Не могу без тебя — страница 4 из 18

вёртая

1

Квартира была превосходная. С большим холлом, в котором стояли два кресла, телевизор, проигрыватель и стеллажи, пока ещё полупустые. С большой кухней, в которой могло бы уютно расположиться с десяток людей. Комната — светлая. Окно и балконная дверь занимают стену целиком. Ниша — для тахты. О такой квартире можно мечтать всю жизнь!

Но Марья не завистлива. Это у неё с детства. Увидит у кого-нибудь то, чего ей очень хочется, и говорит себе: «Вот и хорошо, значит, сбываются мечты». Умение воспринять чужую удачу как свою здорово облегчает Марье жизнь. И сейчас, очутившись в квартире брата, Марья не смогла сдержать радости:

— Как красиво, Ваня! Как удобно! Надо же, додумались!

Ей нравится мерцающий таинственным блеском и разными оттенками паркет. Нравится кафель в ванной, голубоватый, с тёмными окаймлениями. Нравится розовый тон кухни. И Марья по-детски, громко восхищается. И мама, и отец, и Колечка любили дарить ей подарки: получали удовольствие от её радости!

Пока она изучала каждый угол и сантиметр квартиры, брат развернул бурную деятельность на кухне. Что-то там уже громко жарилось, кипело, брызгало, стучало и лилось.

— Маша! — позвал наконец Иван. — Ты хванчкару, водку или твиши? Больше у меня ничего нет.

В их доме любили выпить, и они с детства хорошо разбирались в батареях разнообразных бутылок. Но если пили, то только ахашени, хванчкару, и Марью тронуло, что Иван, по-видимому, специально для их встречи купил её любимое вино.

— Конечно, хванчкару.

Стол был заставлен салатами, закусками, овощами и фруктами — у Марьи глаза разбежались, давно она не видела такого стола.

— Вот крабовый салат. А вот салат с орехами и цыплятами.

Радость внезапно умерла. Салаты Иван сам делать не мог! Даже для их встречи! Салаты делала женщина. Марья уже по-другому огляделась. Как же сразу ей не пришло в голову?! Иван с рождения — неряха. Носки — в одну сторону, брюки — в другую. Её обязанностью было ходить за ним и подбирать разбросанное. В этом доме царил образцовый порядок, в каждой мелочи чувствовалась уверенная опытная женская рука. И ремонт в квартире наверняка делала женщина с большим вкусом.

Ничего не сказала Марья Ивану, ни о чём не спросила, послушно села туда, куда он посадил её.

Она хотела есть: в Домжуре, несмотря на вкусную еду, есть не смогла — слишком остро восприняла встречу с Иваном. Сейчас голод первозданный, и Марья положила себе на тарелку и ветчины, и икры, и крабового салата.

Её завтраком в течение этих двух лет был плавленый сырок с хлебом, на обед — картошка с капустой, свёклой, морковью, вечером — что-нибудь молочное. Готовить себе одной не стала бы ни за что, но даже если бы захотела, не хватило бы денег на подобные разносолы.

Уже бутербродом с икрой и ложкой салата насытилась. И сразу проснулась ревность.

С детства ревновала Ивана ко всем. Но ту, детскую, ревность не сравнить с этой, оглушившей и ослепившей: вот из-за кого Иван забыл её, из-за кого стал взрослым, из-за кого предал мать и сдружился с отцом, здесь живёт, здесь царит женщина.

— Ну, давай помянем маму! — Иван поднял светящийся бокал с вином. — Мама не только дала нам с тобой жизнь, мама сделала нас добрыми. Нелепо, горько, что мама ушла молодой, но жизнь у неё, я убеждён, была полезной и интересной.

— Нет же, Ваня, не так. Я не могу доказать, я чувствую, мамина жизнь не сложилась. Мама могла стать большой драматической актрисой и не стала, она посвятила себя отцу, а он, великолепно зная про её талант, наложил на него лапу. — Иван поставил бокал. — А потом, что значит — «полезной»?! Для кого — «полезной»? Для нас с тобой?

— Ты сошла с ума! Отец в каждом фильме вытягивал её! Сколько раз из-за неё ругался с режиссёрами! Я знаю, он сам говорил мне. Я очень люблю маму, но, надо признать, таланта у неё не было. Она была честной средней актрисой.

Марья ничего не понимала. Значит, Иван не знает, что это мама толковала отцу роли? Но сил объяснять Ивану очевидные вещи не было. Она почему-то устала. Сама придумала отмечать мамино рождение вместе — целый день! И сама же, первая, выдохлась.

— Почему «полезной» для нас с тобой? И для неё самой тоже: у неё была любимая профессия, любимые дети, любимый муж. Ну, неудачно выразился, хотел сказать — «счастливой» была у неё жизнь!

— Давай не будем больше говорить о маме. Расскажи, как ты жил и живёшь? Я хочу понять…

2

Совсем не так легко, как показалось Марье поначалу, жил её брат эти два года.

Он не умеет плакать, но невыплаканные слёзы тянут к земле, делают беспомощным. Привыкнув всё делить пополам, привыкнув к любви и заботе, к праздникам и суетливым будням своей семьи, с постоянными гостями, громкими спорами и весёлыми застольями, Иван, как и Марья, неожиданно остался один в своей квартире. В пустой, грязной, облупленной и голой. В отличие от Марьи, он был не приспособлен ни к готовке еды, ни к стирке, ни к уборке. Отец недосягаем — у него медовый месяц, растянувшийся надолго. Поступить помог и исчез, словно его нет на свете. Она не хочет с ним видеться.

