Не отпускай — страница 27 из 48

Я что-то упускаю…

Теперь Том Страуд начинает плакать. Его подбородок упирается в грудь. Плечи вздрагивают. Оги протягивает руку и кладет ладонь на плечо Тома. Этого недостаточно. Оги подходит к нему вплотную, Том наклоняет голову и начинает рыдать в плечо Оги. Я теперь вижу Оги в профиль. Он закрывает глаза, и я вижу мучительное выражение на его лице. Рыдания Тома становятся громче. Время идет. Никто не двигается. Рыдания начинают стихать. Наконец Том смолкает. Поднимает голову и смотрит на Оги.

– Спасибо, что сам приехал сообщить, – бормочет Том Страуд.

Оги заставляет себя кивнуть.

Том Страуд отирает лицо рукавом, выдавливает подобие улыбки:

– Теперь у нас есть что-то общее.

Оги смотрит на него вопросительным взглядом.

– Что-то страшное общее, – продолжает Том. – Мы оба потеряли детей. Теперь я понимаю твою боль. Это как… это как быть членами самого жуткого клуба, какой можно представить.

Теперь морщится, словно от удара, Оги.

– Ты думаешь, то ужасное видео как-то связано с его смертью? – спрашивает Том.

Я жду, когда Оги ответит, но он словно язык проглотил. Поэтому отвечаю за него на вопрос:

– Эта гипотеза непременно будет расследоваться.

– Хэнк не заслужил этого. Даже если бы он и обнажался…

– Он не обнажался.

Том Страуд смотрит на меня.

– Это была ложь. Матери одной из учениц не понравилось, что Хэнк появляется у школы.

Глаза Страуда широко распахиваются. Я снова вспоминаю стадии скорби. Отрицание может быстро уступить место ярости.

– Она это выдумала?

– Да.

Ничто в его выражении не меняется, но я вижу, как он вспыхивает.

– Как ее зовут?

– Мы не можем вам этого сказать.

– Вы думаете, она это сделала?

– Думаю ли я, что она убила Хэнка?

– Да.

– Нет, – честно отвечаю я.

– Тогда кто?

Я объясняю, что следствие только-только началось, и предлагаю стандартное утешение: «Делаем все, что в наших силах». Я спрашиваю, есть ли у него кто-нибудь, кому он может позвонить, чтобы этот человек приехал побыть с ним. У него есть брат. Оги теперь не говорит почти ни слова, он стоит у двери, покачивается взад-вперед на подошвах. Я успокаиваю Тома, как могу, но я не бебиситтер. Мы с Оги пробыли здесь более чем достаточно.

– Спасибо еще раз, – говорит нам Том Страуд, когда мы собираемся выйти.

И я, как будто мало уже наговорил банальностей, произношу:

– Примите мои соболезнования.

Оги выходит первым, спешит по дорожке. Мне приходится прибавить шагу, чтобы его догнать.

– Что случилось?

– Ничего.

– Вы вдруг как-то смолкли. Я подумал, может, что-то пришло по телефону.

– Нет.

Оги подходит к машине, открывает дверцу. Мы оба садимся.

– Так что случилось? – спрашиваю я.

Оги сердито смотрит через лобовое стекло на дом Тома Страуда.

– Ты слышал, что он мне сказал?

– Вы имеете в виду Тома Страуда?

Он продолжает сердито смотреть на дверь.

– У него и у меня теперь есть что-то общее. – (Я вижу, как дрожит его лицо.) – Он знает мою боль.

Его голос становится хриплым от презрения. Я слышу его хриплое дыхание, оно становится все более затрудненным. Я не знаю, что с этим делать, как реагировать, поэтому просто жду.

– Я потерял семнадцатилетнюю красавицу-дочку, она только начинала жить, весь мир был открыт перед ней. Она была для меня все, Нап. Ты это понимаешь? Она была моей жизнью. – Оги теперь смотрит на меня с такой же злостью; я отвечаю на его взгляд и не двигаюсь. – Я по утрам будил Дайану к школе. Каждую среду готовил ей оладушки с шоколадной стружкой. Когда она была маленькой девочкой, я каждое воскресенье возил ее в дайнер «Армстронг» – только она да я, – а потом мы отправлялись в «Сильверманс» и покупали заколки, или яркие резинки для волос, или клипсы из панциря черепахи. Она собирала всякие штуки для волос. Я был всего лишь невежественный отец, что я понимаю в таких вещах? Все это лежало там, когда я убирал ее комнату. Выбросил все… Когда у дочки была ревматическая лихорадка в седьмом классе, я восемь ночей подряд спал на стуле в больнице Святого Варнавы. Я сидел там и, глядя на нее, молил Бога о ее выздоровлении. Я ходил на все хоккейные игры, все праздничные концерты, все танцевальные выступления, все выпуски, все родительские собрания. Когда Дайана пошла на первое свидание, я тайно отправился следом в кинотеатр, потому что ужасно нервничал. Если она уходила вечером, я не мог уснуть, пока она не возвращалась домой. Я помогал ей писать тестовые работы для поступления в колледж, которые никто так и не прочел, потому что она погибла, не успев подать документы. Я любил эту девочку всем сердцем все дни ее жизни, а он… – Оги чуть ли не выплевывает это слово в направлении дома Тома Страуда, – а он теперь считает, что у нас есть что-то общее?! Думает, будто он, человек, бросивший сына, когда дела пошли плохо, в состоянии понять мою боль?

Оги бьет себя в грудь, когда говорит «мою». Потом он останавливается, замолкает. Закрывает глаза.

