Не могу без тебя — страница 6 из 18

1

Марья комкает ещё один исписанный лист.

— У меня сегодня довольно трудный день, хочу предупредить тебя сразу, — бодро говорит Иван, стоя в проёме ограды, точно сразу побежит дальше. — В четырнадцать — очень нужная мне встреча, на высоком уровне. Необходимо обезопасить моё новое детище! В пятнадцать тридцать — совещание у директора издательства, я тебе уже говорил, после университета меня распределяют туда, а пока там — практика! В восемнадцать — приём в спортивном комитете. Никак не могу не быть, предстоит познакомиться с важными людьми и обсудить будущий роман.

Потянуть Ивана за руку, усадить на скамью, рассказать, что поняла сейчас, попросить: «Остановись на мгновение, оглянись, ты на кладбище пришёл. Наша мама теперь — вечная, слышит нас, видит. Оглянись, весна ведь! Чувствуешь, как пахнет земля? Слышишь, как кричат птицы? О чем кричат? Мы не понимаем. Мы так чванливы и невежественны — не хотим, не умеем никого, кроме себя, понимать, Алёнка права». Но Марья молчит. Что она вздумала его учить! Это же Ваня! Не мог он так далеко уйти от них — от неё, от мамы, от Алёнки, от их общей жизни.

— Ты так понравилась моей Веронике! — громко, улыбаясь, говорит Иван. — Знаешь, что она сказала про тебя? Что сейчас ты похожа на Золушку, но миг всё изменит, и ты превратишься в принцессу — законодательницу и повелительницу жизни!

Очень точное замечание. Какая умница эта Вероника! В самую суть глядит. Именно — в законодательницу и повелительницу.

Нет, Марья не выдала своего ехидства. И не стала объяснять Ивану, что из разных горшков растут они с его Вероникой, что не нужна Марье никакая власть.

Снова Иван незнаком ей.

Сильно изменился он за эти годы! Стал более представительным. Щёки — упруги. И — брюшко. Да, у её брата, всегда тощего и подвижного, появилось брюшко. Чужой человек не заметит, а она сразу увидела, потому что хорошо знает каждую клетку его тела. Одет с иголочки. Необыкновенная шляпа, блестят, как зеркала, ботинки. Оттёрт Иван особыми мочалками, полит особыми благовониями. Супермен. Но что-то в нём потускнело. Цвет глаз стал жиже, чем при Алёнке, глаза больше не похожи на мамины.

Она не видела брата с обеда, на который чёрт дёрнул её поехать. Не чёрт, конечно, — Алёнкин инсульт.

Поехала она, конечно, не столько на обед, сколько познакомиться с женой Ивана: а вдруг есть брешь в воздвигнутой цитадели, через которую можно утянуть его обратно к Алёнке?! Везла она тогда к брату Алёнку, чтобы «выпустить её» у Ивана дома, чтобы Иван увидел: у Алёнки глаза чуть косят от одиночества, пустынями стали её ночи — бредёт по ним, а до живой воды никак не доберётся. Деду врёт Алёнка — мол, Иван в дальней командировке, а Борису Глебычу врать — всё равно что ребёнка бить. Но что делать остаётся, если Борис Глебыч правнука ждёт — успеть понянчить и не знает, что никогда, будет рядом с ней Иван или не будет, не родит ему Алёнка правнука. Везёт Марья Алёнку к брату. Вот тебе, Ваня, Алёнка — в моих глазах, твоя настоящая жена.


Иван, как по футбольному полю, бегал по просторной квартире: в тот угол стола один салат, в этот — другой, а сюда — рыбу.

— Не туда ставишь икру, Ванно. — Судейский голос Вероники над неточным ударом футболиста. — Маслины к той стороне. Погляди повнимательнее: совсем не подходит цвет. Помидоры, пожалуйста, Вано, посередине! Они создадут тон!

Сразу, наглухо, замуровало выдуманную брешь, ошпарило чужое, непонятное — «Вано». Хрусталь, сверкающий под ярким светом, своими клиньями вбил Ивана в семейную жизнь. Ковры, в которых утопают ноги, опутали теплом Ивана. Вызывающе торчащий живот Вероники новым нарождающимся существом утверждает полную победу Вероники над Алёнкой. Глупо лоснящаяся физиономия Ивана указывает Алёнке на дверь: нельзя сюда, Алёнка, прочь из моего хрустально-коврового царства, никакая Герда меня, как Кая, не разбудит, не растопит моего сердца, торчащий живот — мой будущий сын, мой наследник, моё бессмертие.

В первые же минуты Марья поняла, что дела Алёнки безнадёжны. И в любой другой ситуации тут же встала бы и утопала. Но лоснился глупо её единственный близкий человек на свете, её единственный брат, который никогда не задумывался, куда поставить икру, куда — помидоры, терпеть не мог лишних предметов, тряпок и хрусталей. Поэтому Марья не ушла, а прочно устроилась в кресле и принялась наблюдать за Иваном: ловила каждое его движение, каждое выражение его лица. Вопреки очевидности, всё-таки упрямо пыталась обнаружить в нём хоть одну самостоятельную черту!

— Прости меня, Маша, я не предупредил тебя. — Иван подошёл к ней, держа в руках блюдо с шампиньонами, усыпанными сыром, — но я вынужден был пригласить отца, он настаивает на встрече с тобой. — Каждый раз Иван, как попка, повторяет одно и то же! — Отец говорит, ты не ответила на его большое письмо и снова вернула перевод. Ты бросаешь трубку, отсылаешь шофёра с подарками. Он один приедет. Лидия останется с ребёнком. Ты, Маша, не обиделась? Надо же когда-нибудь разрубить этот узел?! Съёмка у него кончится через час — значит, прибудет через полтора.

