1
Ни птиц, ни музыки. Ваня «вошёл в доверие» к человеку и — предал его.
Столько месяцев ждала их встречи. Думала, встретятся, и сразу разрешатся замучившие её вопросы, и снова они с Иваном будут вместе, уже навсегда, а сейчас слушает его фанфарный голос победителя и понимает: в Ваниной жизни её, Марьи, нету, и мамы нету, и, что бы сейчас она ни сказала, не попадёт она в Ванину жизнь.
— Ты не рада мне? Или тебе не нравятся мои успехи? Я понимаю, ты не представляешь себе современного писательского мира. Так быстро роман написан и тут же напечатан! А я уже сижу над новым… — Иван хвастался, но при этом выглядел таким счастливым, что помимо воли и желания Марья принимала его хвастовство.
Всё, что у неё есть, — медучилище с неблизкими ей девицами, «скорая», где она дежурит ночами, чтобы не умереть с голоду, и вот он — единственный брат. Пусть хвастается. А её спасение от прошлого и бессонниц — её дело, её работа, Иван и отец были правы. Она старается — «загружает» себя: фармакологию, основы терапии, хирургии, акушерство изучает не по учебникам, училища, а по учебникам вузовским. И в «скорой» старается: все ночные вызовы — её, от бессонниц лечится усталостью, когда руки не поднять! А всё равно не сравняться с Иваном: вон какой смысл жизни Иван сумел найти для себя!
Сегодня мамин день, и они с Иваном должны вспомнить мамины слова, тихую улыбку её, её гордость за них, когда они читают вслух свои рассказы.
— Помнишь… — начала Марья, Иван не услышал, перебил:
— Я, Маша, болтаю и болтаю, прости, я так соскучился по тебе, мне так хочется отчитаться перед тобой, чтобы ты увидела, как твой брат поднял нашу фамилию. Рокотов! А ведь я, Маша, приготовил тебе сюрприз — заказал два фильма с мамой. Конечно, не я сам, с помощью папы. — Она вздрогнула от короткого слова «папа» и почувствовала на себе пристальный взгляд Ивана. — Папа скучает о тебе. Говорит, ты бросаешь трубку, когда он звонит, не отвечаешь на письма, отослала ему обратно перевод. А ведь он всегда любил тебя больше, чем меня. Он хвастался тобой. Я даже ревновал, когда он уводил тебя в гости, или на приём, или в театр. Отчаянно завидовал. Теперь я понимаю его, когда рядом — красивая женщина, похожая на тебя…
Марью резануло — «теперь я понимаю его». Что из взрослой жизни он «теперь понимает»? И интересно: кто она, женщина, похожая на неё? Только тут она обратила внимание на то, что Иван назвал её красивой женщиной. Она — красивая? Рыжая и конопатая? Да он смеётся над ней! Всю жизнь мучилась из-за того, что некрасивая. В зеркало вглядывалась, оставаясь одна дома, с надеждой искала в себе хоть одну мамину или Ванину черту. У мамы с Ваней глаза — карие, глубокие, большие, у мамы с Ваней нос небольшой, чуть вздёрнутый. А у неё глаза — маленькие, нос — большой, патлы дыбом, ни расчесать, ни пригладить, глупо-яркий румянец.
— Мама мне сказала как-то: «Твоя сестра может понравиться только очень тонкому человеку. Трудно ей будет жить». Все девчонки завидовали твоим волосам. — Иван обнял её, и Марья вдруг расслабилась: ничего не изменилось. Вот же Ваня — рядом. Брат. — Маме очень нравились твои веснушки. «Золотистое лицо», — говорила она.
Когда мама всё это говорила?
А в те вечера, когда отец уводил её в сладкоречивый мир, с внешними дежурными разговорами, с маслеными улыбками мужчин, нахальными их руками, которые Марье приходилось отталкивать, Иван оставался с мамой.
