Не от мира сего. Криминальный талант. Долгое дело — страница 84 из 133

– И шкварки, – добавил я.

Во дворе удивился большой лохматой собаке. Ее хозяин меня вразумил:

– Это же колли!

– Знаете, очень похожа на васси.

У Штрауса есть вальс, кажется, с жизнелюбивым названием «Вино, женщины и песни». Так вот, я несу бутылку шампанского. Со мной будет женщина. И сейчас уложу в портфель пластинку с песнями ансамбля не то «Самосады», не то «Самопалы».

Д о б р о в о л ь н а я и с п о в е д ь. Стала я врачом–эпидемиологом с высшим образованием, а со временем стала и солидной дамой.

Высшее образование… Разумеется, специальность я получила. А при чем тут образование? Если откровенно, то как была бабой, так бабой и осталась. С изыском, конечно…

Рябинина душила радость.

Что он болтает? Слова–то несовместимые… Хорошим не душат. Говорят, что радость распирает. Но вот его душила какой–то взвинченной силой. Интересно, кто первый сказал – злоба душит? И пошло, пошло… Злоба не душит. Она больше трогает разум, а тот умеет держать себя в руках – он взвешивает и рассчитывает. Радость же ложится на сердце, которое безрассудно колотится, захлестывая жаром и разум, и волю, и щеки.

Он вышел из парка, и другой запах, яблочный, перебил цветы и травы. На углу высился штабелек реечных ящиков, завихренный белыми стружками. Первые, ранние яблоки. Рябинин расстегнул портфель и купил их две весовые тарелки. Самое крупное, яркое, немытое, он проколол зубами со звонким хрустом. Под бордовой кожицей розовела мякоть – вкус ананаса…

Яблочный дух заполонил кабинет. Работать было невозможно. Он мешал, этот яблочный дух. От него тоже кружилась голова, как и в парке от политой земли, от цветов и от сквозного ветерка.

Без стука, по–мышиному – как пролез под дверью – появился комендант:

– В буфете имеется кура по два шестьдесят пять.

– А цыпа? – пошутил Рябинин.

– Цыпа была вчера.

– Если кура–цыпа, то уж тогда сардели и сосиси.

– Не завезли. А фрикадели будут к вечеру.

Комендант не улыбался. Только его короткий нос три раза дрогнул, уловив яблочный запах, бьющий из портфеля.

– Александр Иванович, есть вроде бы английская пословица… Съешь яблоко – и врач не нужен. Берите.

Комендант еще раз дрогнул носом и внушительно отказался:

– Яблоки противоречат моему организму.

Рябинин хотел узнать, каким это образом они противоречат, но Александр Иванович вдруг заявил:

– А он есть.

– Кто?

– Смысл жизни.

Рябинин невпопад улыбнулся, рискнул спугнуть страсть в этом, оказывается, впечатлительном человеке. За своими ремонтами и сметами, за побелками и шпатлевками комендант думал об их случайном разговоре на краю города у сурепного поля.

– И в чем же он? – спросил Рябинин.

– Есть смысл.

– В чем?

– Есть смысл, – упрямо повторил Александр Иванович.

– Я тоже считаю, что он есть. Но вот в чем?

– Есть и все.

Нет, комендант не думал – комендант верил. Это лучше неверия. Вера в смысл жизни, как в бога.

И промелькнуло, исчезая…

…Каждый верующий – не думающий. Каждый думающий – не верующий…

А комендант изрек, как приговор:

– Если бы не было у жизни смысла, то все бы повесились.

Хорошо, это называется доказательством от противного. Все бы повесились… Но ведь сколько людей не знают этого смысла, не ищут и не вешаются. Или же знают?

Базалова вальяжно заполнила кабинет, отчего Александр Иванович пропал, как выветрился.

– Ну как? – спросила она, пытливо въедаясь в Рябинина взглядом.

Он вновь открыл портфель:

– Есть английская пословица: съешь яблоко – и можешь не здороваться с врачом.

– Отодубел.

– Ото… что?

– Отошел, говорю. – Она выбрала маленькое яблоко, но с листочком, вытянутое, граненое.

Демидова, как всегда, влетела в кабинет, словно ее сопровождало человек десять. Она отряхнула сигарету на свои туфли и сердито обрадовалась:

– Слава богу, щеки порозовели…

– Мария Федоровна, знаете английскую пословицу: съешь яблоко – и гони врача в шею?

Прокурор заглянул в кабинет, как в больничную палату. И вошел смело, успокоенный женскими улыбками.

– Юрий Артемьевич, в Англии есть закон: врач, который не ест яблок, наказывается тюремным заключением. Угощайтесь.

– Странный закон, – улыбнулся прокурор.

– Странный, – подтвердил Рябинин, улыбаясь.

И промелькнуло, исчезая…

…Какая прелесть быть с людьми в одном кабинете, в одном городе, на одном земном шаре… Всегда бы…

Женщины ушли. Юрий Артемьевич расслабленно опустился на стул:

– Миновали ваши беды?

Рябинин так и улыбался, душимый радостью. Интересно, на кого он сейчас похож? На Буратино, увидевшего цирк.

– Отчего они, Юрий Артемьевич, наши беды?

– Наверное, от плохих людей…

– От них ли?

– Ну, и от нас самих.

– Мы считаем, что наши неприятности от подлецов, от материальных недостатков, от погоды, от невкусного обеда… Юрий Артемьевич, а может быть все они от несовпадений? Одних лишь несовпадений взглядов, характеров, способностей и настроения?