Марья не вскочила, не побежала тут же домой, как сделала бы раньше. Даже не очень и ошеломила её новость. Полтора часа — это целая жизнь. Зато полная информация о делах её родственников: Вероника ждёт ребёнка, Лидия родила отцу ребёнка. Какая идиллия! И братец блестит новым полтинником, знать не зная, ведать не ведая, что он теперь совсем не тот, который плакал над солдатиками и над Алёнкиной горькой жизнью. Как произошло это его погребение под слоем Вероникиных румян, под плюшевыми коврами, под развесистыми хрусталями?!

Голова кружилась от запахов шампиньонов и сыра — Марья была, как всегда, голодна.

Что случится, если она в доме брата съест грибов?! Почему-то очень отчётливо Марья понимает: вовсе не Вероника приготовила грибы — наверняка есть домработница, которая, наготовив, исчезает из этого музейного дома. Здесь — домработница, у отца — шофёр.


— Я снова заказал просмотр фильма. На пятнадцать часов! — говорит Иван, стоя по-хозяйски, широко расставив ноги, памятником над могилой матери. — Помнишь, мама снималась в новогодней сказке для детей, всем лесным зверям раздавала подарки: зайкам — морковки, белкам — орешки, мишкам — мёд?! Это, пожалуй, единственная добрая мамина роль. Пойдём, сестричка? А потом Вероника ждёт нас обедать. Ей, конечно, уже тяжеловато ходить, ты знаешь, у нас скоро будет второй, последние дни донашивает, но ради тебя она расстаралась: приготовила какие-то спецкотлеты, по-киевски, желе и мусс, я всё время путаю. У нас дома никогда не бывало ни желе, ни муссов, — сказал с сожалением Иван.

С удовольствием он говорит о Веронике, создавшей ему удобный быт, о нужных людях, о приёмах, на которых его принимают как кинозвезду, и снова — о фильме с доброй мамой, снова об обеде, специально сготовленном для неё Вероникой, снова о муссе не то клубничном, не то черносмородиновом. И Марья не выдерживает, встаёт.

— Нет, мы с тобой не будем пока смотреть фильм с мамой, — говорит холодно, — и не пойдём обедать к Веронике. Мы попьём чай у меня. У меня нет, конечно, таких разносолов, какими потчевал ты, и мусса нет, зато есть пирог. Скромный, обыкновенный, но пирог же, когда-то тобой любимый, с изюмом. И ещё есть бутерброды с сыром. Можно их поджарить. — Не взглянув больше на брата, вышла за ограду.

Шла быстро, спеша увести его подальше от мамы, словно за маму чувствуя: Иван в своей модной одежде, пропахший модными духами, чужой — маме, чужой — запахам земли и молодым, почти прозрачным листьям и суетящимся на могиле муравьям, вершащим непрекращающуюся свою работу, — чужой, фальшива, искусственна его болтовня. И бессмысленно спрашивать «что случилось?», и бессмысленно взывать к его душе — он не услышит. Поэтому нужно скорее сбежать отсюда, пусть мама, со всем её миром, в котором ей не может быть одиноко, останется в естественном покое.

Остановилась лишь у трамвайных путей. Трамвая не было ни с той, ни с другой стороны, рельсы сияли в майском солнце колеями жизней, уходили влево и вправо.

— За тобой не угонишься, ты как косуля, убегающая от охотника. Я совсем забыл, ты держала первое место по бегу.

— С каких пор ты повторяешь одну и ту же остроту по нескольку раз? — поморщилась Марья. — Скучно.

По щеке Ивана заходил желвак. За всю дорогу он не сказал больше ни слова.

Тётя Поля выскочила в коридор — руки воинственно вдавлены в бока, торчат остриями локти. На высокой ноте завела привычную песню: про мужиков, про то, что напишет на работу, про разложение.

В первую минуту Иван остолбенел: застыв, слушал словоизлияния тёти Поли, потом повернулся к Марье:

— И ты это терпишь?! Да как ты позволяешь над собой издеваться?!

2

Тётя Поля обрадовалась было: привела мужика, а мужик сразу же на Марью же и — кричать! Дело. Ещё бы и — в морду! Но скоро в тёти Полину маленькую головку вошёл-таки смысл того, о чём кричит Иван, она попятилась к своей двери, да Иван опередил её. Подхватил под руки, подтащил к телефону, усадил на стул и, зажав её плечо, одной рукой набрал номер.

— Севастьян Сергеевич? Опять я. Не успели расстаться. Нужна немедленная помощь. Издеваются над моей сестрой. Да, соседка. Я записал на плёнку. Два варианта: или для начала за хулиганство посадить на пятнадцать суток, или в психиатрическую лечебницу. Что? Какие тараканы? А! Тараканов? Слушай, — обратился он к Марье, — тараканов в еду она не кидает тебе?

— Кидает, — кивнула Марья. — Кисель в мой суп льёт. На полную мощность пускает газ под моей едой, чтобы у меня всё сгорело. А ещё… — Марья машинально перечисляла все «подвиги» тёти Поли за эти годы, Иван повторял их в трубку.

