Вера притихла, сбитая со своего вопроса. Ответить подобным афоризмом она не могла, а простые слова, вроде «кушайте печенье», стесненно не шли. Но Аделаида Сергеевна вдруг спросила:
– Веруша, как ты ко мне относишься?
– Такой вопрос…
– Понимаю, что искренний ответ на него получить трудно, но я спрашиваю не из праздности.
– Очень хорошо отношусь…
– Еще бы, я твой шеф, – усмехнулась Калязина.
– Бывает, что и шефов не любят.
– Редко. Интерес друг к другу, милочка, определяется социальным положением людей. Кто выше, тот и лучше. Для подчиненного начальник всегда интересен, а для начальника подчиненный почти никогда не интересен.
– Значит, я вам не интересна? – решилась Вера на вопрос.
– Милочка, тогда бы я не пришла.
– А я вас уважаю больше всех.
– Больше всех, Веруша, уважать надо только себя.
Калязина польщенно улыбнулась.
Иметь последователен, учеников, школу – не мечта ли?
– А как ты, милочка, относишься к органам внутренних дел?
– К милиции? Никак. Хотя… – замялась Вера.
– Что «хотя»?
– Она жизнь мою испортила.
– Каким образом?
Вера украдкой глянула на фотографию молодого человека с напыщенными усиками.
– Я Вам не сказала… Муженек мой сидел.
– И за что?
– Он был директором склада. Приехала однажды ревизия, а у него в бочках вместо подсолнечного масла вода. В мешках вместо сахарного песка речной. Посадили, ну а потом он ко мне и не вернулся…
– Вот, милочка, и мне милиция жизнь портит.
– Я об этом читала в газетах, но так и не поняла, за что.
– За что? – воодушевленно удивилась Калязина, доставая сигареты. – За что…
День светлел – он то светлел, то темнел. Сейчас вот светлел. Осеннее солнце прощупывало космы тумана неуверенными лучами. Без четверти три, а день посветлел. Туман, как дым, испуганно поднимался к небу. Возможно, что через пятнадцать минут у нее появится ассистентка не только для сверхчувственных опытов. Как только пробьет три и весь туман уйдет в небо.
– Веруша, нужно жить так, как считаешь нужным.
– А я ничего не считаю…
– Тридцать два года. А пришло к тебе то, что должно прийти к женщине в тридцать два?
– Я и не знаю, что должно прийти к женщине в тридцать два. Замужество?
– Есть у тебя украшения, натуральные, разные, каждый день новые? Есть у тебя одежда, не синтетическая, не копеечная, а шелковая, цигейковая, норковая? Есть у тебя просторная квартира с заказной мебелью от «Интуриста» и телефоном в ванной? Деньги, есть у тебя деньги, не зарплатные, не рублевочки с троечками, а свободные, несчитанные? А есть ли у тебя друг с сильными и нетерпеливыми руками? И в конце концов, есть ли у тебя напитки, вселяющие любовь, радость и фантазию? Я имею в виду ликер, ром и коньяк…
– Такую жизнь я видела только в кино.
– А все, милочка, должно приходить в свое время. Мужчина и деньги в пятьдесят лет нужны? Да. Но это совсем не то, что мужчина и деньги в двадцать – тридцать.
– Ко мне все опаздывает или вовсе не приходит. Телефон и тот звонит, когда я уже звонка и не жду.
Аделаида Сергеевна посмотрела на часы – ровно три. И туман высох.
– Веруша, я помогу: твой телефон будет звонить вовремя.
От просветлевшего ли дня, от горячего ли кофе, от выпавших ли надежд, от всего ли вместе лицо ассистентки скинуло обычную пугливую сухость и порозовело, как яблочко, высвобожденное из тени.
– Аделаида Сергеевна, дайте сигарету…
Закурила она со вкусом, глубоко. И порозовела еще больше, вместе со своим изящным носиком.
– За что? – переспросила Калязина, возвращаясь к задевшему ее вопросу. – А кто я, по–твоему?
– Ученая…
– Официально я врач–эпидемиолог, работающая на полставке в Лаборатории психологии. А неофициально?
– Известный парапсихолог.
– А неофициально я – ведьма.
– Как «ведьма»? – засмеялась Вера.
– Парапсихология у нас идет за чертовщину. И если человек ею занимается, то кто он? Раньше таких, как я, жгли на площадях на медленном огне. Теперь меня сжечь как–то неудобно, вот и пришили уголовное дело.
– Убийство?
– Нет, кражу бриллианта из магазина.
– Разве там украдешь?
Аделаида Сергеевна улыбнулась материнской улыбкой:
– Думала, что застану у тебя мужчину. Не понимаю, почему они тебя не осаждают. Молодая женщина, у которой сексуальные формы сочетаются с наивностью, для них приятнее коньяка.
– Я допустила бестактность? – опечалилась Вера.
– Нет, ты допустила глупость, – пошутила Калязина и посмотрела на часы: двадцать минут четвертого. – Милочка, вызови мне такси…
Пока хозяйка названивала, Аделаида Сергеевна прохаживалась по комнате, разминая уже отдохнувшие, уже засидевшиеся ноги.
Проверка почти кончилась. Мерзлотная тревога обтаяла, потеряв свои угластые очертания. Нет, не пропала и не должна пропадать, потому что тревога – это страж здоровья. На нее, на Калязину, нужны Петельниковы, как волки для популяции зайцев. Рябининых не считаем, покойники не страшны. Петельниковы, то есть волки, догоняют зайчишек слабеньких и задумчивых. Как вот этого молодого человека с пустым взглядом и вздорными усиками, заливавшего в бочки воду вместо подсолнечного масла…
– Аделаида Сергеевна, машина пришла.