Что они делали тогда? Читали? Говорили? Что рассказывала Ивану мама?
У них было два мира в семье: мир мамы и мир отца. И мир Меркурия Слепоты, примыкающий к миру отца. И мир Колечки, примыкающий к миру маминому. В каком взаимодействии эти миры?
Тогда слепа была. Сейчас солнце слепит, цветы земляники слепят.
Разные миры соприкасались в поворотные моменты истории, жизни — искрили, укреплялись или гибли.
Колечка буквально обрушился на них после полугодового отсутствия. В густой пиратской иссиня-чёрной бороде, тощий.
— Вот он я. С самолёта. Со съёмок. Виктория. Победа. Оля, дети, виктория! Такого фильма не рождал никто никогда. Не будет Кирилл после возвращения врастать в наше время. Не может Кирилл вернуться. Потому что важна правда. В характере дело. Убили его. Забили — за строптивость, за честность. Не стерпели его личности. Мой фильм — правда. Готовьтесь плакать, смеяться, мучиться, жалеть. Подойдёте к правде, как к краю пропасти, вылезете, наконец, из рабов! — Колечка говорил, точно бежал. Без остановок. Вместо человеческих сил подключив мотор. — Я думал, сгорю, не сгорел. — Внезапно он прервал себя: — Хочу мыться, есть и спать. Встретимся на просмотре.
На просмотре зал был переполнен. Кроме знакомых, хорошо известных Марье по домашним застольям, собралось много людей, не имеющих отношения к Колечке и его работе, знакомые знакомых и высокие начальники, от которых зависела судьба фильма и его создателя.
На просмотре Колечка был чисто выбрит, неулыбчив, тих, выходной костюм болтался на нём, как на вешалке, но глаза блестели новорождённым счастьем — чистые, синие, говорящие. И Марья, глядя в них, слышала его голос: «Виктория. Победа. Такого со мной ещё не было. Готовьтесь плакать, смеяться, мучиться, жалеть, вылезать из рабов».
И эти слова в точности подтвердились. Пронзительно белы, искрятся под холодным солнцем снега. Ветер сшибает с ног людей, животных, несёт вместе со снегом, разрушая времянки. Северная страна, зажатая со всех сторон горами, отгороженная от мира, со своими жестокими законами, с людьми-рабами и с карателями-пастухами, пасущими рабов. Всё, что пережито на Кольском. Но — в легенде и в сказке. Вечная ночь. И северное сияние. Фоном — голос, произносящий лозунги, требующий повиновения, признания в шпионаже, измене. Голос судей — фоном пыткам, мукам, труду, разрушающему здоровье, нищете. И — тихий плач ребёнка, или бесконечная песня, или музыка. По лицу Кирилла течёт кровь, тает жизнь. Ребёнок, кудрявый, похожий на маленького Ваню, сидит у ног Кирилла на снегу — посреди бесконечного мёртвого пространства, из снега лепит людей, потому что никого, кроме него, не осталось.
Это была жестокая сказка, первая на Марьиной памяти с дурным концом, и размывались, туманились границы яви и вымысла. Марья плакала, и что-то в ней рушилось, корёжилось: ускользала вера в счастливый конец и сказок и жизни, пробирали до костей страх и щемящее чувство жалости.
После фильма — глухое молчание, будто в зале — ни одного человека. Не сразу вспыхнул свет. В нём, ярком, надёжном, прозрачны лица, красны глаза. Словно на Голгофу вместе с Кириллом всходили и все те, кто находился в зале.
А потом мама с папой устроили Колечке пир. Под вкусную закусь, икру и белорыбицу, под чавканье и хлюпанье полились похвалы. Колечка не ел, был трезв и собран, сидел строгий. И вдруг встал, обрывая елей и патоку.