— Да, да, да, — твердил Иван на слова абонента. — На что похоже? Надёжнее в психбольницу? Вам решать. Я ни на полчаса больше не оставлю с ней сестру. Да я же говорил вам! Ей давно нужна отдельная. Вышло несправедливо. Ну, конечно, подарю. Хорошо, Севастьян Сергеевич! Запишите адрес. Я жду. Нет, не отпущу, уверяю вас. — Иван положил трубку. Лицо его было вдохновенно, благородно, как в детстве, когда он с риском быть избитым отнимал у мальчишек полузамученную кошку.

С нежностью Марья посмотрела на Ивана. И он смутился.

— Ну что ты, Маша, не плачь, я никогда никому больше не дам тебя в обиду.

А Марья стала совсем слабой. Захотелось сесть. Но на стуле сидела тётя Поля. Марья не узнала её. Пуговичные остановившиеся глаза, дрожащие губы, пепельное лицо, как у умирающих. Тётя Поля пытается выговорить что-то и не может. Марья легко читает по губам:

— Не бу-бу-бу-ду!

— Я пойду, поставлю чайник, Ваня, — говорит Марья.

— Что же, я один с этой кикиморой останусь? Давай запихнём её в комнату и с этой стороны запрём, чтобы не убежала до приезда санитаров со смирительной рубашкой.

— Оставь её, Ваня, — попросила Марья. — Позвони своему Севастьяну, пусть не трогают её. Я знаю, не будет она больше. Она трусливая. Со мной так потому, что у меня защиты не было, а я за себя постоять не умею. Теперь-то она тебя увидела!

— Не оставлю её с тобой под одной крышей. Пусть полечится. Не поможет психиатричка, упеку в тюрьму.

— Ваня! — взмолилась Марья. — Не превращай мою жизнь в ад. Меня же совесть замучает. Она же, Ваня, никому не нужна. Старая она, несчастная. Я очень жалею её, потому и не борюсь с ней. Сам подумай, у меня больные. Ты у меня. Алёнка… — Марья поперхнулась словом, а Иван отпустил тёти Полино плечо.

— Ты… видишь её? — спросил тихо. Так тихо, что Марья не расслышала — догадалась.

Тётя Поля продолжала в столбняке сидеть около телефона, видимо, потрясённая настолько, что потеряла всякий разум, лишь переводила взгляд с одного на другого.

Иван за руку ввёл Марью в комнату, смотрел умоляюще. Она встала на цыпочки, обхватила Ивана за шею, зашептала:

— Вернись, Ваня, к ней.

Минуту, наверное, стояли так, соединённые друг с другом общим именем, но уже в следующую Иван осторожно снял с себя Марьины руки. Ничего не сказал, сел на стул и словно повис на нём.

Одно мгновение. Марья поймала это мгновение. Жив в Иване человек. Так и с ней было: казалось, мертва, примирилась с тем, что букашка, покорный исполнитель чужой воли, и вдруг одно мгновение — жив в ней человек, не позволит она никому над собой издеваться! — изменило, определило её судьбу.

3

Больше года была букашка. До блюдечка, на котором свернулась кровь. Будто эта кровь в неё ядом проникла: вместо страха получилась злость.

Галина прёт на неё, как танк. Валит на неё собственные преступления. По привычке Марья отступает. И вдруг — перелом. Она засмеялась. Свободно, зло. Сказала:

— Всех мертвецов назовите. И тех, кого до меня уморили! — И пошла по своим делам, оставив Галину с открытым ртом.

Вроде поначалу всё осталось по-прежнему.

— Подбери бумажки, не видишь, развела грязь, душка. — Аполлоновна семенит по-старушечьи под прикрытием модной Галины.

Затормозили обе перед Марьей. Две пары лезвий-глаз впились в Марью, ждут: согнётся, поднимет. А Марья несёт шприцы, наполненные лекарством. Стерилизованные обнажённые иглы. И плывёт мимо, как священный корабль, словно не слышит.

— Это что же делается?! — завопила было Галина. — Срыв дисциплины. Курсантка, поднять бумажки!

Марья через плечо посмотрела, улыбнулась.

— Или уколы делать, или бумажки подбирать. У меня диплом медсестры, а не санитарки, — сказала и прошествовала в палату, подняв шприцы, как флаги победы над собой: вот вам, не испугалась, не согнулась в три погибели, как сгибалась обычно.

Через несколько дней Галина приказала поменять бельё в палатах и отнести грязное в прачечную. Не меньше двух километров нужно тащить неподъёмные тюки — до лифта, а потом в подвале три коридора-лабиринта нужно осилить.

— Оформите недостающую санитарку, — сказала Марья, но тяжёлым больным поменяла сама. Тяжёлых она не доверяла никому: повернуть можно неосторожно, дёрнуть нечаянно — мало ли что? Положила грязное бельё в санитарной комнате и занялась своими делами: обрабатывала пролежни, перевязывала раны, раздавала лекарства, делала уколы.

Крик Галины настиг её в момент перевязки послеоперационной больной:

— До каких пор будешь ерепениться, курсантка?!

От неожиданности дрогнули руки, но Марья даже не оглянулась на Галину, продолжая обрабатывать рану, едва сдерживая злость. Нарочито медленно выдала заготовленную заранее фразу:

— Я медсестра, а не бельевщик, раз. Мне платят только за мою деятельность медсестры, два, и то копейки. Не хотите брать санитарку, оформите мне вторую ставку, буду носить бельё.

Видимо, Галина не ожидала такого открытого бунта, первые Марьины протесты восприняла как случайные, потому что надолго воцарилось молчание, только сопела больная под Марьиными руками. Лица Галины не видела — стояла спиной к двери.

