1
С Марьей следователь разговаривать не собирался, но Марья, преодолев стеснение, сама подошла к нему:
— Поговорите со мной, прошу вас.
Пусть Колечка утверждает что хочет. Наверняка в том, тридцать седьмом, году, когда людей расстреливали, приписывая им несовершённые преступления, следователи были другие: бездумно и безукоризненно исполняли приказы, спущенные сверху. Этот Марье нравится, он похож на Альберта.
Они сидят друг против друга, по странному стечению обстоятельств, — в Галинином кабинете. Кабинет мал, узок. Стол, шкаф, похожий на сейф.
— Разве его вскроешь? — спрашивает Марья. — Особенно без инструмента? Ни за что. Галина нарочно не заперла. Она преследовала какие-то свои цели… — И вдруг Марья похолодела: в тот вечер дежурным врачом должен был остаться Альберт.
Следователь записывал за ней, а когда она замолчала, поднял голову.
— Что с вами? — настороженно спросил он.
Говорить, не говорить?! Словно её напольные часы застучали в голове: так, так, так. Что — «так»? Говорить, не говорить?
— Я не знаю, — пролепетала Марья.
А что, если следователь притворяется доктором Айболитом и, поговорив с ней, побежит к Владыке? А что, если Альберту достанется за то, что он обменялся дежурством с Верой Карловной? Вера Карловна наверняка ничего никому не сказала, потому что Альберт часто выручает её, у неё сын-подросток, она боится оставлять его без надзора, а её дежурства часто совпадают с дежурствами мужа, вот и бежит к Альберту меняться.
— Я пойду. — Марья встала.
— Нет, сядьте. — Голос пригвоздил её к стулу. У доктора Айболита не может быть такого властного голоса. — Сядьте и вываливайте всё, что знаете. А знаете вы много. И не бойтесь, — добавил неожиданно следователь. — Я не сделаю вам ничего плохого. Все боятся. До сих пор, — сказал с горечью. — Когда же кончится это? — Он снял очки. Напрягшиеся веки. Износившиеся, как одежда, измученные, в мелких красных чёрточках, очень близорукие глаза. — И мы там боялись! — Он показал за спину, и Марья поняла: он сидел.
Он вернулся оттуда, как мог бы вернуться дядя Кирилл, и тогда бы Колечка не спился. Кто знает, может, и мама не погибла бы, если бы не погиб Колечка. Есть какая-то тесная связь Колечкиной жизни и маминой: Колечка как бы охранял жизнь мамину, и сам сорвался, и потянул за собой маму!
— Зачем мы приняли столько мук, чтобы и сегодня вы были парализованы страхом? Что же это за страна у нас: все люди замешены на страхе?! Страх не может помочь ничему, поймите, наконец. Поверьте, вам не угрожает ничего, тем более теперь, тем более со мной. Это раньше вопрос стоял: жить или не жить.
Те же слова, какие сказал Чижову Альберт! И неожиданно Марья поверила следователю. И она сказала: должен был дежурить Альберт Маркович, но он достал билеты на Таганку, это так трудно, и они пошли, а для этого пришлось поменяться с Верой Карловной. Показывали «Горе от ума». Им не понравился спектакль — уж очень кричали артисты! Но не уходить же из театра? И не меняться же с Верой Карловной поздним вечером?!
— Значит, должен был дежурить Альберт Маркович? — Марья кивнула. — А дежурила Вера Карловна?
— Да. — Марья рассказала о конфликте с Галиной, о смерти Али и Немировской, и о Дронове, и о Дынкине, и о том, как Альберт спасал Чижова и почти спас, Чижов две недели не звонил жене, а тут взял да позвонил. Рассказала о бриллиантах, о «мёртвых душах», о сцене в кабинете Владыки и об уколе, который сделали Климову, и о том, что его выписали, даже не сняв швов. Как плотина прорвалась, слова хлынули и начисто смыли страх перед галинами-владыками.
— Очень много, конечно, белых пятен. Вы видели, как Дынкин передавал Галине Яковлевне деньги? Вы видели, как Галина Яковлевна передавала деньги Вениамину Николаевичу или Раисе Аполлоновне? То-то же! Это слухи. Не факты, сплетни. С «мёртвыми душами» легче. Завтра подошлю человека, поднимет документы. И дайте мне телефон Климова, свяжусь с ним. Работайте спокойно. Попробую помочь вам, — на прощание сказал следователь.
