком — скорее под Андреев взгляд: вспыхнуть, зарядиться энергией, из врача и матери превратиться в девчонку!
Наконец дверь — настежь!
В распахнутом пальто, без шапки, с опущенными плечами — Альберт. Жадно смотрит, будто и не расстались они пару часов назад. От босых ног по телу вверх пополз холод, облепил мурашками.
— Не могу без тебя. Готов развестись. Усыновлю Ваню. Ты бежишь по коридору, нахожу уловку выйти! Слышу твой голос, перестаю что-либо понимать.
Марья сдёрнула с вешалки пальто, сунула ноги в сапоги. Не пригласила Альберта, он зашёл в квартиру без приглашения, закрыл дверь, робко, как мальчик, неловким движением притянул её к себе. Не нужные запахи, не нужные руки, не нужные слова. Она упёрлась ему в грудь ладонями. Сказала тихо:
— Ты опоздал, Алюш. — Она была уже за тридевять земель от него, прижалась спиной к двери, за которой — Ваня!
— Ты полюбила кого-нибудь? — спросил Альберт.
Как же она не замечала, какой он жалкий, опущенный?! На тёмном ворсе пальто — перхоть.
Никак не могла согреться, куталась в пальто, а мурашки бегали по ней, как насекомые.
— Не полюбила. Тебя разлюбила. Если тебе так будет легче, уйду из клиники?! Если мешаю…
— Ты с ума сошла! Не смей думать об этом. Я вижу… ты такая потерянная последнее время.
Может, тебе одиноко, как мне без тебя. Откуда это берётся? Ты входишь, у меня начинается тахикардия. Тогда, когда ты была со мной, по-другому…
Слёзы жгут щёки. Почему всё приходит поздно? Чем помочь Альберту? Всеми силами души она пытается отыскать в себе хоть каплю былого волнения. Откуда пришло то, что было тогда? Куда исчезло? Почему не оставило следов? Но Альберт — друг, самый близкий после Бориса Глебыча и Алёнки. Ему можно отдать жизнь. Но ему её жизнь без любви, без волнения не нужна.
— Я пойду, — сказал он.
Она не остановила его.
Андрей явился через год — снова на практику. И пиджак и брюки болтались на нём как на скелете, лицо осунулось, будто он снова перенёс сложную операцию. Ни геройства, ни энтузиазма, ни возбуждения. Ей сказал резко:
— Я не сдался. Начинаю бой сначала.
В этот раз Альберт прикрепил его к Елене Петровне.
Прямо на глазах Андрей наливался здоровьем, силой и дерзостью. В любую минуту мог подойти к Марье, сказать неожиданно, при всех: «Вы сегодня красивая!» То ли от его слов, то ли от взгляда являются силы: она спешит к самым трудным больным.
Неизвестно, сколько тянулись бы непонятные их отношения, если бы не грянули события, потрясшие их обоих.
Восемнадцатилетнюю девочку привезли в беспамятстве от болей. Острый приступ холецистита. Несколько дней Марья не отходила от Инны. Приступ сняла. Из тяжёлой Инна превратилась в выздоравливающую. Черноглазая, с пышной шапкой волос, чем-то неуловимо похожая на молодую маму, Инна вызывала в Марье такое же чувство, как Ванька. Инна тоже привязалась к Марье, поджидала в коридоре, увидев, устремлялась к ней и весь день ходила следом. Часто повторяла, что хочет быть врачом. Она быстро шла к выписке. Но что-то настораживало Марью — в глазах Инны была едва уловимая несуразность, казалось, девочка с трудом открывает их. Как-то спросила:
— У тебя не болят глаза?
— Нет, — удивилась Инна. — Но мне неловко открывать их, мешает что-то, голова не болит, а мешает что-то.
Сказать бы Альберту, сделать бы рентген головы, Марья не сказала и не сделала. Выписала. Почему не сказала? Не сделала? А вскоре Инну привезли снова. С дикими головными болями.