— Я пытался привести вас к правде, а вы опять врёте — нашли для меня лишь ходульные слова. — Голос глух, шально бьётся на виске жилка, вилки и рюмки замерли в воздухе. — Что, других слов не знаете? Что, других чувств, кроме равнодушия, не испытываете? Зачем искусство? Обнажить боль. Вызвать боль в других. — Колечка улыбается. — Может, и в самом деле забрезжило, может, и впрямь дадут пожить в правде и в достоинстве? Может, и впрямь Машке с Ванькой… достанется жить людьми?
Гости начали есть. И папа. И дядя Меркурий. Чуть слышно постукивали вилки, ножи о тарелки. Мама испуганно смотрела на Колечку.
— Теперь я не боюсь, ничего и никого не боюсь. Нет больше страха. — Колечка был светел, на измождённом лице — ярки пятна щёк. — Не сомневайтесь, картина века! Так вот и зарубите себе на носу, живём мы ради людей, потому что жизнь для себя не имеет смысла. — Он вдруг увидел: все едят. По одному перебрал удивлённым взглядом каждое лицо, особенно долго смотрел на папу и дядю Меркурия. И залпом выпил рюмку водки.
Никогда после первой не пьянел. А тут захмелел сразу.
— Жрёте?! Жрите! И ты, Мотька, жрёшь? Не успеешь набить брюхо? Зачем это я… перед вами метал бисер?! Ты, Мотька, врёшь с экрана и даже рожу не прикроешь ладошкой, когда врёшь!
— Колечка, ты поешь, — сказала мама. — Поешь. Расслабься. Ты устал, перенапрягся, поешь, прошу. — И с горечью: — А Мотю не задирай.
Как сейчас Марья понимает, мама хотела договорить — «бесполезно», а получилось, только подлила масла в огонь.
— И это говоришь мне ты? Прозрачная душа. У тебя к вранью аллергия. Как терпишь его ложь? И тебе на всю жизнь голову заморочил — талант, страдалец! Ты же… — Оборвал себя, сказал хрипло: — Оль, иди за меня. Я не так красив, как твой герой-любовник, не так красноречив, не так блистателен, но я буду жить для тебя. И врать никому не буду.
Мама потянула Колечку за руку из-за стола, попросила:
— Ты бы, Коля, пошёл спать. Ты очень устал.
Но Колечка спать не хотел, он рвался в бой.
— Не хочешь за меня, не ходи. Только пробудись, наконец, Оленька, слепота не доводит до добра. Ты всю свою жизнь проспала. Во что, в кого ты верила? В этих вот идейных правителей? Посмотри, я им — душу, а они — жрут! А ведь правитель — для народа. И тот, что Кирюху убил, — слуга народа, так? Мой слуга, так? Значит, о себе позабудь, думай о народе, обо мне! А он сколько душ загубил?! А сколько лет в землю носом меня тыкал — раб, знай своё место! Я хочу с моим слугой на равных, имею право! Сегодня я свободен! От правителей и страха. Пусти-ите меня к моему народу! Я много чего выскажу ему прямо в пьяный лоб! Не убий. Не трусь. Не лижи. Не холуйствуй. Не терпи. Не лги. Требуй права… Ты — правитель, но ты тоже только человек. И я человек. А ты хотел в боги. Э-э, Бог-то не человек, в портках не ходит, не мучается поносом, когда пережрёт, не захлёбывается соплями. Эка, в боги попёр! И давай — полосовать людей, и давай — судить, кому жить, кому помирать.
Остановить Колечку смог дядя Меркурий.
— На, выпей, — сказал мягко, точно больному, и протянул Колечке полный стакан. — Да так, чтобы в лёжку! Всё равно не перешибёшь. Да — трусы, да — рабы, да — холуи, да — лжецы, а ты попробуй проживи по-честному. Эх, Николай, жалко мне тебя! — Подлинная боль в голосе Слепоты. — Ты ведь богатырь-однодневка! Поднялся и должен упасть. Или ты, или слишком, слишком многие… Наконец-то устраивается жизнь, а ты… Покричал, а теперь — баиньки, выпей-ка, так-то станет хорошо, славно.