С ней это произошло или не с ней? Она не побоялась выложить всё, что знала. И нет страха. Есть усталость, такая, какая бывает после ночи дежурства. Значит, Галина, оставив открытым кабинет и драгоценный шкаф, каким-то странным образом хотела погубить Альберта! Неужели она думала, что он стащит её наркотики? А попался Чиж!
Тоже непонятно, как это вышло. Почему Чиж отравился?
2
Чижова перевели в палату. Он уже вставал и снова ходил из конца в конец коридора. Ходил не так быстро, как раньше, до отравления, на это сил не было, ходил не торопясь, на неверных ногах.
Марья подошла к нему, попросила:
— Вы не можете уделить мне несколько минут?
Они вышли на лестницу, спустились на пролёт. Вряд ли Галина сунется сюда.
— Прошу вас, расскажите следователю всё честно, иначе вы погубите Альберта Марковича, — попросила она. — Вы не знаете ситуации, Галина нарочно оставила открытыми наркотики. Должен был дежурить Альберт Маркович. Понимаете? Это провокация, она хотела погубить его! Сама взяла бы, а его обвинила бы в исчезновении наркотиков.
— Ещё раз.
— Что — «ещё раз»?
Красивыми глазами смотрел на неё Чижов, мучительно старался понять, чего она хочет от него.
— Ваше отравление не только вас касается, — торопливо говорила Марья. — Альберта Марковича могут посадить в тюрьму, если Галина докажет, что он виноват в вашем самоубийстве. Он толкнул вас к самоубийству. Он плохо лечил вас. Понимаете?
— Кто?
— Альберт Маркович.
— При чём тут он? — удивился Чижов. И вдруг понял: — Как же так? Я не хотел подводить его. Понимаете, я вошёл в кабинет. Сначала, в самом деле, думал лишь о таблетке. Скорее уснуть, больше не надо ничего, но тут я увидел телефон. Не автомат — при всех, телефон. Не по автомату, по телефону, — повторил он, — я мог побыть с женой наедине. Я сразу забыл наказы Альберта Марковича. Какая воля! Нет ни воли, ни гордости, ни уважения к себе, только телефон. Я не звонил две недели. С моей стороны это подвиг. Я думал, она соскучилась, думал, она удивляется, почему не звоню. Думал, она оценила мою любовь к ней. Без памяти, видя только её, набрал номер. — Чижов задохнулся, замолчал. — А она… она сказала, чтобы я не возвращался. Сказала: «У меня будет ребёнок, не от тебя, слава богу! Мне нужен развод, — сказала. — Немедленно, как выйдешь из больницы!» Она сказала… — Чижов снова задохнулся и на одном дыхании выпалил: — «Будешь мешать, задержишь развод, помещу в психушку. Уже подготовила почву: есть свидетели, есть врачи. С психушкой я сразу становлюсь свободная!» — Чижов замолчал. Казалось, он умрёт прямо сейчас, прямо у неё на глазах.
— Глупец! — воскликнула невольно Марья. От удивления Чижов дёрнулся, мгновенно к лицу прилила краска, исчезла обречённость смертника.
— Простите, кто — «глупец»?
— Вы! — возбуждённо сказала Марья. — Зависеть от такой преступной женщины! Любить такое ничтожество! Умирать из-за… — Чижов захохотал. Это было до того неожиданно, что Марья спросила растерянно: — Что с вами?
Наконец он отсмеялся.
— Контраст?! Понимаете? Я ворую наркотики. Я — умный. Я не стал ничего пить там, в кабинете, хотя в кабинете есть графин с водой и стакан. Я решил как? Неприлично, если упаду по дороге. Шум. Паника. Меня сразу промоют, и всё. А мне надо, чтобы впиталось в кровь, чтобы без возвращения, без игры.
— Почему контраст?
— Очень просто. У меня драма. Я рву с жизнью, набиваю карман наркотиками, крадусь к кровати, устраиваю смерть по всем правилам, а вы — «глупец», «преступная», «ничтожество»! В самом деле, мелок повод. Люди умирали за идею, за родину, а я — из-за неразделённой любви к стерве! — В глазах Чижова прыгали весёлые огненные точки, никакой трагедии не было в его глазах сейчас. — Вы правы, Маша, в высшей степени глупо умирать из-за ничтожества, освобождать площадь, помогать ей устраивать жизнь, поддаваться на шантаж. О какой любви тут может идти речь?!