Извержение всё-таки произошло.

— Да я… да мы… да тебя — в два счёта! Да посмеешь… — Галина мучилась, как немая.

Через несколько дней Марью вызвали на местком.

Нет, конечно, не на другой день после свернувшейся крови и первой Марьиной «дерзости» Галина организовала его. Сначала «замела» следы и хорошо подготовилась: собрала по крупице Марьины неповиновения и на месткоме бросила в бой лёгкую и тяжёлую артиллерию. На разные голоса зазвучали вдумчивые выступления. «Вы клевещете на уважаемых работников», — говорила одна. «Вам не привито уважение к вашим начальникам. Но вы грубите и больным!» — с пафосом говорила вторая, которую Марья до того месткома не видела ни разу — разные смены, разные отделения. Но медсестра «ела» Марью своими «честными» глазами и «честными» словами: — Поступила жалоба от больного Хорькова, он попросил слабительное, вы сказали — «обождёте!»; «Вы путаете назначения врача и группы крови. Из-за вас больная чуть не умерла. Если бы не старшая сестра Галина Яковлевна, возможен был бы летальный исход», — обвиняла третья; «Вы недобросовестно выполняете свои обязанности: перевязывая больную Голубеву, травмировали рану», — судила её четвёртая… Буквально об землю мордой её возили, как когда-то Ивана дворовые мальчишки. И выводы: профессионально несостоятельна, склочный характер.

Марья даже не потирала ушибленных мест. Даже ладони выставить не сумела, слова не бросила в ответ — обомлела, онемела, лишь глупо моргала, как внучка Немировской. Никакого Хорькова, никакой Голубевой среди её больных нет, «обождёте» — не её слово. Как во сне, уходила из клиники. Уже внизу догнала её Сиверовна. Глядя спокойными глазами, сказала:

— Он, доченька, всё видит, не сумлевайся, Он воздаст тебе за доброту. Иди себе, не оглядывайся на обиды. Обида что вода. Вошла, вышла. Так хочет Бог: Он тебя пытает. Скопишь в себе обиду, распухнешь от неё и помрёшь. Ещё как можно помереть от злости. Проверяет тебя Господь: выстоишь — не оставит тебя своей милостью. «Блаженны кроткие, ибо они наследуют землю. Блаженны милостивые, ибо они помилованы будут. Блаженны чистые сердцем, ибо они Бога узрят. Блаженны миротворцы, ибо они будут наречены сынами Божиими. Блаженны изгнанные за правду, ибо их есть Царство Небесное. Блаженны вы, когда будут поносить вас и гнать и всячески неправедно злословить за меня. Радуйтесь и веселитесь, ибо велика ваша награда на небесах: так гнали и пророков, бывших прежде вас».

Благодаря Сиверовне добралась в тот день до дома: всё повторяла точно светящиеся, точно её плотью ставшие слова.

А ночью снова её бьют! Кто? Вера Карловна, Альберт Маркович, неохватная добродушная Ангелина Климентьевна? Нет, врачи ни слова против неё не сказали. Сменщица Лида? Постарше Марьи, пришла к ним из патологии, всегда всем недовольна. Губы и глаза красит, как Галина, а Галину терпеть не может. Она молчала. Нет, не станет она плясать под Галинину дудку. Чужие голоса звучали. Смотрит Марья на фонарь дневного света, вроде не одна она, и честно пытается вспомнить: может, правда, грубила, может, правда, перепутала или не выполнила назначения? Не помнит ни одного такого случая.

Самоедство внезапно сменилось злостью к Галине — устроила избиение, выставила на посмешище, свои грехи ею прикрыла! Злость, неуправляемая, хлынула огнём в голову.

«Проверяет тебя Господь! „Блаженны вы, когда будут поносить вас и гнать и всячески несправедливо злословить… так гнали пророков… Выстоишь — не оставит тебя Господь своей милостью!“» — зазвучал голос Сиверовны и разогнал Галину с крикунами. И Марья успокоилась.

Да она пойдёт к Главному! Может, ему всё врут, как несколько десятилетий подряд врали отцу, маме и всему их поколению? Она скажет ему правду. А жаловаться не станет. Нельзя — злость на злость, как стенка на стенку, это только искры высечь, лбы разбить, а делу не помочь. По одному, точные, отбирает Марья слова, которые скажет Главному. Только факты. Он сразу поймёт: не свою шкуру она спасает, больных!

После бессонной ночи явилась в клинику спокойная, равнодушно встретила Галину, точно и не было побоища накануне.

Хотела к Владыке идти через день, когда совсем успокоится и выспится. А тут Немировская. Разевает рот, а выговорить ни слова не может. Пальцы — слабые, хватают её, Марьину, руку, а удержать не могут, мелко трясётся голова. Марья стирает пот с лица, смачивает губы водой, ловит каждое их движение. Глаза сухи. О чём молят — не понять. Так и умерла, не высказав последней воли. Лечили от холецистита, а бушевал диабет. Галина перепутала анализы. Лечащий врач — Ангелина Климентьевна. Стоит тут же, трясёт головой, как трясла Немировская.

Торчит вверх подбородок у Немировской, неловко закинута голова. Сиверовна закрывает Немировской глаза, кладёт ровно голову, задёргивает простынёй, уходит за людьми и каталкой. Быт смерти. Уже привычный. А Марья не в силах пошевелиться.

Внучку звала? О Флоксе хотела напомнить? Может, так и забыт всеми, один без сил валяется котёнок в пустой квартире?