– Надо подумать.

Прокурор легонько зацепил нос, высветлив лицо ватным благодушием. Он ждал хорошего дня. Синего неба и теплого солнца, которые теперь нежили город. Спокойной работы без невероятных происшествий, без руководящих визитов и без грозных жалоб. Воспрявшего следователя, который не знал, как избавиться от улыбки.

– Лучшее лекарство от всех бед, Сергей Георгиевич, творческая работа.

– А работающие творчески – счастливы?

– Творец всегда счастлив.

– Допустим, сотворил автомобиль… Мещанину, который его купил для престижа и спесиво ездит, себя показывает и кислород жжет. Творец счастлив?

– Вещи производят не только для мещан.

– Вещи, вещи… В этом есть что–то унизительное, Юрий Артемьевич. Всю жизнь насыщаться вещами самому и насыщать других.

– Работа на радость людям не может быть унизительной.

– Мне, вам, всем дадена жизнь. И мы ее тратим на изготовление вещей. Ведь это же страшно…

– Без материального производства человечество не проживет.

– Но материальное производство ведь только для того, чтобы существовать, чтобы выжить. И опять вечный вопрос – для чего выживать?

Впервые спорил он легко, как плыл по течению. Впервые спорил с прилипшей улыбкой, которая показалась бы надменной, не знай Беспалов ее истоков.

– Юрий Артемьевич, по–моему, вещизм – это детская болезнь человечества. Чем оно больше будет умнеть, тем меньше будет производить. Впрочем, как и сейчас… Богат вещами – беден духовно. И наоборот.

– И тогда, по–вашему, не будут работать?

– Почему же… Но эта работа будет для главного, для смысла жизни. Вот тогда работа сама станет смыслом жизни.

– Который вы не знаете?

– Который я не знаю.

Но иногда Рябинину казалось, что он его знает. Вернее, он к нему часто, может быть ежедневно, приближается, почти касаясь какой–то неосязаемой своей частицей… Только не разумом, поэтому не может схватить, упуская туда, откуда приходят к нам мысли и куда уходят. И заметил, что он ближе всего к познанию в свои тяжкие минуты. Вот и в прошедшие дни что–то мелькало, где–то подходило, когда–то прикасалось…

– Как там Калязина?

Рябинин, душимый радостью, восторженно смотрел на прокурора, который за все это время ни разу не спросил о деле. И вот только сейчас, после спора, заверенный улыбкой следователя…

Рябинин начал рассказывать, прислушиваясь к бушующей в нем радости. Ему казалось, что и Беспалов к ней прислушивается, – иначе бы не улыбался.

– Всего, Юрий Артемьевич, у нее четыре преступления…

– Потерпевшие опознают?

– Без сомнения.

Распахнутый портфель так и лежал на столе, источая запах окрепшего лета. Рябинин схватился за уголки и высыпал все яблоки на свои бумаги:

– Берите же! Знаете, в Англии есть обычай… Если врач не любит яблоки, то его вешают.

И з д н е в н и к а с л е д о в а т е л я. Все от несовпадений. Может быть вернее, от несовместимости. Откуда же она, эта несовместимость? Я думаю, в основе человеческой несовместимости лежит убеждение каждого, что все мы равны и подобны. Да, мы равны политически, экономически, биологически… Но у каждого свой характер. Каждый получил свое воспитание. Свой ум, свои способности, свой возраст и свой образ жизни. Поэтому психологически мы все разные. И поэтому, встретив человека, не нужно думать: «Вот такой же человек, как я». Лучше удивиться: «Вот здорово – у него тоже два глаза, две руки и в квартире тоже стоит телевизор». И тогда познавать этого человека, как прилетевшего инопланетянина, – с любопытством, добротой и надеждой на совместимость.

Д о б р о в о л ь н а я и с п о в е д ь. Возможно, под давлением своей же собственной энергии я бы из эпидемиолога превратилась в профессоршу, артистку или заведующую комиссионным магазином… Но подвернулся он. Что я говорю – подвернулся. Явился, он явился, как вылез из летающей тарелки. А я была молодая, красивая. Раскованная, рисковая. В джинсах, джерсях и замшах.

Еду как–то в автобусе. Стоит мужчина с книжечкой. Лицо закрыто очками, как забралом. Рубашка чистая, но стираная–перестираная. Костюм выглажен, но потерт, блестит на плечах серебряными погончиками. И что он, думаете, читает? Стихи. Хотела я ему сказать: «Чудак, чтобы носить новые костюмы, надо читать не стихи, а инструкции». Разумеется, это был не он, не тот. Это был антигерой. А тот явился, как из летающей тарелки. Я успела лишь обомлеть.

Микроскоп, набычившись, смотрел в стол. Лида шлепнула его по тубусу и отошла к окну, широкому и чистому, как июльское небо за ним.

В этом небе – видимо, на границе воздуха и пустоты – замедленно кружились какие–то светлые птицы. Вольготно, распластанно, сами по себе… Лида привстала на цыпочки, подавшись к ним на сантиметр. Она верила, что когда–то человек летал. Не на самолетах, а вот так, вольготно распластавшись. Может быть, когда еще и не был человеком… И бессознательно об этом помнит, и хочет взлететь, привставая на цыпочки и подаваясь к птицам на один сантиметр. Но особенно свое родство с птицами чувствуют дети, которые летают во сне и – кто знает? – может быть, потихоньку от взрослых летают и днем.