Теперь засмеялась Марья.
— Я советую вам выставить её из вашей квартиры, пусть катится куда хочет. Раз уж вы родились второй раз, поживите в своё удовольствие.
— Маша, а вы любили когда-нибудь? — спросил Чижов. Словно это не он хохотал только что, словно не он очнулся, наконец, к жизни. — Вы знаете, это странное чувство: тебя несёт куда-то! Ты слеп, глух, видишь только любимую, всё прощаешь! — Мрачный взгляд исподлобья.
Она не успела испугаться чёрной пропасти, в которую снова ухнул Чижов, как он спросил спокойным голосом:
— А может, я её выдумал, любовь-то? Бывают люди с воображением и без. Ещё в детстве я играл в такую игру. Представлю себе заколдованный лес. Или Бабу Ягу. Или бурю в море и что я тону. Верите, я переставал дышать, как бы захлёбываясь, я синел. Мама боялась, что я от своего воображения на самом деле умру.
— Где ваша мама? — спросила Марья.
— Мама? — Чижов внимательно посмотрел на Марью, будто спрашивая, в самом ли деле её интересует этот вопрос. — Мама вышла замуж во Францию.
— Навсегда уехала? — с ужасом спросила Марья.
— Зачем же «навсегда»? Приезжает сюда. Раз в год. Навезёт мне тряпок, думает, выполнила долг. А зачем мне тряпки?
— А вы можете уехать во Францию к ней? — спросила Марья.
— Зачем?
— Жить. С мамой вам будет хорошо…
Собственно, что она несёт такое? Разве может она приехать жить к отцу?!
— Вот вы где воркуете?! — Они не услышали стука Галининых каблуков. А может, та нарочно шла на цыпочках, чтобы подслушать, о чём они говорят. — Чижов, вас вызывает следователь! — громко сказала Галина и ненавистно ей: — Развела, Рокотова, мышиную возню. Довольна?
Бедная Галина. Это в первый раз Марья пожалела её. Галина ни к чему не успела подготовиться. Ни бриллианты снять не успела, ни о «мёртвых душах» не вспомнила, какие там «мёртвые души», когда речь идёт о наркотиках?! Рыла Галина яму Альберту, а попала в неё сама. Не успела и людей обработать — все говорили, как есть: правду. Даже робкая Сиверовна рассталась с половой тряпкой, перекрестилась, сняла платок. Волосы у неё оказались не старые, не седые — льняные, как налитая пшеница, коротко стриженные, пушистые, они омолодили Сиверовну лет на двадцать. И чёрные бусины-глаза на фоне молодых волос — дерзкие!
— Пойду говорить с властью, подыму голос, — сказала Сиверовна Марье. — Нешто я вовсе не человек?
Что говорила тихая Сиверовна, осталось неизвестным, только вышла она оттуда довольная, платка не надела, мимо Галины прошла, как мимо пёстрой витрины, без интереса — бутафория.
Домой они шли пешком.
Снега не было. Было холодно, ветер позванивал стужей в ушах, неприятно скрипел под ногами снег.
Аллея Ленинского проспекта — их дорога, они любят идти по ней.
— Вы обещали сказать, где была в ту ночь Лида.
Марья на Альберта не смотрит. Что-то между ними встало помехой. Вначале казалось всё простым. Она покорной собачкой ходила за ним из палаты в палату, слушала его разговоры с больными, изучала его назначения, приставала с вопросами: зачем брусничный лист, зачем сок подорожника, для чего нужно представлять себе солнце, да ещё на месте больного органа, старалась вытянуть из него побольше историй болезней. Вначале всё казалось простым: он — учитель, она — ученица. А теперь… Он идёт без шапки, в такой мороз, и ей это не нравится, она боится, он простудит голову. Ей нравится, когда он быстро, неожиданно взглянет на неё и не сразу отведёт взгляд, в это мгновение она чувствует себя не ученицей, нет…
— Начать надо с Веры Карловны. Привезли тяжёлого и вызвали Веру Карловну для консилиума. Она прошла по палатам, все спят, попросила Лиду прийти за ней, если случится что-нибудь, и спокойно покинула отделение. Лида, в свою очередь, проверила — все спят, и помчалась домой.