Отправилась к главврачу, когда Немировскую увезли в морг, когда поняла: без его помощи ничего изменить не сможет.

Ни на секунду не замешкавшись перед дверью, вошла в кабинет.

На самом деле ей просто повезло. Секретарша по заданию главного ненадолго отлучилась, и Марье удалось избежать обязательных ритуалов: ступенчатых записей на приём, часовых ожиданий в предбаннике — унижения тех, кто осмелится постучаться в бронированную дверь. Всего этого тогда Марья знать не знала. Как к себе домой, вошла в кабинет, сказала бодро: «Здравствуйте!» Удивления Владыки не поняла, решила: он так — изучающе — встречает всех незнакомых.

Это теперь, задним числом, Марья объяснила первозданное удивление Владыки: кто позволил войти?!

Привыкшей с детства к великим актёрам и режиссёрам, критикам, журналистам и даже членам правительства, Марье в голову не приходило заискивать перед ними и перед своими сегодняшними начальниками. Оценивала людей: добр — зол, умён — глуп, талантлив — бездарен, честно делает своё дело — нечестно. Люди могли нравиться ей, могли не нравиться, но это зависело от человека, а не от того места, которое он занимает. И вошла в кабинет не столько главного врача, сколько человека, которому доверены жизни людей. С любопытством уставилась на него. Значителен, губы поджаты, из-под тяжёлых век острый взгляд. Удивилась тому, что не ответил на её «здравствуйте», что не встал поздороваться. Ещё больше удивилась реакции на её фамилию.

— Неужели дочка? Того самого? Рокотова?! Чем могу служить? — Рассиялся, точно лаком его покрыли, и тут же привстал. Сейчас скажет: «Душка!» Не сказал.

Но, как только из её слов, вопреки замыслу всё-таки взволнованных и стремительных, понял, что она живёт от отца отдельно, а к нему пришла «наводить порядки», окаменел, захлопнулся ресницами, как щитами: не пробьёшься!

А Марья всё ещё не понимала. Даже встала, чтобы шорох движения заставил его открыть глаза.

— Назначения неточные. Только что больная умерла. «Мёртвые души» числятся. — Пробила слепок — по лицу метнулась тень. — Анализы старшая медсестра путает. Уход за разными больными разный. — Владыка всё больше наливался краснотой. — Оказывается, взятки берут за место в клинике и за операции, — говорила, а фоном звучал голос Сиверовны: «Блаженны милостивые…»

Владыка встал. Сонной одури в глазах нет и скульптурной окаменелости тоже, лицо — злобное, как у Галины на месткоме.

— Вы знаете, что бывает за клевету? Самого лучшего работника в клинике порочить?! Да Галина Яковлевна пятьдесят лет медсестра, тебя ещё на свете не было, молокососка! Да знаешь ли ты, что она прошла фронт? Выносила раненых на себе, герой войны! Да она сколько лет бессменный председатель месткома! Лучшая общественница! На Доске почёта! Да она тебе, молокососке, годится в бабушки! — кричал Владыка неожиданно тонким голосом. — У неё ни одного замечания…

Если бы своими глазами не видела медленно подползающей к вене Немировской крови другой, смертоносной, группы! Если бы сама — по распоряжению Галины — не давала горсти таблеток от печени, когда у Немировской — диабет, и только что не проводила её в последний путь, а перед этим незадолго — Алю, тоже из-за огромных доз таблеток. Если бы… Марья попятилась к двери. «Блаженны вы, когда поносить будут вас и гнать…»

— Да у неё опыт! У неё — квалификация! И ты — смеешь! — кричал Владыка.

Марья выскочила из кабинета. А может, его все обманывают? — снова подумала в оправдание Владыки. — И тогда его реакция естественна! Разве легко поверить в такое! И почему он должен верить молоденькой девчонке, в клинике без году неделя, и усомниться в человеке, проработавшем с ним несколько десятилетий, своей надежде и опоре?! К тому же получается, не в открытом бою, не при всех — за кулисами развоевалась она, ябедничать явилась, а ведь никогда ябедой не была. В туалет она влетела с пылающими щеками — доносчица! Достойный способ борьбы выбрала!

На полную мощность пустила воду, набрала в руки, плеснула в лицо. А голова не проясняется, мысли путаются: «Наябедничала», «Почему „невидимки“, оформленные бельевщиками, получают деньги?», «Что хотела сказать Немировская?», «Галину не исправишь…», «Флокса надо взять». Вялые мысли. «Блаженны милостивые…» никак не перебьёт их.

Снова бессонно всю ночь ходит она по комнате, повторяет точно заклинания: «кровь свернулась», «Аля умерла», «Немировская умерла».

Нет, молчать нельзя. При всех, на конференции, она выскажет Галине всё, что сказала Владыке. Никогда не была ябедой. Завтра же, на конференции.

Встала ни свет ни заря. Явилась в конференц-зал первая. Захватывало дух и сосало под ложечкой, будто перебегала. О чём говорили, не слышала — так стучало в голове. Вот сейчас, — уговаривала себя и трусила. А тут Раиса Аполлоновна возьми и спроси: «Кто ещё хочет высказаться?»

— Я! — Марья встала, зажмурилась. — Зачем мы здесь? — спросила звонко. — Раньше земские врачи в любое время дня и ночи к больным шли. А мы здесь, около больных, не подходим к ним, или из-за глубокого равнодушия, или потому, что не хватает времени и сил. Слова доброго не скажем, не подбодрим, пролежни не залечим. Недавно, я слышала, вновь прибывшая пролежала, забытая всеми, на высокой каталке шесть с половиной часов, в забытьи неловко повернулась и упала. Насмерть.