— Я хотела в специальную больницу, — сказала мать. — Инночка потребовала только к вам. Снимите боли, прошу вас.
Снимать боли было поздно: у Инны оказалась агрессивная опухоль мозга.
Все средства, которые были в арсенале Альберта, он использовал. По очереди бессонно все они сидели около Инны, вглядывались в её лицо: отпустило, лучше, тает опухоль? Но опухоль пёрла в жизнь, как на дрожжах, завоёвывая всё большую территорию. Мать незыблемым камнем сидела около дочери. Выгнать её домой они не могли, хотя её беспомощный плач делал неуверенной руку со шприцем.
Альберт созвал лучших специалистов Москвы и Ленинграда. Но из великих глоток вырвалось: «поздно». Лишь один решился попробовать. Стали готовить Инну к операции: сделали необходимые анализы, обрили голову. Но глаз вышел из орбиты, и знаменитый хирург в последний момент спасовал, не захотел на свою душу брать ответственность за смерть Инны на операционном столе. А Инна лежала лысая, без своих чудных волос, совсем ребёнок. Почти всё время под морфием, потому что слышать, как она кричит, не мог никто.
Андрей оказался рядом в миг Инниной смерти, взял Марью за руку, увёл из больницы. Это случилось ночью. Шуршал под ногами крохкий ледок, захватывающий землю на ночь, воздух колол лицо, как зимой, но нестерпимо пахло свежестью — нутром распиленного живого дерева, водой из растопленного снега, молодым листом, который ещё не распустился, а уже жил: шла весна. «Странно, — думала Марья, — зимой кажется, вот уже навечно смерть для природы, и вдруг новое рождение, всё начинается сначала. Но не для Инны. Почему же человек не может вынырнуть из болезни и старости в новое рождение?!»
— Вы сделали то, что смогли, — сказал Андрей. Сам факт его присутствия смягчал нестерпимую жалость к Инне. — Вы не виноваты в её смерти! Инна поздно попала к вам!
— Я видела, когда выписывали её, что-то не так, и не забила тревогу, никому не сказала. Инна говорила: глаза трудно открывать.
— Вы не были её врачом. И вы никогда ещё не сталкивались с этой болезнью.
— Я обязана была сказать Елене Петровне.
— А вы думаете, она не знала? Знала, наверняка Инна говорила и ей. Вы заметили, в каком состоянии была она? Она пропустила.
— Нет, ей просто, как и всем, очень жалко Инну.
— Я хорошо знаю Елену Петровну и подобную реакцию вижу впервые. Но я могу вас обеих успокоить: вы не помогли бы Инне. Вот вы ругали меня за мою тягу к редким болезням. В связи с Инной я кинулся к источникам, раскопал кучу панических статей: известна эта опухоль давно, и ни разу ни одно светило не победило её! Ну, допустим, вы ещё тогда открыли бы её и сделали операцию. А она снова выросла бы, она имеет тенденцию вырастать очень быстро почти сразу после операции. С ней пока нельзя справиться. Приводится много разных способов борьбы с ней, и всё равно поражение. Вы только бы измучили Инну. Так ей на роду написано. Неужели вы так наивны, что думаете: опухоль только появилась, когда глаза у Инны открывались с трудом. Да она давным-давно хозяйничала в голове. Глаза не открываются — симптом близости конца. Нет вашей вины!
Андрей был прав. И его аргументы, его голос вроде снимали вину, приглушали боль. Но всё равно Марья обязана была забить тревогу!
Изо дня в день Андрей пытался разрушить чувство её вины.
— Если есть над нами что-то, Бог или другая сила, созидающая души и тела, значит, предопределён конец каждого из нас. Быть может, Инна уже прожила предопределённую ей жизнь раньше, а в нашу забрела случайно?! — Андрей так уверенно нёс всю эту спасительную околесицу, что Марья в какой-то момент поверила: наверное, правда, жили они до своего рождения когда-то, она вот, например, была бездомной собакой.
Но прошло несколько недель, прежде чем она начала спать.