С одной стороны, хочется сказать ему что-то утешительное, мол, Том Страуд потерял сына и нужно бы сделать для него послабление. Но с другой – и эта сторона неизмеримо сильнее, – я совершенно согласен со словами Оги и не испытываю потребности в снисходительности.

Оги открывает глаза и снова смотрит на дом.

– Может быть, нам стоит посмотреть на это по-новому, – говорит он.

– Как?

– Где был Том Страуд все эти годы?

Я молчу.

– Он говорит, что был на Западе, – продолжает Оги, – занимался продажей рыболовных снастей.

– А за магазином у него был тир, – добавляю я.

Теперь мы оба смотрим на дом.

– Еще он говорит, что время от времени возвращался. Пытался завязать дружбу с сыном, который отвергал его.

– И?..

Оги несколько секунд молчит. Потом делает глубокий вдох.

– Так, может, он возвращался и пятнадцать лет назад?

– Кажется натяжкой, – отвечаю я.

– Верно, – соглашается Оги. – Но проверить его место обитания не повредит.

Глава восемнадцатая

Когда я возвращаюсь домой, Уолши в саду. Я широко, во весь рот, улыбаюсь им. Посмотрите, каким безобидным бывает холостяк. Они машут в ответ.

Они все, конечно, знают твою трагическую историю. В городе она стала легендой, так все говорят. Удивлен, что ни один из потенциальных Спрингстинов[24] не написал «Оду Лео и Дайане». Но все они считают, что с ними такое не может случиться. Так уж устроены люди. Все они хотят знать подробности не просто из любви к крови – хотя и от этого никуда не уйдешь, нет вопросов, – но главным образом им надо быть уверенными, что с ними подобного никогда не произойдет. Эти ребята слишком много выпивали. Принимали наркотики. Они по-дурацки рисковали жизнью. Родители неправильно их воспитывали. Они были невнимательны. Что угодно. С нами такое не может случиться.

Отрицание – оно не только для скорби.

Бет Лэшли мне так и не позвонила. Меня это беспокоит. Я звоню в полицию Энн-Арбор, мне отвечает детектив по имени Карл Легг. Я говорю ему, что ищу кардиолога Бет Флетчер, урожденную Лэшли, а меня в ее офисе отфутболивают.

– Она разыскивается в связи с преступлением?

– Нет, просто мне необходимо с ней поговорить.

– Я съезжу в ее офис сам.

– Спасибо.

– Не беспокойтесь. Я позвоню, когда что-нибудь узнаю.

В доме тишина, призраки спят. Я поднимаюсь на второй этаж, тяну на себя рычаг. Опускается лестница, ведущая на чердак. Я карабкаюсь наверх, пытаясь вспомнить, когда в последний раз был здесь. Кажется, я помогал тебе затаскивать твои вещи наверх, но воспоминаний об этом совсем не осталось в моей голове. Может, папа избавил меня от этого и сам перенес их. Твоя смерть была такой неожиданной. Смерть отца – нет. У нас с ним было время. Он, в отличие от меня, смирился с судьбой. К тому времени, когда его тело сдалось, он уже сбросил с себя – и с меня – почти весь груз своих земных пожитков. Он раздал всю свою одежду. Убрал свою комнату.

Он все вычистил ко времени прихода старухи с косой, так что мне ничего не пришлось делать.

На чердаке, что неудивительно, жарко и пахнет плесенью. Дышится тяжело. Я предполагаю, что здесь будет бессчетное число коробок и старых сундуков, весь хлам, который видишь в кино, но на самом деле вещей на чердаке совсем немного. Отец набил на пол всего несколько досок, так что вокруг в основном – розовое изоляционное покрытие. Это мне и запомнилось больше всего. Мы с тобой поднимались сюда мальчишками и играли в игру «не сойти с доски»: кто сошел, ступил на розовое, тот, считай, провалился вниз. Не знаю, могло ли это произойти на самом деле, но отец нам так всегда говорил. Помню, я маленьким боялся этой розовой поверхности: вдруг засосет, как в болото, и вовек не выберешься обратно.

Ты ведь никогда не попадал в трясину в реальной жизни, Лео? Хотя в кино и по телевизору об этом чего только не говорят, в действительности я никогда не слышал о том, чтобы кого-то затянуло в болото.

Вот о чем мои мысли, когда я замечаю коробку в углу. Вот она, твоя коробка, Лео. Ты знаешь, что отец к материальным вещам относился без пиетета. Твоей одежды здесь нет. Игрушек тоже. Чистка была частью его скорби – не знаю, какая это стадия. Может быть, принятия, хотя принятие считается последней стадией, а отцу после чистки предстояло еще пройти через многое. Мы знаем, что он был эмоциональным человеком, однако меня испугали его рыдания – все его тело сотрясалось, судорожно вздымалась грудь, дрожали плечи, раздавались оглушительные вопли невероятной муки. Временами мне казалось, что отец физически разорвется на две части, что его бесконечная боль расколет его грудь.

А от матери мы так ничего и не услышали.

Связался ли с ней отец, сообщил ли ей? Не знаю. Я никогда не спрашивал. Он мне никогда не говорил.

Я открываю коробку – посмотреть, что сохранил отец. И тут мне в голову внезапно приходит мысль: отец явно знал, что ты никогда не сможешь заглянуть в нее. И еще он знал, что и сам никогда не будет ее открывать. А это значит, что содержимое коробки, то, что он счел нужным сохранить, имеет ценность только для меня. Отец предвидел, что когда-нибудь это понадобится мне.