— Не в твою смену случилось — и помалкивай! — закричала та, что обвиняла Марью на месткоме в плохом отношении к больным. — Не так было дело.

— Что она там болтает такое?! — вторит ей тоже знакомый по месткому голос.

— Курсантка, сядь на место! — крикнула зло Галина.

Но Марью повело. Перед ней одышливое, серое, рыхлое лицо Немировской, она слышит безнадёжный Алин зов: «Даша!» И говорит об их смертях. Эти смерти она видела! Боясь испугаться своей дерзости, не договаривает слов, спешит высказать всё, что знает. Помочь больным! — вот их назначение. Настороженное молчание людей пугает её и придаёт ей смелости — значит, слушают. И в ту минуту, как поняла — слушают! — заговорила о Галине, о свернувшейся крови, о перепутанных анализах.

Договорить не дали.

— Ах ты, змея! Пригрели на груди! Ах, энтузиастка!

— Клевета! — тонким старческим голосом крикнула Раиса Аполлоновна. Марья, наконец, задышала облегчённо, как человек, спасшийся от удушья, и стала видеть. Странное сходство с Владыкой. Та же багровость лица, та же неистовая решимость, та же ненависть к ней, Марье.

Раиса и Галина — ровесницы, обе — пенсионерки, связаны дружбой. Но зав. отделением поумнее Галины — бриллиантов в ушах не носит, одевается скромно, на подчинённых не кричит, внешне не придерёшься. И сейчас, в отличие от Галины, в беспамятстве обрушившей на неё «змею» и «дрянь этакую», Раиса Аполлоновна заговорила елейным родительским голосом:

— Зачем, душка, говоришь такие страшные вещи?! Я вырастила двух детей и пятерых внуков, все вышли в люди. Я проработала в больнице пятьдесят лет. Вылечила тысячи больных. Нехорошо клеветать на достойного человека, душка. Ты молодая, не знаешь, а ведь за клевету в суд можно подать!

Остальные не выбирали выражений, кричали, гнали, как зайца:

— Лишить её диплома!

— Выскочка!

— На вид поставить!

— Судить!

— Наглая какая!

Были бы гнилые овощи у них в руках или камни, закидали бы: перекошены лица, плюются голоса.

А Раиса хоть и не кричит, а маску сбросила — смотрит на Марью взглядом Владыки.

— Ты, душка, пойдёшь под суд за клевету!

— У меня доказательства, — спокойно говорит Марья. — Не я пойду за клевету, а вы — за убийства людей!

Из-за председательского стола выскакивает Галина и бежит через зал к Марье. Заткнуть рот, убить, выгнать вон!

— Из клиники её, с волчьим билетом!

— Таким не место! — подстёгивают Галину соратники.

И вдруг громко, перекрикивая злые, зазвучали голоса сочувственные, доброжелательные:

— Пусть договорит.

— Дайте, наконец, сказать.

— На пенсию старух!

— Правильно, Рокотова, не тушуйся! Мы с тобой!

А Галине неожиданно преградил дорогу к Марье Альберт Маркович.

— Стоять! — сказал глухо и рассмеялся.

4

Много времени понадобилось ей, чтобы снова ощутить себя человеком. И если она беспамятно кинулась бороться за чужих для неё людей, то как же может она спокойно смотреть на то, что погибает родной брат? Видит ведь, не слепая же она: продаётся Иван. За машину, за возможность напечататься без очереди!

Сейчас сидит, потерянный, молчит. О чём думает? В её доме он может позволить себе побыть самим собой. Марья обняла его за голову.

— Тюху помнишь? — спросила и тут же прикусила язык: дура жестокая. — А помнишь, мы все к Новому году придумывали подарки? Маме — волшебную лампу! Помнишь, как долго мы с тобой расписывали абажур, собачками, человечками, деревьями, цветами и всё время сталкивались головами? А помнишь, мы втроём ездили в Эрмитаж? Ванечка, это настоящее было. Хрустали, машины…

— Одно другому не мешает, — сказал Иван холодно, высвобождаясь из её объятий. — В семнадцатом году, Маша, людям говорили: «Сейчас терпите, жить по-человечески будете потом, придёт изобилие!» Или вариации на тему: «Принесём себя в жертву своим детям, будущим поколениям!» Теперь-то мы знаем, как «потом жили», какое потом пришло «изобилие»! И как живут дети тех, кто жертвовал собой. И их дети. До сих пор народ терпит — ждёт, когда же начнёт жить. Человек, Маша, должен жить хорошо сейчас. Удобно должен жить. И, если есть такая возможность, — взять это «хорошо» сейчас, почему же не взять, Маша?!

— Хрустали, ковры — не необходимое… это не истинное.