В суете фестивальных рейдов и концертов, в горячке поступления в университет он ещё кое-как переносил непривычную столовскую еду, с жирными, неприятно пахнущими тарелками и ложками, затвердевшие носки, воняющие тухлым сыром, и пропотевшие, просолённые, с чёрными воротниками рубашки. Но, когда поступил, сразу, в первое же мгновение, ощутил, что теперь он совсем один. Времени до занятий много, деньги кончились, друзей нет, она не хочет даже разговаривать с ним, отец уехал из Москвы. Самый непереносимый месяц во всей жизни.

Зашёл в какой-то голодный день к Коське, но Коська провалился в вуз, лежал носом к стене безучастный и, естественно, равнодушный к проблемам его желудка и одиночества. В другой вечер, ветреный, сырой, когда даже собаки воют как волки, зашёл к Стасу, но Стас едва ли увидел его — обложенный книгами и шпаргалками, готовился к экзамену.

Иван стал продавать книги и вещи, отданные ему отцом. Кое-как перебивался с хлеба на картошку. По совету бывалой старушки из очереди картошку пёк, чтобы при чистке не потерялось ни крошки. Особенно неприятны были вечера — без телевизора, без друзей, без сестры, без родителей, без тренировок: читал много, а от тоски и голода понять ничего не мог: перед глазами стояли лица матери и сестры. Порывался ехать к Марье, но боялся помешать готовиться к экзаменам. Останавливал, конечно, и голос её — равнодушный, далёкий, из-за тридевяти земель. «Не зовёт! — думал он обиженно. — Не нужен».

Однажды отправился к Колечке на любимые и знакомые с детства Патриаршие пруды. Как ни странно, Колечка оказался дома.

— А, отпрыск! — встретил его. Обросший, такой же немытый и необстиранный, как Иван, благоухающий вонючим сыром и перегаром, тощий и бледный, Колечка полез целоваться. — Тебя и не хватало: идём выппьем. Одному скушшно, — протянул Колечка «п» и «ш». — Знал бы, что придёшь, помыл бы шею и завязал галстук. Кто мне нужен для полного парада, так это ты и Машка. Выпишши мне Машку. Хоть поглядеть на вассс, какие вы ходите по земле. Будиммм посуду мыть по очереди.

Колечка говорил вроде правильными и вполне осмысленными фразами, а буквы и слова сталкивались, голос то падал, то взлетал, и отдельные звуки торжествовали над остальными: тянулись «ш», «с», «н», получалось: Колечка никак не может расстаться с тем или иным словом.

— Говори про душшшу, чеммм жива?

Растерянно оглядывал Иван голые стены Колечкиного жилья, когда-то уютного, из прошлого века — ни фотографий, ни картин. Исчезли старинные вещи: книжные шкафы, буфет, письменный стол, посуда. Голая грубая тумба, в пятнах и кругах от чайника, узкая койка без одеяла. Неужели все вещи пропил? И даже книги?!

— Главное в человеке — душша, — вещал Колечка. — Она жжива, человек живв. Хочу видеть Машшшку. Ты похож на Олю внешшне, а Машшка — душшой.

Недолго пробыл Иван у Колечки, сбежал. После встречи с Колечкой тяжелее стало собственное тело, длиннее ночи, тусклее свет лампы без абажура.

Едва дотянул до начала занятий. К этому времени он совсем пал духом. А в первые же недели учёбы произошло непредвиденное, непостижимое событие, перевернувшее его жизнь. Он влюбился.

Влюбился не как нормальный человек, не в девочку-ровесницу, а в женщину, на десять лет старше, замужнюю, серьёзную. Она читала у них на факультете журналистики психологию. Читала не на первом курсе, на четвёртом, на её лекцию Иван попал случайно, перепутал аудиторию.

Что в ней было, в той женщине?

Лёгкие волосы, как у Марьи? Лёгкая, чуть подпрыгивающая походка девочки-подростка? Или то, что не по бумажкам читала свои лекции? Прижмёт руки к груди, тянется к студентам, будто обязана перевернуть все их представления о жизни, заставить видеть друг друга. Или на него так действовало её строгое, тёмное платье с белым воротником, в котором она казалась ему школьницей, а не педагогом? Или голос взял его в плен, чуть низковатый, грудной, со сбоями?

Всё в этой женщине было сразу родное, знакомое — как бы перешедшее от мамы и от Марьи, в то же время незнакомое, необычное, такое, чего нет ни в одной другой женщине.

И он, прогуливая собственные занятия и бросив работу над романом, ринулся, позабывшись, в таинственную науку психологию, в бессонные ночи, в горькие, как обида, её покровительственные, сочувственные разговоры — учительницы с ребёнком, в ломоту суставов от ожиданий её на морозе. Он был робок и дерзок одновременно. Видел обручальное кольцо на её руке, но не хотел ничего знать о её муже, о её детях, он дерзко заявлял ей, что она несчастлива и что только он сделает её счастливой, пусть собирает пожитки и идёт к нему жить. Он видел бережное и уважительное отношение к ней четверокурсников и сам поклонялся ей, почему же грубил, как не грубил никогда никому на свете, не узнавая себя, не понимая, как поворачивается у него, такого воспитанного и мягкого, язык?! Он говорил ей, что лекции она читает безобразные, на низком уровне, что часто болтает глупости, что она неумна и ничего не понимает в психологии, хотя сам до неё ничего знать не знал об этой науке. Грубил ей и не смел Думать о ней, не мог приложить к ней обычного слова «женщина», она была недосягаема, не смел подарить ей золотистые цветы, что покупал и носил в портфеле. Он заступал ей дорогу, а попросить о встрече не смел. Назойливо каждый день провожал её домой и заходил с ней в магазины. Никогда раньше продуктов не покупал, а сейчас ему нравилось выстаивать длинные очереди в кассу и к прилавку. Она стояла рядом, хрупкая, беспомощная и всесильная, сказала бы слово, и он полез бы на крышу по пожарной лестнице. Но она ничего не говорила и ни о чём не просила, она покупала мясо, масло, колбасу, и эти простые продукты становились изысканными, необыкновенными, Иван торжественно, осторожно нёс любой тяжести сумку и готов был нести её все двадцать четыре часа суток.