— Как «домой»? — ужаснулась Марья.
— Так, именно домой. Потому-то и устроилась в эту клинику, дом за два квартала отсюда.
— А что ей делать дома ночью?
— На трое суток к ней прилетел с Севера жених, фактически муж. У неё есть старшая сестра, между прочим, красавица девчонка, жених всё шутки шутит с ней. Лида и помчалась посмотреть, как там обстоят дела. «Мать, — говорит Лида, — небось, уснула, а они, небось, развлекаются!» Отношения с женихом у Лиды сложные, то ли женится, то ли не женится.
— Обменялась бы, раз такое дело! — воскликнула Марья.
— Она и хотела, кстати, просила тебя!
Марья даже остановилась от удивления.
— Когда? — И вспомнила. — Да, она звонила. Спросила, что делаю вечером. Я сказала: иду в театр. Ведь мы с вами в тот день ходили в театр!
— То-то и оно. Ты отказалась. А меня заменила Вера Карловна. Десять минут до дома, десять минут — дома и десять — обратно, те самые полчаса! Сколько нужно Чижову, чтобы дойти от палаты до Галининого кабинета, поговорить по телефону, набить карманы наркотиками без разбору, прийти в палату со стаканом воды, заглотнуть таблетки и улечься? Стечение обстоятельств. Нелепое, случайное стечение случайных, нелепых обстоятельств.
— А Лида?
— Что «Лида»? У Лиды всё в порядке. Сестрёнка спит. Естественно, посмеялся над ней жених. Но пока окончательно проснулся да пока оделся, прошло ведь сколько-то времени, так? Конечно, постояли около клиники, не могли расстаться. Видишь, сколько событий в одну ночь?! Представляешь себе, как Лида неслась домой — полуодетая, в панике, что жених развлекается с сестрёнкой?! За больных не волновалась, проверила — спят.
Галина всё ещё ходила по отделению пышной грудью вперёд, всё ещё мужественно звала Марью курсанткой, громыхала замечаниями, но свежий сквозняк гулял в отделении, развеивал её замечания и обидные клички. Следователь сдержал слово: ревизия нагрянула.
Уважительное отношение к людям следователя и членов комиссии растопили страх, въевшийся в нутро и делавший людей безропотными исполнителями воли властителей, люди осознали себя людьми и с удовольствием стали выбрасывать из себя тайны и нанесённые им обиды — весь мусор, копившийся в них долгие годы бесправия и унижения. То, что когда-то подслушал Климов, зазвучало в полный голос. Заговорила Вера Карловна. И даже тихая Ангелина Климентьевна восстала против Галины и Аполлоновны. Несколько месяцев клинику лихорадило.
Но, видимо, крепко повезло им — следователь оказался человеком честным, умело направил разбирательство смертей и подделок в документах: каждая отдельная ситуация была исследована тщательно и объективно. Галину уволили. Аполлоновне удалось вывернуться из-под обвинения в вымогательстве. Что касается неверных назначений — что ж, бывает, ошибиться может любой врач. Она отделалась выговором. А главный не пострадал вообще.
Как он сумел выйти сухим из воды, несмотря на убедительную аргументацию комиссии, неизвестно, но вышел и даже цветные перья свои не потерял: хвост распушал по-прежнему, и по-прежнему плыло, скакало, неслось по этажам — «Владыка велел», «Владыка сказал». Марью с Альбертом он оставил в покое и даже стал похваливать на конференциях, и даже несколько раз заговаривал о том, что, мол, пора… и, если бы у него была такая возможность, он бы обязательно дал Альберту Марковичу отделение! При этом Владыка разводил руками — у него, к сожалению, такой возможности нет. При этом как-то сказал: начинать руководить лучше в другой клинике, на свободе, где никто тебя не знает и не скажет про тебя слова лишнего, потому что авторитет — вещь особая, на новом месте приобретается запросто, раз плюнуть, а вот на старом…
Альберт никак не реагировал на рассуждения Владыки.
3
«Я встретил вас, и всё былое…» — звучит в её доме. Альберт принёс свою любимую пластинку. Он сидит, не шелохнувшись, как во время консилиума.
Марье кажется, не певец поёт, Альберт. Оказывается, ей нужны такие слова. Вот сейчас прозвучит последний звук, и он снова повторит их.