Всем стало вдруг не по себе, а Колечка ошарашенно смотрел на Меркурия, моргал, будто ему в глаза кинули песок. И дёрнулся, обмяк, сжался, стал меньше, в бессилии и покорности выплеснул в себя содержимое стакана.
— Не пей, Коля! — очнулась мама и — Меркурию, заикаясь, растерянно: — Ты… спаиваешь… Зачем? Потому что он талантливее?!
А Меркурий неожиданно для всех помягчел, сбросил со своих плеч важную ношу власти, стал нахваливать Хрущёва, поигрывать новыми словами — «перспективы какие!», «масштабы какие!», «смел, круто берёт!» — и тут же кинул своим подчинённым кости: «открываются новые возможности», «для всех теперь будут и темы, и роли», «новое идёт маршем — улучшается жизнь». Подошёл к одному, к другому, что-то пообещал. У мамы из рук буквально вырвал блюдо с цыплятами, поставил на стол, склонился к ней:
— Оль, вспомни фильм. Тряхнём стариной, а? Плюнь на Мотькин запрет. У меня есть роль, специально для тебя. Наконец начнёшь жить. — Он говорил тихо, чуть не в самое мамино ухо, а отец услышал. Насупился, пригнулся к столу, зло тычет вилкой в шампиньоны и ни одного не может подхватить. Слепота же обо всём позабыл, Лицо незнакомо — живое.
— Чего это он? — толкнула Марья Ивана.
— Играет, — сказал Иван.
— Ты, Оля, не сомневайся, — дрожащим голосом говорит дядя Меркурий, — никогда не поздно начать жить. Ты такая молодая, такая… Прочитаешь сценарий?
— Что ты? Зачем ты? — Мама жалко скривилась. — Думаешь, получится?! Столько лет… Лучше того, что вы с Колей… не может быть! — Мама покраснела, заволновалась. А потом — холодно, очень твёрдо: — Совсем нет времени, Петь. Не хватает меня. Одно дело цепляется за другое.
Тайна. Вот она, тайна маминой жизни, — поняла внезапно Марья. Отец, Колечка, Слепота, которого она назвала «Петь», кино, юность.
Марье понравилось, что мама отказала Слепоте, как по носу щёлкнула. А Слепота побагровел, поджал губы, упёрся «всеми четырьмя лапами» — не выходит по его! Подошёл к отцу.
— Мотя, приглашаю тебя на главную роль в прекрасном фильме, — сказал зло. — Дай Оле сняться хоть раз ещё, не бери грех на душу! Как бы каяться потом не пришлось. Оле нужно сниматься. Годы уходят.
Тут уж отец не смог отмолчаться.
— Я в твоём доме не хозяйничаю. — Лицо — неприступное, а голос почти ласков, тих, видно, отец, как ополоумевшего скакуна, сдерживает его. — Не советую тебе трогать старое, достаточно горя ты мне принёс. Дружба дружбой, а денежки врозь. — Отец почти шипит.
Отец впервые восстал против дяди Меркурия.
Слепота же вдруг обрушился на Колечку, а глядел с ненавистью на отца.
— Это что же, Николай, ты задумал?! — Слепота поднял руку, явно кому-то подражая. — Низвергаешь основы? А что предлагаешь взамен? Тупик у тебя. Ни коллектива, ни планов, ни оптимизма. Что же, нас гибель ждёт?! — То ли своё поражение замазывает Слепота перед людьми, то ли зло на отца срывает на Колечке. — Никто ничего, думаешь, не понял? Обманул дурачков, спрятался в сказке? Что же за идеал у тебя такой, что за положительный герой, если всё время сомневается, мучается, копается в себе, чувствует себя во всём виноватым — перед горами, людьми, камнями, птицами, природой! У одного твоего Кирилла — совесть, у других нет её, так, что ли? А сам твой герой не святой, нет. Сколько людей во время взрыва из-за него погибло?! По чьей вине взрыв? Его халатность. Какой он у тебя смысл жизни ищет? Смысл указан сверху, спущены директивы, чего умствовать?! — Сумбурна речь. Растерзанно и багрово лицо. Разве Слепота не понимает, что Колечка пьян?