Лишь оставшись один на дождливой или ветреной улице, с захлопнувшейся перед его носом дверью подъезда, он осознавал, что продукты — мужу, детям, она будет сейчас кормить их, легко двигаясь по дому, будет улыбаться им, говорить с ними, и горло перехватывала ревность: Иван врывался в подъезд, пёр наверх, он не знал, в какой квартире она живёт, звонил подряд во все. Днём дом был пуст, и редко перед ним распахивалась дверь. Старушка, ребёнок… Он извинялся: не туда, мол, попал. Наверное, добрался бы, наконец, до неё, если бы однажды не выскочил на его звонок мужик, здоровенный, толстый, двухметровый, и не заорал бы: «Вызову милицию! „Не туда попал“?! Знаю я, как „не туда попал“. Я тебе дам „не туда попал“. Чужого захотелось?!»

Вот это — «чужого захотелось» доконало. Иван скатился с пятого этажа кубарем, выскочил под снег и понёсся прочь. В самом деле — «чужого захотелось»! Какое он имеет право врываться в чужую жизнь?! Она явно тяготится его присутствием, прячет глаза, неохотно слушает, пытается вразумить его. А что, если это был её муж? Не может быть! Но в любом случае нельзя мешать ей жить. Наверное, у неё — дети. Наверное, она любит мужа. Такая женщина не может выйти замуж не любя. Иван убегал от мужика, от неё, от самого себя, клялся, что позабудет её. Но после бессонной ночи первый притащился к её аудитории. Не обращая внимания на любопытные, соболезнующие, насмешливые взгляды вездесущих студентов, снова возник у неё на пути.

— Алёна Борисовна, здравствуйте!

И на другой день явился. И на третий.

Она терялась каждый раз. И сразу вскидывала голову, независимо, гордо — чтобы победить растерянность и неловкость. Она часто с ним терялась. В магазине, когда он однажды заплатил за её продукты. В автобусе, когда поддерживал её за спину, чтобы она не упала. У дверей аудитории, под пронзительными взглядами её студентов и под его лихорадочным взглядом. Краснела и сразу выпрямлялась, и кривились её губы в улыбке, освобождаясь от его внимания, и зеленели глаза. «Я сама по себе! — казалось, кричала она. — Не надо за мной ходить. Не надо меня поддерживать! Не надо врываться в мою жизнь!» Она отъединялась от него, отрывалась, уходила в страну взрослых, в которую ему пока хода не было.

Он же плёлся следом за ней в аудиторию и усаживался в первом ряду и сидел на всех её лекциях. Жадно ловил каждое её движение, каждый взгляд.

Она на него смотрит! Она покраснела. Она улыбнулась ему.

Он понимал, что этого не может быть, не на него посмотрела, не ему улыбнулась, но наглая самоуверенность, неизвестно откуда взявшаяся и утвердившаяся в нём, брала верх: на него посмотрела, ему улыбнулась!

Его лихорадило и вело, как под током, от одного дня к другому. Пока однажды, посреди улицы, которую они переходили в неположенном месте, он неожиданно для самого себя не подхватил её, лёгкую, на руки, изо всех сил прижал к груди и понёс к остановке такси. «Детей и вещи заберём потом!» — не сказал, прошептал. Осторожно опустил её перед распахнувшейся дверцей машины, бережно поддерживая, усадил, непонятно покорную, сел рядом, смятой скороговоркой проговорил адрес, властно, жадно загреб её в свои объятия, наконец, припал к полынным, терпким губам. И позабылся, и растворился в горячем сладостном потоке, который нёс его теперь вместе с ней. Вертелся перед закрытыми глазами мир, с миллионами солнц и звёзд, с сыплющимися с неба золотыми цветами. А самое непонятное на свете, самое невероятное существо затаилось в его руках. Неожиданно совсем не взрослая, до родства похожая на Марью, смотрела на него светлыми глазами маленькая девочка с вспухшими растерянными губами.


Алёнка ушла от мужа к нему — с книгами и одеждой.

Детей у неё не оказалось.

Началась жизнь, совсем не похожая на его прежнюю.

Она отремонтировала, обустроила его квартиру, стала готовить ему.

Он подрабатывал на кафедре лаборантом, тайком от Алёнки разгружал вагоны с кирпичом и капустой, на десятки, вырученные за разгрузку, покупал продукты. Мчался домой. Посещал кое-какие лекции, в перерывах, в автобусах и на рассвете, когда Алёнка ещё спала, писал роман, интуитивно чувствуя, что как можно скорее он должен утвердить себя перед ней.

Но всё это было внешнее, совершающееся помимо него. Он почти не спал — всё время кружилась голова, словно он забрался на чёртово колесо, и это колесо стремительно понесло его по жизни.

Он не чувствовал себя виноватым в том, что увёл Алёнку от мужа, он не чувствовал себя виноватым в том, что позабыл Марью.

Единственное, что на какое-то время вернуло его в действительность: встреча с отцом. Отца пригласил декан выступить на факультете. Иван не читал никаких объявлений и понятия не имел о выступлении отца. Отец, окружённый поклонниками, а больше поклонницами, спускался вниз, Иван поднимался на кафедру.

— Ванятка! Я вернулся из-за границы. Звонил тебе, не застал.

Детское позабытое имя.