Окончательно освободил её от чувства безысходности Альберт. Наступил день, когда он закричал на неё. Всегда был нежен и мягок, будто она его ребёнок и без него пропадёт, а тут закричал:
— Сколько можно жить в черноте? Каждый день умирают миллионы. Суждено ей было умереть! И твоей вины нет, опухоль такая! Ну, умерла, что же: живым лечь в гроб? Мёртвое мёртвым, живое — живым. Беречь нужно живых. Посмотри, что сделала с парнем! Ты что, слепая? Он истощён до последней степени. По-моему, совсем заболел. Смотри, погибнет. И вот здесь ты одна будешь виновата! Никто никогда не будет любить тебя так, как этот мальчик. Впервые вижу такую любовь! — зло оборвал себя Альберт, повернулся и пошёл из ординаторской.
И сразу явилась очень простая мысль: почему всегда первая любовь должна быть несчастной? Почему в закон возвела свои дурацкие принципы: нельзя, мол, строить жизнь с человеком моложе себя?
Почему «нельзя», не хотела разбираться, нельзя, и всё, стыдно. Но помочь-то ему разочароваться в ней можно ведь?! Сколько она знает подобных случаев: молоденький мальчик поживёт с женщиной, и всё в его жизни сразу входит в норму: он становится спокойным, уверенным в себе. Это называется — перебеситься. Перебесится, увидит девушек своего возраста, женится, как женятся все нормальные люди. «Ну что стоит? Забудь о себе, подумай о нём!» — уговаривала себя Марья. Зато мучиться из-за того, что он погибнет, не придётся. Андрей и впрямь измучен психологически и истощён: одни глаза из-под белой шапочки лихорадочно блестят.
Ей передалась его лихорадка.
«Нет! — бунтовала душа. — Нет же!» Одно дело — мужчины её возраста и старше, другое — мальчишка, младший брат, почти сын. С брезгливостью, ненавистью относилась Марья к себе, лишь только представляла себе их сближение. А Андрея ненавидела за то, что он явился в её жизнь и поставил в такое тупиковое положение.
Ненавидела. А сама тянулась памятью к его стихам, к его мужеству и терпению во время болезни, к его ярким рассказам о прочитанных книгах, к его удивительному шествию во врачи, к его борьбе за свою любовь — вон Альберт говорит: впервые видит такую!
А откуда столько знаний у мальчика? Он следит за всеми мировыми и отечественными открытиями, изучает всё, что открыл Альберт, не хуже Альберта ставит диагноз и предлагает лечение, которое предложил бы Альберт. Ненавидела себя, а сама ждала, когда же наконец он столкнётся с ней в коридоре. При нём она всемогущая, всевидящая. Даже походка меняется при его появлении. И дыхание сбивается у неё, когда она обжигается о его взгляд. Сама себе врёт… не его спасти хочет, себя спасает.
Однажды подошла к нему, протянула бутерброд:
— С котлетой. Мне кажется, ты не ел целую вечность.
Андрей застыл, соприкоснувшись рукой с её рукой.
В этот вечер они вышли из больницы вместе. От Андрея расходилось такое электричество, что её начало лихорадить.
Был прекрасный летний вечер, с веером лучей от уходящего солнца, с причудливыми кроваво-красными, тёмно-фиолетовыми облаками, с запахом пыли, разлёгшейся на асфальте, подоконниках и листьях, с удивительным звоном летнего воздуха.
Они шли по аллее Ленинского проспекта, как вдруг Андрей заступил ей дорогу. Невысокий, лохматый, он, может, и был бы смешон, если бы не выражение его лица. И вдруг коснулся губами её губ. Она отшатнулась, опалённая. И крикнула резко, зло:
— Не смей. Никогда не смей. Уходи. Я ненавижу тебя! — Она побежала от него и очнулась только в автобусе. Губы горели, как от ожога.
Автобус почему-то не спешил в путь. И она двинулась, расталкивая людей, к выходу, чуть не рухнула со ступенек. Бежала к аллее через проспект, буквально выворачиваясь из-под машин.