Но Альберт ничего не повторяет, говорит будничным голосом:
— Человек не властелин, каким тщится себя предъявить, не царь, а всего лишь крошечная, скромная составная природы, зависимая от тех же внешних сил, что и вулканы, и океаны, и муравьи. Похоже, определяют нашу жизнь звёзды, луна, магнитные бури на солнце, излучения из Космоса и много других таинственных явлений. Откуда, например, нервный срыв, неуправляемая тоска, когда вроде нет никаких предпосылок? Зафиксировано, в момент полнолуния и перехода Луны в последнюю фазу возрастает количество стрессовых состояний, самоубийств, смертей от сердечно-сосудистых заболеваний, преступлений. Кто знает, весьма вероятно, в жизни каждого из нас определяющую роль играет расположение планет и звёзд в минуту рождения: в родившегося вкладывается программа, предопределяющая его характер и болезни, которые вылечить будет невозможно, а возможно лишь притушить. Как врач, я обязан знать всё это и учитывать, но это знание пока не даётся в руки человеку!
Она осмеливается возражать:
— Разве энергия звёзд может дойти до нас? И что же, все рождённые, например, двадцать первого августа, по-вашему, как близнецы, похожи и обречены болеть одними и теми же болезнями?!
— Почему? Каждую секунду планеты и звёзды меняют своё положение. Но, конечно, есть и общее: у рождённых двадцать первого августа легче всего поражается сердечно-сосудистая система. Внутренний мир глубок, основные черты — деликатность и доброта. К сожалению, целой жизни не хватит изучить все тайны. Мы приходим в мир невежественными и уходим невежественными. Человеку не дано узнать всё, — повторил Альберт.
Когда он успел поменять пластинку? Да это же Шопен, её любимая баллада. Колечка играл её часто. Кажется, Колечка должен играть страстно, бурно, а нет же, играет мягко, бережно касаясь пальцами клавиш, словно боится причинить им боль. Марья видит Колечкину спину и мамину склонённую голову. Мама сидит в кресле, спрятав от всех лицо. Есть люди, любят в такт музыке значительно покачивать головой, менять выражение лица, чтобы все видели, как они переживают. А мама старается лицо спрятать.
Как-то так получается, под Шопена собирается всё, что ей дорого: солнечная лодка с дядей Зурабом; отец несёт её спать, Ваня лежит на пузе лицом к лицу с ней на полу в их гостиной и что-то пишет — они любят лежать на полу, пол почему-то тёплый; мама с Колечкой…
— Я пойду, — говорит Альберт. — Завтра рано вставать. Позвоню тебе утром.
Марья снова спешит поставить эту балладу, чтобы, когда Альберт уйдёт, не остаться одной. Под Шопена ложится спать, как в детстве.
— Колечка, сыграй! — просит она в детстве.
Это Колечка играет. Альберт вернул её в её семью, теперь она снова каждый вечер может попросить «Колечка, сыграй!» и уснуть под Шопена или Рахманинова.
И снова их вечер. Нет дежурства ни в «скорой», ни в клинике. Снова чай. Она купила пирожных, Альберт любит сладкое.
Снова романс «Я встретил вас».
Да что это Альберт нарочно ставит каждый раз одну и ту же пластинку?
Он твой учитель, и больше ничего, — твердит себе.
Но это враньё. Не только учитель. Странное ощущение. Их души без спроса соединились. Его отец, расстрелянный в тридцать седьмом, дочка Света, у которой его глаза и короткие толстые косицы, планеты и звёзды, травы и минералы, о которых он так много думает в последнее время. И мама, пятно её мозга на асфальте, Ваня, когда-то хотевший вылечить Лёсю. И её пробуждение к жизни. Но внезапное соединение ей не по силам: как это она, девчонка, и такой большой человек!
И она разрушает затянувшееся молчание:
— Какими лекарствами вы лечите? Я видела, вы раздаёте порошки и шарики.
Она словно будит его. Он сначала не понимает, о чём она, а потом послушно начинает рассказывать:
— В институте увлёкся химией. Если посмотреть фотографию кристаллизации раствора хлорной меди, то игольчатые кристаллы ориентированы хаотично. Если же взять сок любого, только что сорванного растения, соединить с раствором хлорной меди и дождаться, когда всё это высохнет, то на стенках посуды увидим не хаотично ориентированные кристаллы, а упорядоченные узоры. Проведём пфейверову кристаллизацию, например, чистотела и вытяжки человеческой желчи и увидим, что они идентичны, понимаешь? А давным-давно известно, чистотел очень хорошо помогает при заболеваниях желчного пузыря и печени.