Колечка пытался вскинуть и удержать на весу голову, не мог, голова падала на стол. Пытался что-то сказать, не мог — слова вязли во рту, как в каше. Лишь в мутных глазах вполне осознанное изумление.
— А чудовища у тебя кто такие? Ты, Николай, перешёл все границы, — распалял сам себя Слепота. — Это же, дорогой мой, клевета на советскую власть. Ну, были кое-какие перегибщики, но не чудовища же! А с твоим героем что мы можем построить? Мы не меняем курса, не надейся. Кое-какие поправочки сделаем, и всё. Вот ты, например, за брата обиделся, это частный случай, а ты замахнулся на целую систему. Сам понимаешь, приходится признать, не удался фильм, понимаешь, не получился, бывает.
— Уйди! — Мама давно уже стояла перед Слепотой. — Уйди! Из моего дома уйди! — Лицо перекошено гневом. — И никогда… — она запнулась, закончила, — чтобы я тебя здесь не видела!
— Оля, ты что? — испугался отец. — Разве нельзя высказать своё мнение?! Сколько лет… Кому понравлюсь, кому не понравлюсь, каждый имеет право… — Отец обнял маму, хотел отвести её от Меркурия, но мама скинула его руки с плеч.
— Это ведь ты травишь его многие годы! Работать не даёшь! — смотрит она Слепоте в глаза. — Ведь ты нарочно спаиваешь его! Зачем сейчас добиваешь? Коля прав, ты растерял свой талант, свою порядочность, превратился в жестокого чиновника — потому, что дал волю зависти. Уйди. Никто больше, кроме меня и Коли, тебе такого не скажет. Что же ты с собой сделал?! Себя убил. И всех, кто ярче тебя, убиваешь. Колю сейчас… Если когда-нибудь очнёшься, если когда-нибудь пожалеешь тех, кого убил, тогда, тогда… а сейчас уходи! — Мама споткнулась на слове и выбежала из комнаты.
Немые лица, пьяные, трезвые, гневные, сочувственные, но на всех — страх.
Снова скандал в их доме. Только сегодня уничтожен их Колечка. Только сегодня в этом скандале — тайна. Только сегодня обычно сверкающий, лощёный Слепота смазан — ни чванства, ни уверенности в себе, ни печати власти… живая, жалкая растерянность — второй раз за вечер, второй раз за жизнь.
— Слушай, за что она ненавидит меня, а, Мотя? Я же тебе друг. Я же тебе — роли, лавры, приёмы! Я же стараюсь…
Разом позабыв о недавнем столкновении со Слепотой, отец в эту минуту, когда накалились даже стены, спешит поднять спасительную рюмку и начинает утешать Слепоту:
— Брось, не принимай за чистую монету. Ты с Колькой, конечно, переборщил, фильм, бесспорно, удача, но и Оля погорячилась. Баба есть баба: всегда встаёт на защиту обиженного. Ты ведь не испортишь Кольке жизнь? И ладно. Ну, не понравилась сказка. Твоё право. Дело житейское. Ну, сказал, что думаешь. И — ладно. Главное, ты выпустил фильм. За это — спасибо. Не мучайся так. Это не только её дом, мой тоже. — Отец упивается своим красивым голосом, своей миротворческой ролью. — Я, ребята, за то, чтобы всё открыто. Каждый скажи своё, почему не сказать? А злости не надо, ты по-доброму скажи. Не всё получилось, что ж, пусть поправят! Доделать, переделать надо? Что ж, доделаем-переделаем. Ничего мне, ребята, не надо: ни машины, ни курортов, я готов сниматься днём и ночью, лишь бы зритель был доволен. — Отец «разбрызгивал» всепонимание, как одеколон. В отличие от Колечки и Слепоты, он не зависел от времени, говорил всегда одно и то же, словно время не двигалось. Он, казалось, не замечал, что тот же Слепота говорит каждый раз разное в зависимости