В этом — остановившемся мгновении — и смерть матери, и равнодушный голос отца «Не лезь в чужие дела», и пьяный Колечка, и исчезнувшая из его жизни сестра, и его светящаяся Алёнка, но уже в следующее: Иван беспамятно рванулся к отцу. Отец есть. И это, оказывается, очень нужно ему, Ивану.

Они начали встречаться семьями.

Отец оказался щедр и прозорлив, дарил самое необходимое, без чего трудно начать жизнь: мебель и посуду, постельное бельё, телевизор с проигрывателем.

Наверное, в те шальные два года Иван не видел отца и его молодую жену так, как увидел бы в другое время нормальным зрением, ему казалось, отец наделён той же сокрушительной силой исступлённой страсти, что и он, — благороден и прекрасен, а потому не подсуден, во всём прав — правдой большого чувства. И жена отца, высокая, длинноногая, с толстыми, тёмными косами девочка, казалась Ивану совершенством. Газель, как называл её отец, была смешлива, добра, гостеприимна, неглупа. Иван включил отца с его «газелью» в свою семью, в свой мир. Всё нравилось ему: любой спектакль, любой фильм, любой человек, случайно или по приглашению попавший на пир Ивановой любви.

Но однажды, в туалете ресторана, отец, как пробку из бутылки, выбил Ивана из его праздничного состояния:

— Ты, Ванятка, только не расписывайся и не делай детей! Погодь!

Иван затряс головой, не послышалось ли ему, уставился, недоумевая, на отца. До этой минуты ему и на ум не приходило, что их отношения с Алёнкой нужно как-то ещё оформлять — они и так прочны!

— Почему? — воскликнул он, тут же решив немедленно расписаться с Алёнкой.

Отец, видимо, подумал, что совет — запоздалый, но кинулся со всем пылом умудрённой зрелости поучать:

— Ты ещё ребёнок. Ты не знаешь жизни. У меня лебединая песня. Я, Ванятка, пью последнее вино, — произнёс он, и Ивана впервые за много месяцев покоробила напыщенность и патетика отцовской речи. — Моя Лидия — совершенство. У меня, Ванятка, сейчас вторая молодость. А ты, ты поостерегись. Ты пишешь. Тебе нужна свободная дорога, другой брак. У издателей есть дочки. И потом. Сейчас, чтобы опыта понабраться, взрослая женщина — хорошо, но для жизни нужна ровесница. Женщина стареет гораздо раньше мужчины. И страсть твоя скоро поутихнет.

Иван ничего не ответил отцу, пошёл в зал, где ждали их женщины. То, что отец выбрал для серьёзного разговора туалет, почему-то особенно оскорбило. Мерцающий ресторанный мир показался фальшивым. На Алёнку, глаза в глаза, посмотреть не получилось, сказать ей, что произошло, не получилось: между нею и Иваном вязким тестом расползлись пошлость отца и неожиданная, немыслимая раньше практичность.

Алёнка тут же почувствовала — касается её — и напряглась.

Это её движение, едва уловимое, гордое — чуть дёрнувшиеся в улыбке губы, сразу позеленевшие, бегущие глаза Иван уже знал по первым неделям общения, это движение означало: «Я не навязываюсь. Ты сам пришёл ко мне. Ты свободен».

О, Иван очень хорошо уже знал Алёнку. Она не нуждается ни в ком, на шею не бросится. Наоборот, уйдёт в ту же минуту, как почувствует себя нелюбимой. Даже если жить без него не сможет, ему вида не покажет.

И в тот миг, чутко уловив грозящую ей со стороны отца опасность, увидев его, Иваново, смущение и фальшивую суету — он положил ей в тарелку лук, который она терпеть не могла, Алёнка возвела между ними непробиваемую стену, об которую Ивану теперь биться, искать слова, способные растопить крепчайший из всех строительных материалов, охраняющих человеческое достоинство.

Он не смог, не посмел пересказать ей разговор с отцом — побоялся предать отца и обидеть её.

Самые тусклые дни за два года: безответные губы, присыпанные пылью глаза, движения несмазанного, разладившегося механизма, голос справочного бюро, равнодушный, механический, лишённый живого участия. Вереница разговоров отвлечённых, выхолощенных, как дистиллированная вода. Иван прогуливал работу и лекции, не мог связать двух слов в своём романе, ночами смотрел в играющий светлыми пятнами потолок и не смел обнаружить свою бессонницу перед Алёнкой. Пока однажды ночью не сказал ей полуправду:

— Отец посоветовал подождать жениться, надо проверить друг друга.

Алёнка тут же откликнулась на искренность.

— Так сложилось… не принимаю игры и лжи, сразу чувствую. Какая есть, пусть правда. Не только это он сказал, что-то ещё, нехорошее. — Алёнка, в длинной розовой ночной рубашке, сидела на тахте, притянув колени к подбородку. Она была беззащитна и ослепительно молода. — Понимаешь, так сложилось, отец умер, когда мне исполнилось десять лет. Через три года умерла мать. Я осталась с дедом. Вокруг только и слышишь — «папа», «мама»! Ребята беспечны, в голове одни игры и развлечения, а мне не до игр, дел столько, что едва успеваешь сготовить, постирать. Не подумай, мол, дед заставлял. Наоборот, он готов делать всё сам — для меня готов забросить свою работу. Он был специалистом по литературе начала двадцатого века, занимался Зощенко. За это и пострадал. Лишь после Двадцатого съезда разрешили читать лекции в педагогическом. — Без перехода Алёнка заговорила о другом: — В школе было у меня два друга. Мы втроём с первого класса. На коньках, в кино… Вместе делали яхту. И вот в десятом классе Первого мая ребята зазвали меня на Сенежское озеро, оно по Октябрьской дороге, уверяли: такой красоты нигде не увижу. И впрямь — красотища! Я впервые попала на большую воду. Рябит под солнцем, светится всеми цветами радуги, нет слов передать.

