Срываются версты,
качаются звезды,
играет, гуляет гармошка в Клину.
Кивает огнями далекий уют,
кузнечики в поле спросонья куют,
ночная прохлада,
чужая отрада.
Нам здесь оставаться пятнадцать минут.
Нам колокол дважды прикажет:
«Пора!»
И лязгнут сомкнувшиеся буфера,
очнется граненый стакан в подстаканнике,
со звоном отчаянным затрепыхав,
кусты врассыпную шарахнутся в панике,
с обрывками пара на тонких руках…
И свист рассечет их ударом ножа,
а ветер закружит и бросит в пространство,
и примутся стекла – пример постоянства –
в расшатанных рамах плясать, дребезжа.
Мой спутник молчит,
с головою укрыт,
наверное, спит,
а может, не спит,
а может, как я с духотой не в ладах,
томится, с бессонницей не совладав.
Какое мне дело!
Мне знать ни к чему…
Своей я тревоги никак не уйму.
Что там за окошком:
платформы ли, дамбы ли,
мосты ли кидаются в дымную мглу?
В холодном, продутом, грохочущем тамбуре
я лбом прислонюсь к ледяному стеклу.
Летят закругленья,
вагоны креня,
ночные селенья,
нигде ни огня,
ночные просторы,
нигде ни огня…
Как встретит твой город
назавтра меня?
Печаль или радость?
Любовь или ложь?
А вдруг не захочешь?
А вдруг не придешь?
А вдруг это просто придумано мной?
…В болотцах рассвет голубой пеленой…
Пусть мысли, как версты, уносятся прочь,
ведь что б ни случилось, теперь не помочь.
О, только бы, только бы, только бы длилась
вот эта на счастье похожая ночь!
«А ведь могло бы статься так…»
А ведь могло бы статься так,
что оба,
друг другу предназначены судьбой,
мы жизнь бок о бок
прожили б до гроба
и никогда не встретились с тобой.
В троллейбусе порой сидели б рядом,
в киоске покупали бы цветы,
едва заметив мимолетным взглядом
единственно любимые черты.
Чуть тяготясь весенними ночами,
слегка грустя о чем-то при луне,
мы честно бы знакомым отвечали,
что да,
мы в жизни счастливы вполне.
От многих я слыхала речи эти,
сама так отвечала, не таю,
пока любовь не встретила на свете
единственно возможную –
твою!
Улыбка, что ли, сделалась иною,
или в глазах прибавилось огня,
но только –
счастлива ли я с тобою? –
с тех пор никто не спрашивал меня.
«Пусть мне оправдываться нечем…»
Пусть мне оправдываться нечем,
пусть спорны доводы мои, –
предпочитаю красноречью
косноязычие любви.
Когда волненью воплотиться
в звучанье речи не дано,
когда сто слов в душе родится
и не годится
ни одно!
Когда молчание не робость,
но ощущение того,
какая отделяет пропасть
слова от сердца твоего.
О сердце, склонное к порывам,
пусть будет мужеством твоим
в поступках быть красноречивым,
а в обожании – немым.
И что бы мне ни возразили,
я снова это повторю.
…Прости меня,
моя Россия,
что о любви
не говорю.
Дом в лесу
Стены старые из бревен,
в смоляных густых слезах.
Словно плюш потертый, темен
мох, прижившийся в пазах.
Лес вплотную у окошек,
листьев смутный разговор,
возле лампы тучи мошек,
комаров жестокий хор.
Да картошка без приправы,
испеченная в золе,
да грачиный ор картавый
в черных гнездах, на заре.
Первый взгляд – смущенный, милый,
первой нежности тоска…
Помнишь, школьница гостила
в тихом доме лесника?
Щеки нам огонь горячий
заливал порой до глаз.
Твой отец, улыбку пряча,
избегал смотреть на нас.
Было так… Давно когда-то…
Это все напомнил мне
свет вишневого заката
на бревенчатой стене,
мошкары вечерний танец,
запах сена из сеней
и предательский румянец
семиклассницы моей.
Помнишь – лето, два подростка,
лес, овраги да холмы…
Помнишь дом у перекрестка,
где простились с детством мы.
Твоя улица
Мне каждый кустик мил на ней
и каждый камень…
А бывало,
я шла по улице твоей
и ничего не замечала.
Был сад как сад
и дом как дом,
а ты входил в его ворота,
обедал, спал, работал в нем,
кого-то ждал,
любил кого-то.
Да что лукавить!
Это я
тогда тебе ночами снилась.