Калязина выбросила окурок в форточку, надела плащ и повязала старушечий платок.
– Милочка, запомни наш разговор. И не носи этих тяжелых стародамских бус. Они похожи на перетянутую кишку. До вечера…
Она поехала домой, куда такси добиралось сорок минут, – не езда, а дежурство у светофоров. Рассчитавшись с водителем, Аделаида Сергеевна вошла в парадную, достала ключи, открыла свой почтовый ящик и достала письмо. Прилипший волосок цел, конверт не вскрывали. Теперь его можно и порвать. Раисе Фортепьянцевой оно ни к чему, поэтому кто–то услужливо его забрал и опустил в ящик. Кто–то…
И з д н е в н и к а с л е д о в а т е л я (на отдельном листке). Вадим прав, помогает от нервов.
Хочу в сосняке раствориться,
Шишкой упасть на заре,
Медовой смолой прослезиться
И каплей застыть на коре.
Но мгла, как лихая забота,
Ложится на душу мою…
Опять под ногами болото,
В котором безвольно стою.
Д о б р о в о л ь н а я и с п о в е д ь. Чем прекрасно детство? Запретными плодами. Ждешь, когда вырастешь и начнешь их рвать. В конце концов, жизнь – это срывание запретных плодов. Есть люди, вроде моей ассистентки, которые предпочитают жевать кислые яблочки, забывая, что в запретных плодах много витаминов. Кстати, запретный плод сладок не потому, что он запретен, а потому, что он сладок.
После телефонных звонков ноющий жгут отпустил грудь. Сам, без лекарств, после телефонных звонков. Но Рябинин все еще прислушивался к уходящей боли, не веря, что она уходит.
И промелькнуло, исчезая…
…Наше сознание всю жизнь с удивлением прислушивается к умирающему телу…
Что–то промелькнуло. Ожил, заработала голова, ушла боль – ожил. Отлегло. Хорошее слово – «отлегло». На Рябинине лежало, давило, и вот отлегло. Можно чем–нибудь заняться. Например, думать о смысле жизни впереди долгое утро, и никто не мешает. Рябинин тяжело вздохнул и замер у окна, как у края поздней сентябрьской ночи.
Ветерок – холодный, черный, с мелкими брызгами – ложился на лицо, как лед на обожженную кожу. Сколько он так может дуть – час, два, до утра? Рябинин забыл часы, измеряя теперь время перепадом ветра, силой дождя и кратким светом иногда загоравшихся окон в далеком доме. Как он, Рябинин, сейчас видится оттуда, из тьмы? Посреди черной ночи, посреди черного дома, посреди яркого проема окна стоит человек… Кто же он?
А кто он? Мужчина, скоро будет сорок, глава семейства, следователь прокуратуры. Все мужчины, всем будет сорок, все имеют семью и специальность. Что он дал государству? Расследовал несколько сотен уголовных преступлений. И только–то? Не выращивал хлеб, не плавил сталь, не рубил уголь… Не воевал, не совершил подвига… А что он дал жене? Слезы и бессонные ночи. Она и сейчас не спит, конечно, не спит. А что он может дать Иринке – что может дать отец, который вечером еще на работе, а по выходным на дежурстве? Что он дал друзьям, кроме редких бесед? И что он дал людям? Тогда откуда же у него право спорить, не соглашаться, учить, бороться? Он часто спорит… Получается, что всегда считает себя правым? Но если человек всегда прав, наверняка он не прав в чем–то Главном, в самом Главном. В чем же не прав он?
И промелькнуло, исчезая…
…Уступать человеку… Не то же самое ли, что и делать добро?
Он не прав, потому что ищет врагов, а не союзников. Вместо борьбы нужно стучаться в человеческую душу. Он же спорит и спорит – с прокурором, с Васиным, с Вадимом, с женой. Довел Лиду до страшной мысли, чуть ли не до измены. Но ведь он жалостлив. К кому – к преступникам, к посторонним, к прохожим? А к друзьям и сослуживцам?
И промелькнуло, исчезая…
…Подлецов нет, а есть только непонимание…
Рябинин вздохнул. Завтрашние отношения выбирать не ему, завтра он будет лишь обороняться. Ищет смысл жизни – всей, сразу, один. А какой смысл в этой провокации, в его допросе, в предстоящей беседе с заместителем прокурора города?
Ночь шла, собираясь уходить. Ливанул дождь, застучал реже и перестал, передыхая. Ветер шумно обрывал листья, разбрасывая их по миру, – один листок, угольно–черный, как ископаемый, ошалело скользнул по мокрому подоконнику и улетел на землю кончать свою жизнь. Ветер разорвал и разметал облака – ненадолго, чтобы показать Рябинину просвет в этой ночи. И он увидел вечно чистые звезды, философски мерцавшие в своей недосягаемой дали…
Когда человека сжимает боль или тоска, он начинает чувствовать вселенную, но не разумом, которому это не под силу, а чем–то другим, ему неизвестным, – может быть, молекулами, атомами. Он постигает, что все мы когда–то были космической пылью, раскаленными мирами, теми же ясными звездами… Беспричинная грусть и причиненная боль не от этого ли постижения; не помнят ли наши атомы и молекулы тугих мраков, разломных холодов, бушующих плазм и космического одиночества, не боятся ли они, что скоро, ох как скоро, опять повергнутся в пучины мироздания – и на миллиарды лет, на триллионы, а может быть, и навсегда?