И народу никого. Природа и мы. — Алёнка помолчала. — Перевернулась яхта. Весна поздняя. Солнце светит, а вода не успела прогреться. Шесть часов мотало нас в ледяной воде, пока не прибило к пустынному берегу. Меня выбросило, а ребята остались в воде — вцепившиеся намертво в борт яхты. Под солнцем я отогрелась, очнулась. Не помню, как, какими силами оторвала их от борта, вытащила на берег. А они уже… закостенели. Я пыталась привести их в чувство, не смогла. А люди пришли на помощь слишком поздно.

Иван удивился скупости её рассказа. Ни о страхе, когда поняла, что ребята — мёртвые, не сказала, ни об отчаянных усилиях, которые наверняка прилагала, чтобы спасти их, ни о своей боли. А ведь гибель ребят наверняка повлияла на всю жизнь Алёнки. Может, одного из них она любила?!

Не рассказала Алёнка и об отношениях с дедом. Но в том, как она произносит короткое слово «дед», в том, какое у неё при этом выражение лица, — внезапная вспышка в темноте!

А ведь не сразу повела его к деду — лишь через полтора месяца совместной жизни. Напекла пирогов, натушила курицы. Спросила: «Не возражаешь, познакомлю с дедом?»

Он не возражал. Только боялся: что, если дед выгонит его или начнёт читать нравоучения?

До Кропоткинской ехали целую вечность, и всю дорогу Иван готовил слова оправдания, которые скажет Алёнкиному деду, и обещания — «сделаю Алёнку счастливой», «не обижу», «не брошу никогда».

Поднялись на второй этаж старого особняка. Ещё ключа не вытащила Алёнка, из-за двери раздалось громкое мяуканье, а когда открыла, им под ноги кинулся рыжий кот, с прозрачно-жёлтыми, песочными, глазами. Он мурлыкал, как мотор, — на весь дом. Когда Алёнка стала гладить его, повалился на бок, вытянул в блаженстве все четыре лапы, замурлыкал ещё громче.

— Слышу, пришла. Базиль доложил. — И в коридоре появился высокий, худой человек в тюбетейке. Светлая, в синюю полоску рубаха, синий галстук, спортивный разворот плеч, тёмные, грустные глаза. Знакомые.

Они похожи на мамины.

— Борис Глебыч. — Алёнкин дед протянул Ивану руку, улыбнулся. Одного зуба в этой улыбке не хватало, и Борис Глебыч показался Ивану незащищённым. Да, Иван давно знает Бориса Глебыча! Вот эту улыбку знает. Почему-то захотелось извиниться, и сладко было чувство собственной вины в том, что без спроса ворвался в Алёнкину жизнь.

— Моего отца тоже звали Борис. Думаю, мама подсознательно искала похожего на деда! И ведь в самом деле чем-то отец с дедом были похожи! — сказала Алёнка и пошла на кухню.

Кот разглядывал Ивана как человек.

— Очень рад познакомиться с вами! — сказал Борис Глебыч. Сразу стало просто, легко, точно Борис Глебыч простил его. — Пойдёмте есть, жду вас.

Стол был уже накрыт. Просторна кухня, золотится шторка. Бутылка вина, кастрюля с супом. Парок плывёт над вином и закуской. Тонкими ломтиками нарезан хлеб.

— Руки мыли, мальчики? — спросила Алёнка, и снова словно вспышка в темноте — её взгляд на деда. — Пироги, какие ты любишь, с яйцами и рисом!

Стало необходимостью приходить к Борису Глебычу. Вместо звонка — мурлыканье Базиля, вместо нравоучений — врастание в чужую эпоху, в чужую судьбу. И чувство освобождения от суеты города и университета, от усталости, от своих недостатков. После встреч с Борисом Глебычем написаны лучшие страницы романа.

Иван завидовал тому, что у Алёнки есть такой дед, тому, что ежедневно после лекций, когда Иван спешит к письменному столу, Алёнка идёт к деду, готовит ему, обстирывает его. Необходимости, как понимает Иван, в этом нет — Борис Глебыч сам сварит обед лучше Алёнки, это Алёнке нужно.

То, что Алёнка в их ночном разговоре заговорила о деде, повернуло происходящее по-другому — Иван увидел пошлость советов отца, мужество, независимость Алёнки и понял: Алёнка любит его.

Совсем по-другому стал он относиться к ней после того ночного разговора. Не синяя птица из сказки залетела к нему в клетку, а намучившийся, необычный, с трагической судьбой и незащищенной душой человек, за которого он в ответе.

Может быть, потому и отошёл легко от Марьи, не позабыл, нет, конечно, не разлюбил, но смог обходиться без неё потому, что такой оказалась Алёнка — похожая на Марью: ей можно рассказать о своих замыслах и самых постыдных мыслях, о самом неблаговидном движении души и о маме.

3

Роман и в самом деле Иван написал легко — наверное, из-за того, что рядом была Алёнка.

— Ну что ты своего Светличного сделал заведомым преступником? — прочитав первый вариант, спросила Алёнка. — Ты говорил, он делает зверушек из желудей, для этого нужны воображение и любовь к зверушкам. Ты говорил, он тебе ни с того ни с сего подарил плед?! Ну, разве корыстный подарит такую дорогую вещь? Твой Светличный, может, и не виноват вовсе? Может, его втянули?! Может, его напугали сильно? Знаешь, как умеют у нас напугать? Деду сломали жизнь, если смотреть правде в глаза.