Ты «фотокором» снял меня,
и я в столе твоем хранилась.
Ты мне натачивал коньки,
чинил ремни, забыв усталость,
все это смыслу вопреки:
я на коньках
с другим каталась.
С другим я шла на школьный бал,
сидела на футбольном матче,
а ты вздыхал, и ревновал,
и молча мне решал задачи.
А если в дождь являлась я,
ворчал, встречая на крылечке:
– С ума сошла! Промокла вся! –
и башмаки сушил на печке.
А наступал зеленый май,
ты, грустных глаз не поднимая,
мне сухо говорил:
– Давай
сирени, что ли, наломаю. –
И мне огромный сноп вручал,
тугой, благоуханный, мокрый…
И улыбался.
И молчал,
опасливо косясь на окна…
…
Был сад как сад
и дом как дом…
Крыльцо… Над крышею антенна…
Да, жаль, мы поздно узнаем
любви действительную цену.
Навряд ли кто любил меня
так бескорыстно,
так отважно…
Стоит, ступеньки накреня,
домишко твой
одноэтажный.
На днях его должны снести –
здесь будет здание вокзала.
Послушай,
ты меня прости!
Ах, если б юность больше знала!
А, впрочем,
если бы и знать
и если б жить начать
опять,
все повторилось бы
сначала!
Непогода
Нас дождь поливал
трое суток.
Три дня штурмовала гроза.
От молний ежеминутных
ломить начинало глаза.
Пока продолжалась осада,
мы съели пуды алычи.
За нами вдогонку из сада,
как змеи, вползали ручьи.
А тучи шли тихо, вразвалку,
и не было тучам конца…
Промокшая, злая чекалка
визжала всю ночь у крыльца.
Опавшие листья сметая,
кружились потоки, ворча,
лимонная и золотая
купалась в дожде алыча.
И, превознося непогоду,
от зноя живая едва,
глотала небесную воду
привычная к жажде трава.
Вот так мы и жили без дела
на мокрой, веселой земле,
а море свирепо гудело
и белым дымилось во мгле.
Домишко стоял у обрыва,
где грохот наката лютей,
и жило в нем двое счастливых
и двое несчастных
людей.
Ты мне в бесконечные ночи
с улыбкою (благо темно!)
твердил, что, конечно, на почте
лежит телеграмма давно.
Что письма затеряны, видно,
твердил, почтальонов виня.
И было мне горько и стыдно,
что ты утешаешь меня.
И я понимала отлично,
что четко работает связь,
что письма вручаются лично,
открытки не могут пропасть…
Однажды, дождавшись рассвета,
с последней надеждой скупой
ушла я месить километры
лиловой размякшей тропой.
Ушла я вдогонку за счастьем,
за дальней, неверной судьбой…
А счастье-то было ненастьем,
тревогой,
прибоем,
тобой.
Молния
На пасмурном бланке короткие строчки:
«Не жди. Не приеду. Целую. Тоскую».
Печатные буквы, кавычки да точки –
не сразу признаешь в них руку мужскую.
Обычно от молнии хочется скрыться,
бывает, она убивает и ранит…
Но это не молния – просто зарница.
За этакой молнией грома не грянет.
«Не жди. Не приеду»…
Какое мне дело!
«Целую. Тоскую»…
Какое мне горе!
И впрямь, вероятно, гроза отгремела,
ушла стороною за синее море.
Воспоминание
Мне жаль голубого приморского дня
с персидской сиренью, горячей и пряной,
с бушующим солнцем,
соленой моряной;
мне жаль этой встречи, короткой и странной,
когда ты подумал, что любишь меня.
Дымясь и блеща, закипали буруны,
чернели на рейде тела кораблей…
За нами пришла краснокрылая шхуна,
но мы не рискнули довериться ей.
Кричала сирена в порту, как тревога,
и стонущий голос по ветру несло…
Цыганка сказала: – Печаль и дорога… –
Такое у них, у цыган, ремесло.
Цыганка лукавая и молодая
взяла твою руку:
– А ну, погадаю! –
Но ты побоялся ее ворожбы,
ты думал, что можно уйти от судьбы!
Попробуй уйди…
Полустанок осенний,
печаль и смятенье последних минут…
Ни просьбы, ни слезы, ни ложь во спасенье
уже ни тебя, ни меня не спасут.
Но даже теперь, на таком расстоянье,
случается вдруг, и тебя и меня
в летящих ночах настигает сиянье
того голубого, приморского дня.
«Открываю томик одинокий…»
Открываю томик одинокий –