Иван засмеялся:

— Ты ошибаешься. Маша, ковёр — это тёплый пол и здоровые ноги. Хрустали — это воспитание вкуса…

— Какого вкуса, Ваня? — перебила она. — Я попробую объяснить. Мне кажется, что-то смещено сейчас в жизни, почему-то главным становится то, что вовсе не должно быть главным. Вот у нас в клинике… Плохо стало больному. Приступ тяжёлый. А это час политинформации. Врач Альберт Маркович не пошёл на политинформацию, снимал приступ. Снял, понимаешь, вытащил больного буквально из смерти. А ему выговор объявили. — Боясь потерять заинтересованность Ивана, Марья спешила: рассказывала о врачебной некомпетентности, корыстности. — Я раньше думала, руководители — это самые, самые… — она поискала точное слово, не нашла, — в общем, совестливые. А во главе нашей клиники знаешь кто? Он ещё в институте отличился на общественной работе. Умеет авторитетно болтать, знает все ходы-выходы в жизни, лечить не умеет. Кого он будет тянуть вверх, на руководящие должности, кого слушать? Тех, кто хвалит его, тех, кто слушается и не причинит ему беспокойства, тех, от кого ему выгода, так ведь? А до больных ему и дела нет.

— Подожди, Маша, ты всё свалила в кучу, хрустали, политинформации, некомпетентность.

— Не в кучу, всё связано, Ваня, — храбро врёт она. — Хрустали — внешнее в жизни. Ты видел когда-нибудь, как умирает человек? — перескочила она. И поняла: не надо ничего выдумывать, когда пишешь. Человек умирает, а в это время идёт собрание о принятии обязательств, и Галина, нет, Владыка тост произносит. Не тост — речь, длинную, демагогическую. И никаких больше рассуждений. Читатель сам увидит главное и неглавное. Марья засмеялась.

— Ты что? — удивился Иван.

— Встретились мы с тобой, я разболталась и кое-что уразумела. В главвраче нашем разобралась. В последнее время стал являться на все конференции, восседает в президиуме и ежедневную свою речь начинает словами: «Мы людьми не дорожим. Не старое время. Сейчас врачами пруд пруди. И медсёстрами!» Врёт и не краснеет. Представляешь, медсестёр не хватает, а санитарки и вовсе перевелись. Наша Сиверовна — архаическое явление. Правда, есть такие, что ради прописки в Москве готовы на всё. — Марья говорит, а видит пустую страницу, быстро заполняющуюся под её рукой.

Наконец-то Владыка получается живой: «Пег. Почти поседел, но серебра седин не получилось — волосы желтоваты. Кто знает, лицо и могло бы случиться, да не случилось: все черты выражают лишь чувство собственной неповторимости. Подушки щёк, подушка подбородка, плоская пластина лба. По этим подушкам и по гладкому лбу легко читаются его нежные привязанности к мучным и острым блюдам, к спиртным напиткам, к безмятежному сидению на одном месте».

— Ну, как тебе, Ваня, подать, чтобы ты увидел его. Он всегда идёт первый, не оглядываясь, идут ли за ним, знает: идут. Никого не видит, никого не слышит, он себя показывает: как много места он занимает, и какие у него модные брюки торчат из-под халата, и какие модные ботинки! Истории болезней тоже не читает и не вникает в то, что говорят палатные врачи о больных. Если же больной осмелится обратиться к нему с просьбой или жалобой, отмахнётся, как от назойливого комара, словцом «Разберусь!». И, конечно, разбираться не подумает. Почему, Ваня, все воспринимают это как должное? Кто слуга, а кто — властелин? Помнишь, Колечка говорил об этом?

— Слушай, у тебя драмы потрагичнее моих! У нас не стоит вопрос, жить или умереть. А у вас стоит именно этот, вернее, только этот вопрос. Довольно неуютная ситуация.

Параллели Иван не провёл. Наоборот, разрубил их жизни: у тебя — своё, у меня — своё, но ведь это не так, у них как раз одно и то же.

— Владыка похож на Меркурия, — сказала Марья. — Один к одному. Так же окружил себя неталантливыми людьми, так же равнодушен к человеку, так же — завистлив, тщеславен, коварен, хитёр. Знаешь, он вызвал меня сразу после конференции и сказал, что в медсёстрах не нуждается.

Иван резко поднялся.

— Погоди, а ты ещё медсестра? Ты так и не поступила в институт?

На лице брата было такое искреннее, такое детское удивление, что Марья рассмеялась:

— Не достойна. Проваливаюсь три года подряд.

В этот миг раздался пронзительный долгий звонок в дверь — оба вздрогнули и недоумённо уставились друг на друга. Но звонок звонил, и оба пошли открывать.

Перед ними стояли трое мужчин в белых халатах.

— За тётей Полей, — прошептала Марья испуганно.

Они оба начисто забыли про тётю Полю. К радости Марьи, тёти Поли дома не оказалось. Она исчезла, даже позабыв запереть свою дверь.

— Извините, ради бога, — весело сказала Марья. — Больная исчезла. Как объявится, позвоним.

Разгорячённая собственной исповедью перед братом, счастливая оттого, что он слушал её, что так расстроился из-за её провалов в институт, Марья будто снова стала девчонкой — впору бежать наперегонки или прыгать на одной ножке.

— Вернись к Алёнке, — сказала Марья, когда за врачом и санитарами закрылась дверь. — Прошу тебя, пока не поздно, отдай подарки обратно тестю, вернись к Алёнке. Зарастает…

— Что «зарастает»? — машинально спросил Иван, не успевший переключиться с одной темы на другую.

— Загривок и позвоночник закостеневают. Мозг заплывает жиром. Необратимый процесс, Ваня.

— Почему ты не выходишь замуж? — оборвал её Иван.

