Они нашли место у стены, под хрустальным бра. При таком–то свете… Марат Геннадиевич принес два бокала холодного шампанского – даже стеклянная ножка ледяная. О, конфеты «Трюфели».
Он ссыпал мелочь в карман.
– Не люблю, когда у мужчины в кармане бренчат копейки.
– Да, лучше, когда там шуршат рубли.
Эстрада же, бодрость и шутки. И яркий, пронизывающий душу свет.
– Когда–то мы были на «ты» и без всяких отчеств. – Он поднял бокал.
Она хотела ответить, но за их четырехместный столик опустились еще двое – молодой человек с девушкой. Вазочки с мороженым и лимонад. Лида подняла взгляд и зашлась краской от рыжей шевелюры парня. Она его знала… Где–то видела, и не раз. И он ее узнал, заморгав бесцветными ресницами.
Храмин склонился и почти шепотом сказал:
– Предлагаю выпить за…
– У вас покурить не найдется? – спросил рыжий парень.
– Нет, – бросил Храмин в его сторону и начал заново: – Предлагаю выпить за…
– Не скажете, который час?
– Нет, – резко ответил Храмин и повернулся, зло уставившись на рыжеволосого: – Еще вопросы есть?
– Есть, шампанское того… холодное?
– Прохладное.
– Спасибо.
И Лида сразу вспомнила – он из уголовного розыска. Манера вмешиваться и задавать вопросы, как у Петельникова, которому все там подражают.
– Предлагаю выпить за наше будущее.
– За наше, – покорно выдохнула Лида.
– Которое начнется сегодня?
– Мужчины всегда спешат…
– Ну, а проводить я вас могу?
– Только до дому… пока, – громче сказала Лида и нахально посмотрела на нахального инспектора.
И з д н е в н и к а с л е д о в а т е л я. Подозреваю… Я теперь частенько подозреваю. Подозреваю, что любовь – для слабых натур. Поэтому женщины любят чаще и сильнее.
Д о б р о в о л ь н а я и с п о в е д ь. Я похожа на своих родителей. А кто не похож? Только не рассказывайте мне про благотворное влияние коллектива. Какое может быть влияние, когда действует наследственность плюс воспитание. Они меня родили да потом восемнадцать лет поучали. И получили свою копию. Вот и решение проблемы, над которой думают ученые, – проблемы отцов и детей. Почему эта проблема есть, почему отцы и дети скандалят, почему разъезжаются… Потому что дети похожи на родителей, а именно: имеют одни недостатки. Поэтому и не могут ужиться. И запомните, запишите себе для диссертаций или для чего там: дети хотят жить не иначе, чем их родители, они хотят жить отдельно.
Лида еще не вернулась с работы. Может быть, и хорошо – он все продумает. Продумает… Он что – готовится к конференции? Разве не знает, о чем говорить? Столько вымученных мыслей…
Рябинин нехотя переоделся: то, что он хотел сказать, возможно, требовало костюма. У каждого человека есть слова, хранимые для каких–то главных минут. Неужели она наступила, его главная минута? Вот так, мирно и обыденно?
Он рассеянно открыл холодильник и обежал взглядом свертки, пакеты и баночки. Сейчас придет Лида и накормит. Но сначала он ей скажет. Пожалуй, лучше за ужином. Нет, за чаем. После, разумеется, после еды – возьмет за руки, посадит в кресло и вслед за ее удивленным «Да?» скажет давно припасенные, нетронутые слова.
Рябинин прошелся по квартире, охваченный нетерпением.
Нетронутые слова… Он скажет, что ее любит. Да, так и скажет: «Лида, я тебя люблю».
Он остановился у зеркала, где увидел настороженного субъекта в больших очках с оправой, вышедшей из моды. С растерзанной шевелюрой. Не голова, а овин. Нет, его остановил не субъект, – субъекта он знал…
Что же это за нетронутые слова «Я тебя люблю», которые говорят на всех свиданиях? Не их он держал в душе, не их копил всю совместную жизнь. Он скажет другие… «Лида, я буду любить тебя всю жизнь». И эти слова избиты так, что им даже не верят. «Лида, если тебя не будет…» Но ведь у него есть свои, накопленные, нетронутые…
Рябинин мельком глянул на часы – восьмой. Лида задержалась на работе. Ну да, у них отчет. Поэтому и в поле не поехала.
Слова… Он удивленно, как потерял что–то важное, остановился посреди кухни. Где же его слова? И тогда откровенная и поэтому обидная мысль пришла, растолкав все другие…
На работе, с приятелями, дома он избегал громких и значимых слов. Избегал и тех, своих, вымученных, выстраданных и спрятанных в душевные тайники для чего–то серьезного, главного, может быть, исторического. Обходился намеками, шутками, недосказанностями, как разбогатевший нищий копейками. И как этот нищий был спокоен за свое будущее, так был спокоен и он, зная, что главные слова у него есть. Как–то получилось, что не сказал их отцу – не успел. Не сказал вовремя другу юности – теперь они не дружили. Не сказал многим хорошим людям, которые, может быть поэтому и ушли из его жизни. Не говорит Петельникову, Рэму Федоровичу, Беспалову – еще успеется. Не говорит шестилетней дочке – еще не выросла. И до сих пор не сказал Лиде… А теперь вот не может их вспомнить. Неужели так глубоко спрятал? Или забыл? Или их и не было?