от ситуации, которую чувствует носом, как охотничий пёс — след зверя. И сегодня, в напряжённый момент, отец выдавал привычные слова: — Ты, Коля, конечно, молодец, отгрохал серьёзный фильм, но всё-таки послушай Меркурия. Меркурий не от себя лично, хочешь не хочешь, а министр культуры, определяет политику, говорит от имени нашего общества, а наше общество, Коля, самое прогрессивное, если сумело повиниться в своих ошибках. — Зачем отец говорит о том, что Меркурий стал министром, точно кто-то из присутствующих этого не знает? Зачем обращается к Колечке, разве не видит: Колечка спит?! Голова — между рюмками, в лужице розового вина, глаза, как у спящей птицы, задёрнуты плёнкой, рот, как у спящего ребёнка, полуоткрыт! — Ты, Коля, рассуди, какое у нас общество, оно создало все условия для развития подлинно народного искусства. Я расскажу вам, ребятки, один случай из своей жизни.
Напряжение распалось.
«Ребятки» — лысые, седые, с толстыми брюхами, все достигшие благополучия, обрадованно закивали пьяными головами, загомонили. Усадили Слепоту снова за стол, налили ему крепкого чаю, а в чай коньяку, и пир продолжался: без главного виновника — Колечки и без хозяйки дома. Мама заперлась в своей комнате. Не открыла даже им с Ваней, крикнула: «Все оставьте меня в покое!» — точно они с Ваней в чём-то виноваты!
В тот вечер, в свои шестнадцать лет, Марье трудно было разобраться, кто прав, кто не прав, но, как всегда, более близкий ей мир матери и Колечки был побеждён миром отца: именно мир отца созидал и определял политику страны вместе с кинематографом, и им твёрдо управлял дядя Меркурий.
Вот, наверное, почему Иван спрятался в спорт, поначалу решив, что здесь всё справедливо. А теперь завяз и растерялся: с одной стороны, считает своим долгом сказать правду хотя бы о спорте, с другой — послушно идёт по следам отца — раз обществу сегодня нужны спортивные детективы, пусть они будут.
2
— Ты ничего не рассказываешь о себе. Знаю только, ты поступила в медучилище, а почему провалилась в институт, не знаю. Почему тогда, когда можно было ещё что-то поправить, ничего не сказала мне? Мы с отцом подключили бы нужных людей. — «Мы с отцом» резануло. — Ты не заметила, век изменился. Это внешне не бросается в глаза. Но сейчас успех определяют умение уловить момент, связи и пробойность. Не смотри на меня такими глазами, будто я преступник. И я, конечно, поступил частично по блату. Наверняка сочинение у тебя было уникальное, ты всегда писала лучше всех в классе, и ответила ты наверняка всё, что нужно, только сейчас это сработать не могло, ты шла не по блату, и этим определён результат. Сейчас время, когда действует железная логика: «Я — тебе, ты — мне!» Конечно, мой роман тоже издали по блату, но, Маша, честное слово, я сам не предпринимал ничего, так получилось.
Врёт всё Иван. Просто она недостаточно подготовилась, если провалила экзамены. В этом году закончит училище, поработает годик и поступит в институт.
— Сейчас всё определяют связи! — громко повторил Иван.
Почему-то стало больно за маму: мама себя для них не жалела, а умерла, и они ни слова о ней.
Иван встал.
— Пойдём, мама поймёт, не можем же мы просидеть на кладбище весь день?! Я не завтракал, убежал из дома ни свет ни заря, переделал уже кучу дел. И потом, нас ждут на Мосфильме. Ты ведь хочешь увидеть маму? — Иван вышел за ограду.