Алёнка растревожила его своими детскими вопросами, и Иван, в самом деле вымазавший своего героя лишь одной чёрной краской, стал копаться в мелких деталях, в незначительных случаях — где, как, когда зародилось предательство? А ведь Алёнка права: Петька и добр, и широк, и любит людей, слушает их с жадностью, кому может, помогает, Петька скорее хороший человек, чем плохой. В самом деле, втянули его. Он и мучился, и заливался стыдом, говорил же об этом после финской бани, захмелев, но не мог восстать против тех, обаятельных и всесильных, от которых зависел во всей своей спортивной карьере, всем своим благополучием был обязан им. Не страну он предал, самого себя.

Роман получился интересным. И дело не в том, что это спортивный детектив, дело в том, что он о живой беде и живой душе.

Руководитель семинара не сумел пристроить его, велел Ивану самому ходить по журналам и издательствам. Начался крёстный ход по мукам.

В небольшой комнате отдела прозы с окном во всю стену, каждый за своим столом сидели два молодых человека и девушка, с наслаждением курили. Иван улыбнулся им, как добрым друзьям.

— Что вам угодно? — величественно спросил брюнет, с могучим торсом атлета, с холодными, тёмными глазами. Небрежно скользнул он взглядом по лицу Ивана и выпустил витиевато вьющуюся струйку дыма.

— Принёс роман, — сказал Иван.

Второй, рыженький и тощий, потянулся, зевнул, будто только что проснулся, затушил сигарету, сказал равнодушно:

— Положите на тот стол. Пошлём на рецензию.

Иван не понял:

— Зачем рецензию? А вы сами не будете читать?

Но молодые люди разом позабыли об Иване, заговорили о Татьяне Самойловой и Алексее Баталове.

Не словами «пошлём на рецензию» ошпарили его, а надменной важностью — общим выражением лиц у обоих редакторов, знавших себе цену: точно они облагодетельствовали его тем, что разрешили оставить рукопись.

— У нас такое правило, — сказала доброжелательно девушка, и Иван облегчённо вздохнул, девушка улыбается, готова помочь. — Это введено уже давно, сначала рецензия, и, если она положительная, читает редактор.

— А если рецензент субъективен? — возразил Иван.

Девушка украдкой взглянула на парней и растерянно пожала плечами.

Вышел Иван из издательства «гадким утёнком», никому не нужным и неинтересным. Принялся ждать рецензии. Раз в неделю звонил редакторам, но каждый раз получал: «Не принесли». И голос у редакторов был такой, будто он оторвал их от великих дел, вторгся в интимную жизнь.

Наконец рецензия пришла. Не подходит роман по тематике, ситуация нетипичная для нашего спорта, очернительство действительности и пр.

Хождения по издательствам и журналам растянулись на несколько месяцев. Иногда встречали приветливо, но рецензии были стойко отрицательными. Всеми человеческими способами — уговорами, просьбами, требованиями Иван пытался достучаться до редакторов: «Прочитайте сами! Отнеситесь не формально. Помогите! Поддержите!» Но отовсюду — от ворот поворот. И стучаться бы ему в неприступные двери, не достучаться, и пробиваться бы ему сквозь равнодушие, не пробиться, если бы не отец.

Отец не стал читать роман: «Зачем? Некогда. Заранее знаю, мой сын — талантлив!», он начал действовать. Через полторы недели раздался звонок.

— Ну, Ванятка, сдвинулось твое дело. Только приходи один, без своей Алёнки, — заявил отец. — Будет мужской, деловой разговор. Захвати рукопись.

Иван удивился, чему может помешать Алёнка. Наоборот, она имеет прямое отношение к роману, вложила в него много души и сил. Но если отец просит, что ж — без Алёнки так без Алёнки. Алёнка будет ждать его у деда, и они пойдут домой пешком — нужно погулять перед сном. Подобная деловая встреча, может, раз в жизни бывает.

Ошеломлённо оглядел Иван стол в доме отца — коньяки, виски, разные вина. Одних фруктов наверняка рублей на сто! Но ещё больше удивился Иван, увидев за столом незнакомую девицу.

Девица как девица, в меру пухленькая, в меру смазливая, розовощёкая и белокожая, она вошла в отцовский дом, смеясь, легко, небрежно — так входят хозяйки в свой дом. Зачем нужна девица для делового разговора?! Она уже не в том возрасте, когда нельзя оставить дома одну.

И её отец. Иван недоумённо вглядывался в него, низенького, толстого, кто он?

Ни слова не было сказано о романе в течение нескольких часов. Сначала рассказывали анекдоты и громко смеялись даже над несмешными. Потом обсуждали последние хоккейные матчи. Потом мужик рассказал несколько сплетен об известных писателях. Наконец отец «раздвинул занавес», дал Ивану заглянуть за кулисы: произнёс «высококалорийный» тост. Оказалось, мужик — директор издательства. Он и передовой, и порядочный, и талантливый, и смелый, и дружелюбный. Играла музыка, сменяя танго на фокстрот, фокстрот на рок-н-ролл, произносились громкие тосты во славу жизни, любви, будущих детей и удач! Отец подливал в Иванову рюмку коньяк, заставлял пить до дна. Иван, стоптавший «семь пар башмаков», напуганный присутствием директора крупного издательства, захмелел. Ярко-красное одеяние директорской дочки, ярко-красные щёчки казались неимоверных размеров, расползались в бесформенные пятна.

Ивану не нравилась девица, вот кто разлучил его на целый вечер с Алёнкой, хотелось наговорить ей, самоуверенной, пялящей на него глазки, наравне пьющей вместе с мужчинами и рассказывающей анекдоты, что-нибудь резкое, обидное, чтобы она заткнулась, но Иван сдерживал себя.

Весь вечер пытался встать из-за стола, позвонить Алёнке, сказать, что задерживается, чтобы не ждала его гулять, ехала домой и ложилась спать, но, затяжелевший незнакомой тяжестью, не мог встать, беспомощно развалился на диване.