— Так, значит, вы сами готовите лекарства?
Альберт кивает. На неё он не смотрит, отхлёбывает чай, откусывает, долго жуёт пирожное — смакует. Сластёна.
— Травами, минералами, внушением — срабатывает всё вместе. Самое сильное воздействие на болезнь оказывает самовнушение. Если человек умеет поместить солнце в больной орган и крутить его справа налево, если умеет разговаривать со своим больным органом и внушать ему — мол, болезнь уже уходит, почти ушла, в конечном счёте, он болезнь победит! Человек не знает собственных ресурсов, силы в нас заложены огромные. И врач обязан, прежде чем лечить, изучить эти силы и ресурсы своих больных.
Голос Альберта перестаёт быть различимым. Стучат часы, стучит в висках. Альберт смотрит на неё, как смотрят на царевну, только что, минуту назад, бывшую лягушкой.
Она видит, он говорит. Силится услышать его, не может. Она видит, он понимает, что с ней. Он знает всё и про жизнь и про смерть. Он нарочно говорит, что не знает. В нём спрятан огонь, он — гейзер. Почему же не подойдёт к ней, разве он не чувствует, как они — вместе?! Ей кажется: коснётся её Альберт, и она сразу поймёт то, что он пытается втолковать ей, и через него приобщится к вечности. Это уже было: снег повис над ними. Повис и не падал. Тогда она ещё не поняла, не сумела. Он заодно с небом, и со снегом, и с вечностью, и, раз они сейчас так вместе, она тоже станет частью вечности. Нужно только, чтобы он подошёл к ней.
Она уверена, женщины в отношениях с мужчинами активными быть не должны, Марья затаилась и ждёт. Вечер ждёт, другой. Она устала от ожидания. Это именно страсть. По-другому не назовёшь. Почему же он не подойдёт к ней?
Его никто не заставляет, по своей воле он здесь, в её доме, сидит до ночи. Зачем мучает её? Почему не хочет понять: она ждёт его?! «Ну, подойди!» — молит про себя.
Он не слышит. Она не выдерживает — встаёт, ставит тягучее сентиментальное танго пятидесятых годов. Какое-то время ещё медлит около проигрывателя. Но он продолжает сидеть. Хрустит печеньем. Неверными ногами, дрожа от страха, с вымученной улыбкой на физиономии, подходит к нему. «Потанцуем?» — спрашивает игривым голосом, неизвестно откуда взявшимся.
— Нет.
Послышалось? Он сказал — «нет»?! Зажмурившись, сама удивляясь своей смелости, пытаясь сохранить игривость и лёгкость, спрашивает «Вы не умеете?» и открывает глаза, и смотрит на него.
— Умею.
Глубокие, без дна, глаза смотрят на неё в упор. И только в это мгновение Марья понимает: он чувствует их соединённость и хочет встречи ничуть не меньше, чем она.
— Почему же? — с усилием, едва сдерживаясь, чтобы не склониться к нему и не коснуться его лица губами, спросила.
— Не могу, — ответил. Однако встал.
— Прошу вас, — отчаянно прошептала, потянула к нему руки.
Осторожно он обнял её.
Честно хотела танцевать, но, попав в его руки, ощутив бережность их и нежность, припала к нему.
Громыхает в ушах танго. Плывёт полумрак. Его душа, её душа — где чья — неразличимо: наконец их вместе несёт музыка.
…Короткое мгновение в огне, и — одна. Он снова далеко, а ей осталось неприятное ощущение непотушенного пожара. И голос:
— Спасибо. Я люблю тебя, Маша. — Она стала слушать. — Что ты сделала со мной?! Я не я.
Зачем он говорит слова? Если «люблю», то почему он так далеко от неё? При чём здесь «спасибо»? Где вечность, которая должна была раскрыться перед ней?
«Потуши меня!» — хотела попросить и прикусила язык, поняла: он уже остыл.
Душа — к душе. Это произошло? Она вобрала в себя его душу?! Поэтому она горит? Поэтому её так много сейчас? И безгранична нежность к нему, и безгранична благодарность. И его радость — в ней. Она больше не одинока. Но почему она не может успокоиться и так жаждет его?
