– Я никогда, наверное, этого не пойму, – говорит Талия.
– Может, и не поймешь, – отвечает Ясмин. – Но мне было бы приятно, если бы ты попыталась.
– Вы что, считаете, что я могла бы с ним…
– Ни боже мой! – пугается Ясмин и машет руками. – Даже не думай никогда об этом! Фу, гадость какая, даже представлять не хочу.
– А что же вы мне его так нахваливаете, как будто сватаете?
– Девочка, – устало отвечает Ясмин. – Тебе очень не идет, когда ты говоришь глупости. Давай лучше уберем со стола и прогуляемся, пока не стемнело.
Алик. Детство, дудук и девушка
Я приехал в эту северную страну, когда меня еще не было. Вернее, я был, но, что называется, в проекте: мама ждала ребенка. Отцу предложили здесь хорошую денежную работу, и он согласился – ради нас. Позже он часто обхватывал голову руками и, раскачиваясь, говорил: я хотел для нас лучшей жизни, прости меня, сын, прости. Он считал себя виноватым в том, как все вышло. Он не был виноват. Не было его вины в том, что мама перед родами подхватила какую-то инфекцию, что ее, жену иностранного специалиста, не взяли в приличный роддом, а отправили куда-то на окраину, где рожают несчастные женщины без регистрации, а то и без жилья. Что ее, сгорающую от жара, в полубессознательном состоянии оставили со схватками в родильном боксе без наблюдения. Что все пошло не так. Что я чудом родился живым и относительно здоровым, а маму не спасли.
Тогда мы еще могли вернуться на родину. У нас была квартира, в ней жили дед и бабушка. Но отцу было страшно бросить свою стабильную работу. Он говорил, что не хочет для меня нищего детства.
Аладдином меня дразнили еще в детском саду. Может, за характерную внешность, а может, за те странные для здешних ушей песни, что я узнал от отца и исполнял во все горло при каждом удобном и неудобном случае на радость воспитательницам. Меня дразнили, а я не обижался. Какое-то время я всерьез верил, что вырасту и найду волшебную лампу.
В ноты я, если верить отцу, научился попадать, еще не умея говорить. В музыкальную школу меня взяли, когда я был пятилетним надоедливым сверчком. Я сам пришел туда записываться, удрав из детсада, – перелез через забор и явился на прослушивание. Когда я пел, одна из слушавших меня тетушек вскочила и убежала. Я подумал, что это потому, что я слишком громко пою. Но она вернулась с кучей народу. Меня попросили продолжать. Я пел, а они сидели разинув рты. Потом я отхлопывал вслед за ними ритмы, угадывал с закрытыми глазами, какие клавиши они нажимают на фортепиано. Потом снова пел. А потом меня угостили конфетами, отвели обратно в детсад, где отец уже пытался придушить заплаканную воспитательницу, упустившую ребенка, и объявили, что я зачислен в музыкальную школу. Мне пытались навязать скрипку или фортепиано, но я хотел играть только на флейте, сам не знаю почему. Уперся, говорил отец, как баран.
Мне было восемь, когда дедушка прислал нам ту посылку. В посылке, помимо традиционных гранатов и грецких орехов, лежал старый дудук – инструмент с печальным голосом, немного похожий на блок-флейту, со знакомства с которой обычно начинают духовики. Я освоил его с легкостью неимоверной. Я играл на дудуке, а отец слушал меня и плакал.
Мне было двенадцать, когда на один из уроков пришла незнакомая дама. Потом выяснилось, что она отбирала талантливых детей в такую музыкальную школу, о которой одни родители, кривя рты, говорят, что туда попадают только по большому блату, а другие родители, делая страшные глаза, говорят, что там с детей дерут три шкуры и превращают их в дерганых неврастеников. Я сыграл ей все, что знал, потом сыграл то, что сочинил сам, потом импровизировал. Так меня взяли в эту школу. Она заменила мне и музыкалку, и обычную школу – там преподавали еще и общеобразовательные предметы.
Тогда мы тоже еще могли вернуться на родину, в страну, где я не родился и куда приезжал вместе с отцом, когда у него был отпуск. Но отец решил, что я должен учиться в этой школе, о которой, говорил он, все только мечтают, поэтому и твердят о ней как та лисица из басни о высоко висящем винограде, – мол, зелен, да и только.
В новой школе из меня не делали неврастеника и не драли шкур. Мне легко было учиться музыке. Кроме нее, меня ничего не интересовало – ни друзья, ни девчонки, ничего. К счастью, учителя школьных предметов часто шли таким, как я, навстречу. Я побеждал в конкурсах исполнителей, занимал первые места в теоретических олимпиадах – и зевал на биологии, спал на физике, тосковал на географии. Хорошо, впрочем, шла математика. А учительница по литературе прощала мне неумение писать сочинения за относительную в наших музыкальных кругах начитанность. Читал я много, быстро и без разбора – все, что попадалось в руки.