— Ну, дети мои, потанцуйте! — Отец подвел девицу к Ивану. Отец просил, но Иван чувствовал — приказывает. Потянул за руку Ивана.

Насилие, совершённое по отношению к нему отцом, вызвало реакцию обратную, к директорской дочке возникло отвращение, к тому же Иван не любил танцевать, но под отцовским взглядом пришлось изображать, что танцует.

А после танца подошёл сам директор, сыто рыгая, сказал:

— Давай!

— Что «давай»? — не понял Иван.

— Твой опус.

Сквозь пьяную одурь Иван всё-таки сообразил, о чём это директор, и сразу протрезвел.

— Вы прочтёте?! Когда мне прийти узнать ваше мнение? — спросил вполне связно и чётко, а отец тут же поднёс рукопись.

Директор захохотал ненатурально, громко:

— Я — читать? Зачем? У меня нет времени на такие глупости. Я отправлю в набор, и всё. По зелёной улице. Есть у нас такая. Впрочем, какое дело тебе, что я сделаю? Ты — пишешь, я — издаю. Разделение обязанностей. Немногим больше чем через год получишь книжку и деньги. Устраивает?! Я тебя запущу по зелёной улице! — повторил важно.

Оглушённый, Иван едва добрёл до дивана, плюхнулся в изнеможении. Девица тут же оказалась в его объятиях, точно требуя вознаграждения и решив получить его вместо папочки. И он почему-то, совсем разомлев, в самом деле стал благодарно целовать её. И она млела под его поцелуями и водила пальчиком по его шее. Ему было ужасно щекотно и неприятно, он всё порывался освободиться от её пальчика. Но строгий взгляд отца пригвоздил его к дивану: «Нельзя тронуть её пальчик, никак нельзя. Так нужно, сын. Терпи». И Иван терпел. Терпел и её пальчик у себя на шее, и запах чеснока, лавиной валивший из её рта, и запах еды, резкий, кисло-жирный, от которого тошнило.

Что-то ещё в нём жило — принадлежащее лично ему и Алёнке, но пальчик девицы и её запахи прочно забивали это «что-то», и он никак не мог высвободиться из-под их власти, чтобы почувствовать себя хоть на мгновение человеком.

— Как ты красив, Ваничка! Как ты необыкновенно красив! Я таких и не видала никогда! — выстанывала директорская дочка, закатывая глазки.

И всё-таки он оказался стойким: поняв, что отец, обняв его и девицу за плечи, ведёт их к спальне, притворился вдрызг пьяным: стал бормотать банальности, рыгнул, споткнулся, несколько раз чуть даже не свалился — в последний момент отец подхватывал его, а в конце концов изобразил позывы к рвоте и кинулся спасаться в ванную. Когда через бесконечно растянувшиеся, как ему показалось, часы вышел из ванной, ни директора, ни дочки в квартире не было, отец целовался со своей Лидией.

На цыпочках Иван подобрался к вешалке, сорвал пальто, тихо открыл дверь и выскользнул из квартиры.

Он в самом деле был пьян, но не до беспамятства, и соображения хватило на то, чтобы не хлопнуть дверью, а осторожно прикрыть её. Выйдя на улицу, долго стоял под снегом, очищаясь от запахов девицы. Шапку забыл, и снег сразу засыпал голову, запутался в волосах, холод приник к коже, но Иван продолжал стоять — протрезвляясь.

Когда он пришёл немного в себя, первым порывом было рассказать всё Алёнке, чтобы она на себя взяла часть грязи, в которой искупался он. Но что-то ещё произошло с ним в тот вечер, чего он ещё пока не осознал до конца. Это «что-то» подсказало Ивану: нельзя Алёнке ничего говорить — мучить её.

Поняв главное — Алёнке он ничего не скажет! — Иван стал искать телефон-автомат.

Трубку подхватили сразу, первый звонок едва успел прозвучать.

— Где ты? — Тревожен голос Алёнки.

Иван хотел бы явиться домой до Алёнки и вымыться, но у него оказалось в кармане всего три копейки. А от отца ехать домой хоть и недалеко, но неудобно, тремя видами транспорта, автобусы же ночью ходят плохо.

— У тебя есть деньги? — спросил он. — Попробуй поймать такси. — Голос у него подламывался, не давался, Иван разозлился, что не может говорить нормально, и стыдно было перед Алёнкой, и больно, так больно, будто он предал Алёнку.

Алёнка приехала не скоро, сказала извиняясь:

— Разве ночью поймаешь? Когда нужно, ни за что не поймаешь. Ты совсем промёрз! Прижмись ко мне, грейся!

Она наверняка сразу увидела, как он пьян, но ничего не сказала. Всю дорогу рассказывала про Базиля, про которого Иван и так всё знал: любит спать на дедовой подушке, ходит с дедом гулять, у ноги, ни на шаг не отставая, как пёс, ест то, что ест дед, без капризов, когда дед читает, сидит на столе около книги и мурлычет.

— Только что не переворачивает страницы, а так, кажется, понимает каждое слово, — сказала весело Алёнка и в этой нарочитой весёлости показалась Ивану совсем подавленной.

Дома он прямо в пальто прошёл в ванную и, только когда с головой окунулся в горячую, с бадузаном и хвоей, воду и, наконец, смыл с себя непонятный «вечер», протрезвел.

Алёнка ни о чём не спросила, он ничего не сказал ей.

Посягательство на его «я», насилие, совершённое над ним, вызвало в нём протест — нет, он не хочет, он не желает продавать себя. Он не пойдёт больше к отцу и плюнет на дурацкое писательство. Он останется самим собой, как Борис Глебыч.