И изо дня в день, из месяца в месяц — постижение тайн лечения, книги и разговоры, ток высокого напряжения, сжигающий их, и всё равно — жажда!
Теперь Альберт остаётся иногда у неё. Впервые за долгие годы не зябнут плечи, отдыхом, снами наполнены ночи. И только страх перед тётей Полей оскорбителен: почему она должна в своём доме — разведчицей — прокладывать Альберту дорогу в туалет и в ванную?! Почему нельзя открыто бросить в лицо тёте Поле: «Это мой муж»?!
Почему Альберт не зовёт её замуж? Она ждёт: вот сегодня. И на следующий день ждёт: вот сегодня! Чувствует же она, он любит её больше самого себя! Почему же, как Игорь (хотя у них с Альбертом всё по-другому), неусыпно следит за тем, чтобы она не забеременела?
Случайность совпадения, или в ней есть какой-то дефект, какая-то ущербность, о которых сама она не знает, но которые сразу бросаются в глаза мужчине и определяют его поведение? Ей казалось, когда любишь, хочешь от любимого ребёнка. Почему же Альберт не хочет и замуж не зовёт?! Любит же он её! Что же, она не достойна быть женой, матерью, а может быть лишь любовницей?
Возвращаются к ней бессонные ночи и неуверенность в себе: снова она ходит, низко опустив голову, глаза от людей прячет. Перед Альбертом заискивает и — отталкивает его, когда он берёт в ладони её лицо, когда хочет поцеловать.
В одну из минут, коронующих её на царство, когда он смотрел на неё, как смотрят только на очень любимую, и гладил её, как гладят только очень любимую, решилась:
— Я хочу ребёнка от тебя!
Ещё минуту он держал руки на её плечах, но уже в следующую убрал. И таким сделался виноватым, таким опрокинутым — растаял сугроб, от сугроба осталась грустная лужица!
Неумело, долго одевался. Как впервые в жизни, неумело, путаясь в глянцевых концах, завязывал галстук. Не собраны в гладкие фразы слова — «прости», «я не мог», «мне так тяжело», «надо было давно». Брошенная им в жалкой позе, поняла, что уже не успеет встать, одеться, откинуть голову, чтобы перестать быть жалкой, она теперь без него — навсегда, но даже сквозь эгоизм и страх подступающего одиночества почувствовала: он не врёт, ему в самом деле тяжело, так тяжело, что невмоготу.
Заговорил, лишь когда защитился «мундиром», лишь когда очутился от неё далеко, за спасительным столом с чаем:
— Они ополчились все вместе. Я просил у Иды развод, чтобы на тебе жениться. Я думал, маму уговорю. А они все… Светку подучили. Обхватит за ноги: «Папа, не пущу! У всех есть папы, у меня нет. Не уходи!» Никогда с мамой конфликтов не было, а тут: «Запрещаю жениться на русской!» Я не знал, так ненавидит… Русские издевались над ней. Я объяснил, не ты издевалась, не ты убила отца, не ты лишила её работы. Она плачет, Маша. Ни в какую. Прихожу к Светке, тёща… десять блюд… мне на стол. Не ем. Плачет, молит: «Не оставь девчонку. Страшно без отца. Мы с Идой — служить!» Ида — бывшая жена, — представил запоздало. — Ида плачет: «Живи, с кем хочешь, только не женись! Всю жизнь буду мыть ноги!» — Последние фразы проклюнулись из рванья жизнестойкими, нахальными. — Я отвечаю за тебя. Нельзя ребёнка без росписи, у ребёнка должен быть отец. Я люблю тебя, Маша! Я не могу без тебя! Что делать?
— Уходи! — Натянула одеяло до носа, чтобы не увидел прыгающих губ. Слово вырвалось, сама не ожидала его, храброе, тихое, пробило жалость к себе и страх.
— Маша?!
Если бы он не сказал этого будничного, облегчённого, точно гора свалилась с его плеч, «Маша!», было бы невозможно увидеть, как он уходит. Но голос прозвучал земной, обычный, и Марья из-под Альбертовой власти вынырнула — встала. Надела халат, влезла в туфли на каблуках, наконец откинула голову.
— Спасибо тебе за год счастья, — нашла в себе силы сказать. Добавила: — Но никогда больше не подходи ко мне и не приходи сюда!