Я уже оканчивал школу, когда отец стал поговаривать о возвращении на родину. Мол, за меня он спокоен, я взрослый, мне, когда я стану студентом, дадут общежитие – а он больше так не может. Дедушка с бабушкой к тому моменту уже умерли. Отец позвонил другу семьи, тому, что следил после их смерти за нашей квартирой, а тот, услышав, о чем идет речь, бросил трубку и больше ее не брал. Вскоре отец узнал, что этот самый друг путем каких-то махинаций переписал нашу квартиру на себя и возвращаться нам некуда. Отец был на работе, когда ему сказали об этом по телефону. Он выслушал эту весть, положил трубку и отправился домой на метро. В переходе упал, его вырвало. Несколько часов он так и пролежал. Когда к нему наконец подошли, отец был мертв. Врач, выдававший мне тело, сказал, что у отца случился инсульт и что если бы помощь подоспела сразу, он мог бы выжить.
Я до сих пор верю, что это он так вернулся на родину. Не телом, но душой, ну, что-то в этом роде. Смейтесь, если хотите.
Платить за квартиру мне было нечем – все отцовские сбережения я грохнул на похороны. Хозяйка позволила мне прожить на прежнем месте еще месяц, а потом я переехал в интернат при моей крутой школе.
Когда школа закончилась, мне выдали не просто аттестат – я получил диплом о среднем профессиональном образовании. Умный человек на моем месте, наверное, нашел бы себе работу, чтобы иметь возможность снимать жилье. Или вернулся бы на родину и попытался бы отсудить квартиру. Но я не был умным – мне хотелось учиться дальше.
Жить было негде. Ночевать в парках большого города было опасно – во-первых, там была своя диаспора бездомных, с которыми мне не удалось найти общего языка, во-вторых, бдили люди в форме, а в участок попадать мне не хотелось. Со своим тощим рюкзачком, в котором были запасы одежды, дудук и флейта, я сел в электричку и отправился за город. Заночевал в здании крохотного вокзала, а с утра снова вошел в электричку, достал флейту и стал играть. Затем пошел по вагону с шапкой в руках.
Подавали мне неплохо. Вскоре я выяснил, что если играть не на флейте, а на дудуке, то подают больше. Железнодорожная публика явно хотела видеть во мне этакого туземца с диковинным инструментом. Я шел ей навстречу. Я научился говорить с резким акцентом, обращаясь к уважаемым слушателям, и вскоре он прилип ко мне как вторая кожа. Я купил себе в секонд-хенде просторные синие штаны и красную жилетку, которую надевал на голое тело. Я играл тягучие восточные мелодии, и мне кидали монеты, а то и купюры. Я натыкался на людей в форме и готов был от них откупаться, но те возили меня в отделение, чтобы я устраивал им концерты. Я ходил по вагонам каждый день, и те, что каждый день ездили в электричках на работу и с работы, прозвали меня Аладдином.
Конечно, я играл и на флейте – мне ведь надо было готовиться к вступительным экзаменам. Но дудук позволял зарабатывать больше в разы.
В институт я поступил легко. Мне выдали пропуск в общежитие – так я получил крышу над головой. Я надеялся, что меня тут же возьмут в какой-нибудь оркестр и об электричках можно будет забыть, но надеяться на это первокурснику было слишком смело, так что я продолжал свои разъезды. Играл и в метро, и на улицах. А летом снова отправился вести бродячий образ жизни. Хотя мог спокойно пожить в общаге, это разрешалось. Кто его знает, почему я так сделал. Может, потому, что хотел снова встретить ее.
Я ее впервые увидел в самом конце весны. Она стояла у автомата, продававшего билеты на электричку, и дрожащими пальцами скармливала ему мятую купюру. У нее были всклокоченные волосы и рваная перепачканная футболка. Я даже подумал, что она из тех неприкаянных вроде меня, что ночуют на улице, но что-то в ней было не так.
К ней начал приставать один из местных бездельников. Я неплохо его знал и поэтому решил вступиться за девушку. Тут-то она на меня и посмотрела.
Все, чего я искал в музыке, было в ее глазах.
Я что-то говорил и все глядел на нее. Она отдала тому бездельнику гору мелочи. Скрылась в торговом центре. Я видел, на какую электричку она покупает билет, и решил, что ни за что ее не упущу. И упустил.
Я ждал ее на платформе, пока она гонялась за тем балбесом, отобравшим у нее кошелек с деньгами. Я разыскивал балбеса по подворотням, пока она на платформе ждала поезда. Я нашел того, кто ее обидел, а он трясся, хныкал и лепетал какую-то чушь про мужика в красной куртке и с драконьей мордой, который появился из ниоткуда на крутой тачке, сгреб его за шиворот, расспросил о девушке, забрал ее кошелек и уехал в никуда. Я успел на поезд, в котором она ехала, я нашел ее в вагоне, я играл для нее, я чувствовал, что ей нравится моя музыка, а меня приняли люди в форме, которым позарез потребовался концерт в отделении прямо сейчас. Так я ее и упустил.
Я видел ее ночами во сне и днем наяву. Я смотрел людям в лица и видел ее лицо. Музыка, которую я писал, была о ней и для нее. Но ее не было – ни в электричках, ни на улицах, ни в метро.
А потом я все-таки ее увидел.
Талия. Гость и его весть
– Откуда здесь земляника? – изумляется Талия. Присев на корточки, она раздвигает рукой зеленые листья. Из-под них показываются маленькие коралловые ягодки. – Она вроде еще цвести должна.