Андрей сидел на скамье, согнувшись, как старик.
Запыхавшаяся, остановилась перед ним, шумно отдышивалась. Он поднял потухшее лицо, смотрел не понимая.
— Пойдём, — сказала, за руку потянула его со скамьи, но, лишь дотронувшись, отдёрнула руку.
И шли они рядом словно чужие, а около подъезда снова решительно взяла его за руку:
— Пойдём!
Это был день её позднего возвращения из больницы, и Ваня пасся у Алёнки с Борисом Глебычем. Они с Андреем оказались одни.
Марью била дрожь.
Свет осветил разбросанные игрушки, письменный стол.
Андрей непонимающе смотрел на неё. И она под его взглядом ослабла. Надо бы поставить чайник, надо бы сварить картошки и поесть, надо бы умыться после рабочего дня, а она не может ни рукой, ни ногой шевельнуть, так и стоит под выключателем, в двух шагах от Андрея.
«Ну же, — приказывает себе, — поставь чайник. Ну же, пойди вымой руки». А сама смотрит на Андрея, не зная, как быть дальше.
Всегда готовый наступать, Андрей испуган.
Преодолела себя, сделала к нему шаг, коснулась ладонью его плеча — сквозь рубашку плечо огненное. Глядит ему в глаза и сама не верит в то, на что решилась. И Андрей не верит.
Она должна спасти его — привычные слова врача.
Марья повторяет их раз, другой: «Пусть он выздоровеет и уйдёт».
«Ханжа! — понимает. — Себя спасти от него хочешь».
Дрожа, как в лютый холод, обезумев от страха, начинает раздеваться.
Он не говорит «что вы делаете», черты его смазаны, губы дрожат, он не смеет дотронуться до неё, она сама касается его. Унижение, отвращение к себе и ощущение праздника, стыд, какого она никогда в жизни не испытывала… и наконец огонь, от которого она почти теряет сознание. И — незнакомое наслаждение, и впервые за целую жизнь покой праздника.
Через века сквозь шум в голове голос:
— Вам… плохо? — Его глаза на другом конце планеты: плещут светом и ужасом. — Вы… вам… плохо? Вы плачете? Вы улыбаетесь…
Андрей не ушёл и через год. В дни её дежурств брал Ваньку из сада. Сам же устроился на ночные и праздничные дежурства, чтобы подработать. Через год был так же трепетен, как до их сближения.
А её мучило ощущение, что она — с сыном, с братом живёт. Её было две. Одна — раскована и расслаблена, вся раскрыта своему освобождению от одиночества. Другая — зажата, прячет глаза от людей, точно проворовалась, украла чужое. Ей неловко было перед Андреем, и она всё время срывалась: гнала прочь, выставляла его вещи на лестничную клетку, кричала, что не любит, не может видеть его.
Первое время он терялся, потом стал тоже кричать на нее: «Прекратите истерику. Дура, вот дура!», но «дура» не звучало «дурой», и она не обижалась.
Теперь терялась она: не знала, как реагировать на его крик. Но ей становилось легче, точно он окатывал её ледяной водой.
Накричав на неё, он брал в ладони её лицо и шептал: «Красивая. Хорошая. Родная. — Не шёпот. Его слова разносились по всему дому, по всему городу: — Хорошая. Родная».
Он не замечал её ненависти, её раздражения. Он дарил ей себя, своё время, свои сумасбродные идеи об усовершенствовании общества, медицины.
По-видимому, как всякий мудрый человек, Андрей верил не её словам, а той лёгкости и радости, с которыми она лечила теперь больных, готовила обед, возилась с Ванькой. Но, как всякий творческий, глубокий, несущий в себе целый мир человек, он не был самоуверен. Ему и в голову не приходило, что он, единственный во всей её жизни, уводит землю у неё из-под ног, что это он вечной зеленью распахнул перед ней беспредельность Вселенной, что с ним она забывается и несётся в забытьи по зелёному и голубому.