Иван принялся учиться. Античная литература, языкознание увлекли его, и он просиживал теперь целые дни в библиотеке. Алёнка, как и раньше, была его проводником и в Древнюю Грецию, и в сюжеты с композициями толстовских романов, и в законы родного языка. Но что-то появилось в Алёнке незнакомое: настороженность ли, похожая на настороженность гонимого всеми зверька, или грусть бездомной собаки, или обида ребёнка, которую он не умеет ни объяснить, ни осознать, ни тем более высказать. Иван был не в состоянии растопить своей нежностью то, что поселилось в ней, но эгоистически радовался, что она — рядом, лицом обращённая к нему, и по-прежнему пьянел от её светлого взгляда.

Прошло несколько месяцев — счастливых и деловых. В апреле отец закатился к ним. С женой и подарками. Как ни в чём не бывало. Весёлый, обаятельный, ласковый к Алёнке и к нему. Приволок фотографии нового фильма, абонементы в Дом кино, на модные выставки и билеты на модные спектакли. Шутил, непринуждённо, с лёгкостью искреннего друга разговаривал с Алёнкой.

Иван сидел настороженный и хмурый.

Улучив минуту, когда женщины ушли на кухню, отец сказал:

— Твои дела превосходны. Вот тебе договор, можешь получить двадцать пять процентов, рукопись скоро уйдёт в производство. Директор от тебя без ума, всё время вспоминает, какой ты воспитанный и обаятельный, берёт тебя после института завотделом прозы. Ему — большая честь, что мой сын… — Отец оборвал себя, хлопнул Ивана по плечу. — Он мой поклонник. Я повожу его на закрытые просмотры. По пятницам у нас с ним финская баня, после бани расписываем пульку. Не боись. Твой батюшка печётся о тебе и не даст тебя в обиду. Будущее обеспечено. Только пиши. Зелёная улица. И положительные рецензии.

Стало легко. Никто на него не посягает, никто не заставит его встречаться с директорской дочкой. Папочка сам разберётся с директором. Здорово! Можно садиться за следующий роман.

4

— Вот, Маша, пожалуй, и всё, что я могу рассказать тебе, как на духу. Смешно то, что попал мой «Светличный» в руки того брюнета, помнишь, я говорил?!

— Ну и что брюнет? — с любопытством спросила Марья.

Иван засмеялся:

— Встаёт, когда я вхожу, заикается. И каждую минуту извиняется, с поводом и без повода. А я, Маша, доволен жизнью, ещё как доволен. Видишь теперь сама, отец понял, как я люблю Алёнку и что не желаю видеть рядом с собой никого другого. Значит, он искренне желает мне добра. Я живу по-своему. Ну, встречаюсь с ним. Разве это грех? Видишь сама, сколько он сделал для меня. Помирись с ним, Маша, и тебе станет надёжно и спокойно. Отец есть отец. Он один остался у нас с тобой. И он — хороший.

Нет, это не её Ванюшка. Это яркий, талантливый человек, однако он уже совершил несколько пусть небольших, но предательств, так поняла Марья. А раз предательства совершены, пути назад, в безмятежную чистоту, нет. Потому она, Марья, и ушла в медицину из киношного «болотца», в котором выросла и в котором предательство — норма, чтобы никогда, ни под каким видом не попасть в ситуацию, когда предательство необходимо.

— Я с ним не ссорилась, Ваня, — сказала Марья. — Он предал сначала маму, потом нас и маму — погубил. Пустячок, не правда ли? И Колечку предал, не захотел бороться за него и за его фильм.

Помимо Марьиной воли, снова возникли перед глазами двухлетний золотоволосый мальчик с аллергией, грубая врачиха, неожиданно превратившаяся в человека и спасшая мальчика, безликая, иссохшая старуха с пролежнями, которую, чтобы госпитализировать, Марья и доктор с трудом выдрали из нечистот (дочка ни разу не поднесла беспомощной матери судно). Больные, врачи, санитарки двигаются, говорят, живут каждый своей жизнью, и Марья неожиданно понимает: вот ради чего ей нужно жить — собрать воедино разрозненные судьбы, события, и мамину тайну, и тайну их семьи. А ведь это Иван, сегодня, помог ей увидеть, как выбраться из сиротства!

— Спасибо за всё. Я пойду.

Марья порывисто встала, готовая бежать за письменный стол и скорее вызвать к жизни проскочивших мимо неё людей и эпизоды.

— Стой! Ты опять забыла сумку, книжку и деньги. Прошу тебя, возьми во имя нашего родства, во имя нашей с тобой общей жизни, — сказал он снова красивые слова. — Купи то, что необходимо тебе.

— То, что мне необходимо, не продаётся, не покупается. Мне нужен мой родной-единоутробный брат-близнец. Больше мне ничего не нужно. Не думай об этом, Ванюша. У меня всё в порядке.

Щёлкнул ключ в замке.

— Слава богу, успела, — раздался голос, от которого Марья вздрогнула. Это был родной голос, похожий на мамин.

Марья шагнула навстречу Алёнке и, не понимая, как это произошло, припала к ней, словно встретилась, наконец, с сестрой.

— Вот тебе на! — воскликнул в изумлении Иван. И тут же принялся разглядывать обеих. — Говорю, похожи, смотри-ка, волосы, губы, глаза!

А Марья с Алёнкой с удовольствием смотрели друга на друга.

Недолго длилась их молчаливая встреча, но она решила их пожизненные отношения. Марья пошла к двери.

— Посиди ещё, — попросил Иван.

Больше всего в эту минуту ей, наполненной голосами, поступками героев её будущей вещи, Алёнкой, ослепительным восхождением брата и его большой любовью, захотелось к земляничным кустам и к липам, согревающим мать.

— Не обижайся, я должна идти! — улыбнулась она.

Часть II