5

Первое время, когда Игорь после новой её попытки заговорить о ребёнке «сматывал удочки», Марья плакала. Сядет на пол, привалится спиной к двери и прислушивается: не заскрежещет ли ключ, не возвращается ли Игорь? Ей казалось, жить без Игоря невозможно. Но с каждым разом всё легче переносила она разлуку, а в последний месяц даже радовалась: наконец ушёл, можно сесть за письменный стол. Больничная тема исчерпала себя. То ли в самом деле Игорь повлиял, то ли Марья выросла и поумнела, мучиться из-за Галины ей теперь в голову не придёт. А разговаривать с Игорем стало не о чем. Вся Москва гудит, а он «Мастера и Маргариту» не читал. Правда, песни Окуджавы, Высоцкого, Галича может слушать часами, они, — считает он, — жизнь народа, к литературе же относится с улыбкой: несерьёзное дело. У них сложились ровные тёплые отношения. Хорошо, что есть встречи. Но уже можно и без них. Игорь не выдержал первый.

В тот день он вошёл к ней в дом с мимозами. После долгой зимы, когда все привыкли к белому и серому цвету, низким сырым небесам и запаху холода, жёлтые, солнечные, пушистые горошины, сидящие тесно, жадно обхватившие ветки и издающие необыкновенный запах свежести, — нечаянное чудо.

Игорь, на него это совсем не похоже, робко замер у двери. Он был непривычно бледен, хотя все они после дежурства в «Скорой» бывали бледными, и показался Марье бесплотным.

По обыкновению, она хотела подставить ему губы, но незнакомая бледность, и мимозы в руках, и неуверенность, с которой он замер у двери, остановили её — как стояла с кастрюлей супа в руках, так и продолжала стоять.

— Маша! — произнёс он её имя бережно, точно на губах подержал, и только теперь Марья поняла: он пришёл прощаться.

В глубине души давно призналась себе — Игоря она больше не любит, он лишь спасение от одиночества, лекарство от одиночества, она не зависит от него внутренне, и не кружится у неё голова, когда он обнимает её, и не прислушивается она больше к повороту ключа: пришёл, не пришёл? Почему же сжалась, как от удара? Подступило одиночество вплотную — никто не обнимет!

— У меня, Маша, очень испортились отношения с женой. Дело в том, что я… — он замялся, — я излишне привязался к тебе. Нет, не понимаешь. Ты не можешь привязаться к кому-нибудь, ты сама по себе, тебе с самой собой не бывает скучно, а я всё время — с тобой, всё — о тебе…

Марья совсем испугалась — уж не делает ли он ей предложение? Мгновенная радость — тогда она сможет родить ребёнка! И страх — как же дети Игоря, как же замуж — не любя?!

— А вот мальчишки не могут без меня. Понимаешь? У нас с ними настоящая лодка, каждое лето ездим в Сартавалу, это на границе с Финляндией, — объяснил зачем-то. — Мне кажется, нельзя предать их. Вот я и…

— Я тоже так думаю, нам пора расстаться. Ты мешаешь мне увидеть других мужчин, попробовать построить жизнь. Ты ведь знаешь, я очень хочу ребёнка. Я бы вырастила его сама! А ты не захотел! — Марья храбро помогала Игорю. И себе помогала. Ей, совершенно неожиданно, стало очень больно.

Игорь подошёл, положил цветы и ключи от её квартиры на стол и стоял, опустив руки, как после тяжёлой работы, когда руки сильно устали.

— Не бойся, Игорь, иди. Ты правильно решил. Ты сам говорил, у тебя хорошая жена. Не нужно обижать её.

И он пошёл. Не взглянул на неё, не сказал: «Прощай!». Тихо вышел, очень тихо прикрыл за собой дверь. Глухо щёлкнул замок входной двери.


— Женатый он оказался, Ваня. — Она помолчала. — А потом… встретился человек. Это особый случай. Он открыл мне… — Марья не решилась произнести вслух громкие слова: «смысл жизни». Слова, которые она говорила, получались корявые.


Имя Марье не нравилось — Альберт Маркович. Как можно назвать человека Альбертом? Имя «Альберт» может носить человек с водянистыми глазами, с потными лягушачьими холодными руками, с большим узким острым носом, посреди которого — горбинка, с узкими, немного хищными губами.

Альберт Маркович — прямая противоположность Альберту, нарисованному Марьиным воображением. Нос — большой, но толстый, уютный, настоящий мужской нос. Губы — крупные, улыбчивые. Руки — большие, тёплые. Но лучше всего глаза. В пол-лица — внимательные, жадные.

На конференции Альберт Маркович встал на пути Галины.

— Стоять! — крикнул. Спросил ехидно: — Испугались? Девочка осмелилась сказать правду. Мы все тут немые по разным соображениям. Я — чтобы мне не мешали. Не высовываемся (неужели и Для Альберта Марковича, как и для отца, это слово — важное?). Словцо-то обнажает главную болезнь большинства! А девочка — храбрая. — Альберт Маркович улыбнулся. — Ей терять нечего. Она найдёт себе работу везде. Такую не купить. Правда, Галина Яковлевна? Правда, Раиса Аполлоновна? Вы перед ней — голый король! Такой не заткнуть рот. Она ведь не поймёт вашего большого бизнеса, вашей большой политики. Такие девочки вне финансовой и любой другой игры. — Он смеялся над ними, а они раздувались от клокотавшего в них бешенства, и их лица шли пятнами. Ещё мгновение, и Галина замолотит кулаками по Альберту Марковичу.

Но распахнулась дверь, стремительно ворвалась в зал пышногрудая секретарша Владыки, сказала властно:

— Раиса Аполлоновна, Галина Яковлевна, вас обеих срочно вызывает к себе Вениамин Николаевич! Побыстрее!

Глава третья