Не отрекаются любя. Полное собрание стихотворений — страница 10 из 42

Он от суши начисто отрезан –

третий день не ходят катера,

оттого, что разгулялся норд,

празднуя приход весны в столицу…

Черный город в дымке распростерт.

Этой ночью никому не спится,

так необычайно хороша,

без огней, без яркого убранства,

рвущаяся в пенное пространство

города мятежная душа.

Моряна

Из чуть голубоватого тумана

всплывает Нарген розовой стеной…

С утра задула крепкая моряна

и точит камни острою волной.

Гудит гудок, и второпях проходит,

фырча и дым по ветру расстелив,

залатанный, чумазый пароходик,

навеселе вернувшийся в залив.

Идут валы как будто в белых перьях,

крепчает ветер, влажный и тугой,

а под ногами раскаленный берег,

великолепно выгнутый дугой…

Теперь как будто вылеплен из воска

далекий Нарген – кучка желтых сот…

Давным-давно пришел из Красноводска

слепящий мокрым лаком теплоход.

Шумит, шумит соленая моряна,

шумит, не утихая ни на миг…

Мне кажется, тяжелый зной Ирана

сюда с потоком воздуха проник.

Мне кажется, тусклее небо стало,

а ветер горячей и солоней…

Вчера я эту девушку видала.

И – как умела – говорила с ней.

Она была красивою и стройной.

Она была по-южному смугла.

Она была почти совсем спокойной

и только улыбнуться не смогла.

Без узелка, без паспорта, без визы

три дня назад она пришла сюда,

и дороги ей улицы Тавриза,

как нам родные наши города.

Но все еще звучат в ушах угрозы,

рыданья, стоны, выстрелы кругом…

И Саади прославленные розы

раздавлены солдатским сапогом.

Чужие лица, говор иностранный…

Сестра моя, всем сердцем мы с тобой!

Шумит, шумит соленая моряна

над нераздельной нашею судьбой.

И на земле трепещет тень инжира,

и детский смех подобен ручейку,

и мимо нас идут солдаты мира,

твои друзья – рабочие Баку.

Путь к руде

Дорога выбита в горах,

дорога выгрызена в скалах…

Река сквозь каменистый прах

что день, то новый путь искала.

То растекалась между глыб,

то собиралась воедино…

Столетья, верно, не могли б

такие горы с места сдвинуть.

Река ломилась напролом,

летела в грохоте и мыле,

над искристым ее крылом

ветвящиеся тени плыли.

Старик платан, оторопев,

в воде по пояс брел по круче…

Потом реки внезапный гнев

сменялся радугой летучей,

и под навесом легких лоз

она струила зыбь рябую,

пока ей в русло довелось

на день прилечь, до новой бури.

Какое дело до реки

рабочим, пыльным и усталым?

Они опять несут мешки

с кирпично-красным аммоналом.

У них характер слишком крут

и удивительные руки…

Они, как паутину, ткут

над пропастями виадуки.

А над рудой – броня веков,

твердым-тверда ее защита:

над ней пласты роговиков

тупят сверло из победита.

И смуглолицый Михбали,

забыв Мугани край привольный,

весь в пухлой буровой пыли,

не покидает узкой штольни.

По-детски горд своею властью,

он рушит горные пласты,

впервые постигая счастье

осуществления мечты!

Из окна вагона

В сугробы осыпая блестки,

мерцая пылью ледяной,

белоголовые березки

перебегают под луной.

Они повергнуты в смятенье

и перепуганы до слез…

Их светло-дымчатые тени

шарахаются под откос.

А ели – те стоят спокойно,

лесной, задумчивый народ,

и смотрят из-под шалей хвойных

вдогонку вполуоборот…

А по обочинам зыбучим,

почти у насыпи рябой,

кусты, ушанки нахлобучив,

бегут за поездом гурьбой.

А паровоз свистит и дразнит:

мол, не догонишь, не спеши…

Наверно, нынче зимний праздник

справляется в лесной глуши.

Там все в серебряном тумане,

в лиловом ледяном огне,

и, верно, где-то на поляне

танцуют зайцы при луне.

Пойти туда бы, покружиться

по хитрой заячьей тропе,

но только отсветы, как птицы,

влетают в темное купе

и между спящими с опаской

кружат, пока не рассвело,

и над моей постелью тряской

роняют светлое перо.

Бессонница

Кряхтели рамы, стекла звякали,

И все казалось мне:

вот-вот

уснувший дом сорвется с якоря

и в ночь, ныряя, поплывет.