Рябинин посмотрел на часы – восемь. Этот отчет…
Он ткнул пальцем в клавишу приемника. Скрипка, нервная и одинокая скрипка, она даже с оркестром кажется одинокой. Мендельсон, первый концерт…
И сразу подступило нескончаемое одиночество, начавшееся давно, в детстве. Дошкольником его частенько оставляли одного, включив для веселья радио. Почему–то всегда – наверное, в то время еще не было эстрады передавали классическую музыку. Почему–то всегда на высочайшей ноте страдала скрипка. С тех пор, где бы она не заиграла, щемящее одиночество входило в него вместе с ее звуками. Теперь же вошло сразу и легло на душу, которой, может быть, этой скрипки сейчас и не хватало.
Уже половина девятого.
Он пошел на кухню, подальше от музыки и от одиночества. Нужно попить чаю – чай от всего излечивает и все прогоняет. Он уже взял спички, когда увидел на стуле хозяйственную сумку. Лида же с ней уходила на работу…
Рябинин кинулся в маленькую комнату, в шкаф–костюм, в котором она была утром, сиротливо висел на плечиках. Так. Лида пришла, переоделась и ушла. Она не на работе. А где? Ведь могла позвонить – он весь день сидел в кабинете.
Теперь к одиночеству прибавилось какое–то звонкое напряжение. Она не на работе. А где? Мало ли где. У подруги, по делам, в магазине… В лучшем зеленом платье? Да мало ли что может случиться… Допустим, приехала делегация эфиопских геологов и Лиду попросили надеть лучшее зеленое платье и посидеть на приеме. Или коллега защитил диссертацию, и ее попросили надеть зеленее… Почему же не позвонила? Уже десять.
Он распахнул окно, выходящее в сквер, где широко открывалось июльское небо. И отрешился от всего человеческого, потому что природа застелила взгляд…
Солнце только что зашло. Небо тоннейшей и нежнейшей бирюзы, до прозрачности, до исчезновения цвета, который к горизонту все–таки исчезал, переходил в желтизну и, все накаляясь, примыкал к земле уже темным, перекипевшим золотом. На этом небе жили остатки растерзанного ветром облака: у горизонтного золота бежали узкие ярко–алые ленты, выше двигались вытянутые бордовые сугробы, а над головой повисли уже обессиленные от движения и цвета бледно–сиреневые клочки…
Рябинин, наверное, полчаса смотрел в это небо–ковер, которое менялось на глазах: тух горизонт, темнела бирюза и растворялись остатки облаков. Подступала ночь. Он нехотя закрыл окно, возвращаясь на землю.
Подступала ночь – половина одиннадцатого. Неужели Лида забыла, как он волнуется? Неужели у нее не кольнет сердце? Не выдумал ли он ее, Лиду?
И промелькнуло, исчезая…
…Мы никогда не страдаем по человеку – мы страдаем по идеалу…
Не включая лампы, при том свете, который еще остался у июля, от белых ночей, Рябинин вскипятил чай и начал пить мелкими торопливыми глотками, словно заливал ими то звонкое напряжение, которое все росло. Он же дурак. Мало ли что могло произойти. Кто–нибудь заболел, куда–нибудь послали, где–нибудь задержали, откуда–нибудь не пошел транспорт…
Вкрадчивый щелчок замка почти испугал. Вор. Кому ж еще таиться?.. Вор осторожно переступил порог и включил свет, распуская запах духов, долетевший до самой кухни. Лида. И он сразу понял, что ничего с ней не случилось и была она не по делам. Тогда бы не таилась.
Рябинин вышел в переднюю, жмурясь от яркого света.
– Почему сидишь в темноте? – спросила она беззаботным и слегка уставшим голосом.
– Это все, что тебя интересует?
– А что меня должно еще интересовать? – удивилась Лида, облегченно сбрасывая туфли.
Рябинин имел хорошее, не испорченное вином и табаком, обоняние. К духам примешивался какой–то запах, который удивил его, будучи еще не определен. Вино, пахло дорогим алкоголем.
– Где же ты была? – видимо, невнятно спросил он.
На концерте.
– На каком концерте?
– На эстрадном.
Вино сухое, скорее всего – шампанское.
– Одна? – удивился он, выпячивая это удивление: нельзя одной ходить на концерты.
– Нет, не одна.
– С Валентиной?
– Нет, не с Валентиной, – зевнула Лида.
Дальше был тот вопрос, который он хотел задать и до которого не мог опуститься. Впрочем, он уже опустился. «Где ты была?» Нет, с частичкой «же», которая придала вопросу лишь удивление: «Где же ты была?»
– Ты его не знаешь, – ответила Лида на тот вопрос, до которого он не мог опуститься.
– Кого «его»?
– С кем я ходила на концерт.
– И ты говоришь об этом спокойно? – тихо спросил Рябинин.
– Разве что–нибудь случилось?
Теперь она, как показалось ему, выпятила свое удивление.
– Но ведь ты впервые была в театре без меня…
– Надо когда–нибудь начинать.
Она хотела пройти в ванную, но Рябинин загородил путь:
– Давай немедленно поговорим.
– Я устала, да и пьяна…
Лида опять зевнула, прошла бочком и закрылась в ванной, оставив запах шампанского, шоколада и пряных восточных духов.
Полтора часа назад он видел пронзительной красоты небо. При чем здесь небо? Ну да, оно было похоже на счастье, это расцвеченное небо… А до неба или после него была исчезнувшая мысль. О чем она? Ну да, ведь исчезнувшая.