«Нет, мама играла только отрицательные роли, — хотела сказать Марья, — не свои. Не хочу видеть её глупой, склочной. Мама — совсем другая, чем в этих дурацких фильмах!» Но ничего не сказала, покорно встала.
Она чувствует, все её вопросы — о рождении и смерти, о смысле жизни, на которые она не может ответить, связаны с маминой жизнью и смертью, с этим вот холмом земли, с цветущей земляникой.
Шла за братом и удивлялась его незнакомой походке — хозяин идёт по земле.
Она не знает, как это случилось, но её буквально поднесло к золотистой церкви.
Она верит и не верит в жизнь после смерти и в высшее существо, сотворившее мир. Но пусть сегодня в прекрасном храме вслух прозвучит мамино лёгкое имя, пусть сегодня отслужат молебен за упокой маминой души, и люди, для которых нет земной суеты, тщеславия и лжи, а есть только жизнь очищения, несколько раз повторят «Оля» и словами укроют память.
— Я сейчас, — сказала она брату, шагнула в храм.
И сразу — музыка, с неземными голосами. Непонятная, чья-то воля повлекли её в глубь церкви. От ликов святых — вечность, в которой, вопреки логике разрушения, живы любимые.
Кто согревает её сейчас? Кто тянет её к музыке сквозь людей? Кто ведёт её по светящемуся коридору? Куда призывают её?
Мама?!
Марья замирает в колыбели звуков перед Богоматерью. Кто-то, кого она не видит, но ощущает, соединяет её с Богоматерью тёплым светом. Это её мать. И не её. Мать всех людей, потому что она — мать Бога. Но глаза — мамины, глубокие, с огнями внутри, из них в Марью переливается любовь — та самая, вечная… Это её мать. Они встретились. Наконец они вместе. И теперь никто никогда не разлучит их. Мамин голос. Не мамин. Голос вечности. О покое. О слиянии с народом своим. «Возлюби», — повторяется слово, отдаляется и снова возвращается к Марье. Голос мамы: «Я с тобой навеки. Я не умерла. Я здесь. И пойду с тобой туда, куда пойдёшь ты. Я — в тебе». Мама окутывает Марью тёплой пелёнкой.
Птицы кричат под куполом. И светлое тепло волнами омывает её.
— Что с тобой? Неужто от горя ударилась в религию?! Бедная ты моя, как же тебе было плохо, если ты обратилась к боженьке! — Голос Ивана заглушил птиц и отвёл от Марьи тепло — в храме прохладно.
Написала на листке мамино имя, отдала вместе с деньгами старушке за конторкой. Лицо у старушки — коричневое, в складках, как земля, в бороздах, отрешённое от людей. Наверное, эта старушка на всём белом свете одна.
Вышли за ограду кладбища и сразу попали в трамвайный звон и грохот. Дребезжат вагоны. Едут машины, бегут люди. Как удержать в себе маму?
Не любит Марья город. Камня домов не любит, мостовых не любит — они кажутся ей ледяными. Запаха бензина не любит.
Два несоединимых мира — Богоматерь в храме, земляника на могиле, и этот грохочущий мир, в нём не по себе.
— Нам сюда. — Иван нежно взял её под руку, повёл через трамвайные рельсы к стоянке машин, небрежно достал ключи из кармана пиджака, уверенно открыл голубой, блестевший новизной, маленький, горбатый «Запорожец», распахнул перед Марьей дверцу.