Луна катилась между тучами,

опутанная волокном,

как мачта,

дерево скрипучее

раскачивалось под окном.

Давным-давно легли хозяева,

огонь погас.

А сна все нет.

И заманить ничем нельзя его.

И долго мешкает рассвет.

От окон тянет острым холодом,

и хорошо и страшно мне.

Все крепко спят.

И с грозным городом

я остаюсь наедине.

Наш утлый дом по ветру носится,

раскачивается сосна…

И до чего ж она мне по́ сердцу,

азербайджанская весна!

Письма

Долго ли испытывать терпенье?

Долго ли –

опять,

опять,

опять –

пыльные, истертые ступени,

очередь к окошку номер пять?

Пачки писем в узловатых пальцах,

равнодушный, шелестящий звук…

Письма – эти вечные скитальцы –

ждут других, гостеприимных рук.

И, быть может, долгими ночами,

за семью печатями, в тиши,

тяжело вздыхают от печали

чьей-нибудь непонятой души!

В семь часов окно должно закрыться.

Завтра в девять – отвориться вновь…

В белых треугольниках томится

невостребованная любовь.

Я взяла бы вас и отогрела,

обо всем бы выслушала я.

Только нету до меня вам дела,

если вы искали не меня!

…У окошка с полукруглой рамкой,

где от ламп зеленоватый свет,

седовласая азербайджанка

мне привычно отвечает: – Нет. –

Выхожу, иду на берег к морю,

где в мазутных лужицах земля,

и смотрю, смотрю, как за кормою

пенится дорога корабля,

как на мачте сонный парус виснет

и, спеша в далекие края,

мчатся чайки…

Белые, как письма.

Неручные, как любовь твоя!

Арык

Глаз к сиянью такому еще не привык…

Зной густой, золотой и тягучий, как мед…

А за домом, в саду,

пробегает арык,

как живой человек,

говорит и поет.

Он струится, как будто в ущелье

зажат,

меж забором и каменной пестрой стеной.

Распахнется калитка…

Лучи задрожат…

Засмуглеет рука…

Брызнет звон жестяной.

С мягким бульканьем вглубь окунется кувшин,

И опять тишина.

Он один ни на миг

не стихает, сбегая с далеких вершин,

торопливый арык,

говорливый арык…

В нем вода холодна и молочно-бела,

и, как лента из шелка, упруга в горсти…

С первой встречи я сердце ему отдала.

Пели птицы в саду:

«Не спеши, погости».

Счастье ходит со мной по дороге любой…

А покой…

А покоя не будет нигде.

В час, когда занимался рассвет голубой,

я пришла попрощаться к ханларской воде.

Тишина

Двое шли и ссорились.

А ночь

голубела празднично и хрупко.

Двое шли и ссорились.

Уступка

не могла уже ни в чем помочь.

Их несправедливые слова

раздавались явственно и гулко.

А в несчетных лужах переулка

залегла такая синева,

словно небо в них перелилось…

В каждой синяя луна лежала,

в каждой облако, дымясь, бежало,

тонкое и светлое насквозь.

Пахло глиной и древесным соком,

холодом нестаявшего льда.

Шелестела зябкая вода,

торопясь по звонким водостокам.

Мир лежал торжественный такой

и необычайно откровенный.

Он бы выдал тайны всей вселенной,

но под равнодушною ногой

разлеталась вздребезги луна,

облако тонуло,

и на части

хрупкая дробилась тишина…

И никто не вспомнил, что она –

тоже счастье.

И какое счастье!

«Мне сказали – ты в городе Энске живешь…»

Мне сказали – ты в городе Энске живешь.

Очень занят работой и встречи не ждешь.

Я хожу по Москве, майским ветром дышу,

ни открыток, ни писем тебе не пишу.

И хотя ты расстался со мной не любя,

но молчанье мое огорчает тебя.

И представь – на булыжной чужой мостовой

вдруг лицом бы к лицу мы столкнулись с тобой.

Ты подумал бы: чудо!

А вовсе и нет –

просто я на курьерский купила билет

или села во Внукове на самолет,

а до Энска четыре часа перелет.

Как тебя обняла бы я, друг дорогой!

Только в Энск никогда не ступлю я ногой,

никогда я на поезд билет не куплю,

никогда не скажу тебе слово «люблю».

Ты сейчас от меня так далек, так далек –

никакой самолет долететь бы не мог.

Ожидание

Непреодолимый холод…

Кажется, дохнешь – и пар!

Ты глазами только молод,

сердцем ты, наверно, стар.

Ты давно живешь в покое…

Что ж, и это благодать!

Ты не помнишь, что такое,