— Садись. — Дождался, когда она сядет, сел рядом. — Ты только не подумай ничего, я сам заработал. Я мечтал о машине с двенадцати лет: вырасту, разбогатею, куплю «коня»! И вот получаю гонорар за книжку. — Помолчал, сказал, волнуясь: — Я хочу сделать тебе подарок. Тут моя книга с дарственной надписью и деньги. Тебе полагается из первого гонорара. Если возьмёшь, будет мне удача. Мы были так неразлучны с тобой! Мне так не хватало тебя! — Иван выехал со стоянки на улицу и влился в поток машин. — Увидел тебя и будто побывал в нашем детстве, — говорит он мягко. — Помнишь, мы удили рыбу на «самодур»? — Июнь. Сухуми. У родителей съёмки. — На твои крючки сразу попадали рыбёшки, а на мои — никак, точно они были заговорённые. Однажды хозяин, забыл, как его звали…
— Дядя Зураб, — сказала она.
— Какая у тебя хорошая память! Дядя Зураб сказал: «Э, парень, сестре будет везти в жизни, а тебе — нэ!» Он так и сказал — «нэ»!
У дяди Зураба была одна нога. Единственное место, где он чувствовал себя надёжно, — в лодке. Мог проводить в ней целый день, и его не укачивало. Под солнцем, или в ветер, или в дождь одинаково он делал своё дело: снимал с крючков рыбину за рыбиной и складывал в сетку, плывущую следом за лодкой. Вернувшись домой, коптил и вялил рыбу. С этой работой справляться было тяжело. Протез натирал ногу, дядя Зураб уставал быстро, и у него на лбу и над верхней губой выступал мелкий пот, а глаза испещрялись красными прожилками. Ногу он потерял на войне. После операции очнулся оттого, что сильно чешется нога в подъёме. Изогнулся, с трудом преодолевая боль во всём теле, потянулся почесать, а ноги — нет.
— Вот тебе, сестра, народные приметы. Мне-то как раз и везёт: с институтом, и с книгой, и с машиной. Я думал, придётся ждать несколько лет, а папа устроил…
Дядя Зураб до войны был пастухом. Но разве на протезе заберёшься в гору?
Иван ведёт машину уверенно, точно всю жизнь — за рулём.
— Я так люблю город! — говорит возбуждённо. — Дома люблю на целый квартал, широкие улицы, грохот, запах транспорта. Даже светофоры люблю. — Он то и дело взглядывает на неё — быстро, по-детски радостно.
О дяде Зурабе Марья написала рассказ. Назывался «Нога чешется». Начало жизни — горы, солнце и козы, а дома — молодая жена Аушук с дочкой. Жена умерла в войну, осталась десятилетняя Сулико. Дядя Зураб один вырастил её и замуж выдал. Для дочки живёт он: дом поддерживает, рыбу коптит, виноград поливает — внуков побаловать. Да дочка — далеко, на севере! Приезжает лишь раз в году — на август. И в августе дядя Зураб свой дом не сдаёт. Приедет дочь, перестирает отцу одежду, от пиджаков до носков и одеял, перемоет окна и полы, настряпает ему редкостных блюд, которым научилась вдали от родины, и снова уедет. Увезёт с собой копчёную рыбу, гранаты, варенья — всё, что сможет увезти. Первые три месяца живёт дядя Зураб памятью о дочери и внуках-погодках — Аушук и Зурабе, а на четвёртый начинает нога чесаться. В непогоду, или когда устанет, или когда затоскует о дочке, чешется эта несуществующая нога, и сладу с ней нет, и ничем не снимешь зуд. Мечется тогда дядя Зураб в своём небольшом доме. От стенки к стенке кидает его — в немоту от боли, в безысходную тоску, никак не спастись. То сорвёт он протез и чешет культю, то снова пристегнёт и бьётся, как муха между стёклами. И чешется нога до тех пор, пока не приедет дочка Сулико в новый свой отпуск.
— Ты молчишь, Маша, а я хочу знать о тебе всё. Я, Маша, решил поменять твою комнату на квартиру — бывает же, старый человек хочет в общую! Получилось нехорошо, у меня — отдельная, а у тебя — комната. Ты посмотри бюллетени. Если попадётся такой вариант, я тут же подключу нужных людей в исполкоме. Слышишь?
— Слышу, — откликнулась она.