Не отрекаются любя. Полное собрание стихотворений — страница 20 из 42

Его назвали ласково

Володей

и любовались лобиком крутым.

Ночами в окнах

вздрагивали стекла,

в них барабанил ветер озорно.

Ребенок спал,

тяжеленький и теплый,

как спит до срока

в борозде зерно.

Уже в нем силы зрели

и бродили,

готовые пласты веков

поднять.

А в гости сослуживцы приходили,

хвалили сына,

поздравляли мать.

И, постояв у колыбели чинно,

по вежливой традиции гостей

вновь говорили –

о делах мужчины,

а женщины

про жизнь и про детей.

Как дальше будет? –

думали-гадали,

предполагали, спорили…

А там

чай допивали, пироги съедали,

спохватывались:

надо по домам!

«Нет, нет, не провожайте нас!» –

просили

и уходили в суетные дни,

не понимая,

что судьбу России

уже воочью

видели они.

Куйбышевская ГЭС

Она предстала мне в сиянье лета,

сперва ничем не поражая глаз, –

так гармонично,

так великолепно

она с рельефом местности слилась.

Белея между небом и водою,

она казалась мне издалека

нерукотворной горною грядою,

существовавшей долгие века.

Она гигантским гребнем

неустанно

расчесывала белую кудель,

она рождала ток,

и было странно,

что ей самой-то несколько недель.

Что были котлованы, перемычки,

бураны, ливни, многолетний труд,

что здесь менялись русла и привычки,

что суша заново творилась тут.

Что были дни побед и поражений,

аварии и подвиги,

и грусть

с лица земли исчезнувших селений,

и все, что перечислить не берусь,

все, все, что было до ее рожденья…

Так живописцев лучшие холсты

непосвященных вводят в заблужденье

чертами гениальной простоты.

Прощанье

У дебаркадеров лопочет

чернильно-черная вода,

как будто высказаться хочет,

да не умеет – вот беда!

Как будто бы напомнить хочет

о важном, позабытом мной,

и все вздыхает, все бормочет

в осенней теми ледяной.

Мой давний город, город детства

в огнях простерт на берегу.

Он виден мне, а вот вглядеться

в себя, былую, не могу.

Чувств неосвоенная область,

смятенных дум круговорот.

Напрасно старенький автобус

меня на набережной ждет.

Ах, если б не рассудка строгость

и не благоразумья власть!

Но тонко просвистела лёгость,

и связь, как нить, оборвалась.

И вот уже клубит сугробы

и за кормой шумит вода,

и город в ночь уходит, чтобы

не воротиться никогда.

И не сказать, как это грустно,

и взять бы кинуться вослед…

Но жизнь с трудом меняет русло,

когда тебе не двадцать лет.

Стихи о гудке

Я с детства любила гудки на реке,

я вечно толклась у причала,

я все пароходы

еще вдалеке

по их голосам различала.

Мы часто таким пустяком дорожим,

затем что он с детства привычен.

Мне новый гудок показался чужим,

он был бессердечен и зычен.

И я огорчилась,

хотя я сюда

вернулась, заведомо зная,

что время иное, иные суда

и Волга-то, в общем, иная.

А все-таки он представлялся в мечте,

как прежде, густым, басовитым…

Мы вышли из шлюзов уже в темноте

и двинулись морем открытым.

Я не узнавала родные места,

где помнила каждую малость.

В безбрежности

пепельных вод широта

с темнеющим небом сливалась.

Рвал ветер низовый

волну на клочки,

скитался равниною пенной,

и только мигали в ночи маячки,

как звездочки в безднах вселенной.

Барометр падал,

и ветер крепчал,

зарница вдали полыхала,

и вдруг нелюбимый гудок закричал,

и вдруг я его услыхала.

С чего же взяла я? Он вовсе не груб,

он речью своей безыскусной

похож на звучанье серебряных труб,

пронзительный, гордый и грустный…

Он, как тетива, трепетал над водой,

под стать поражающей шири,

такой необычный, такой молодой,

еще не обвыкшийся в мире.

И так покоряло его торжество,

его несвершенности сила,

что я не могла не влюбиться в него

и прежней любви изменила.

И нет сожаленья о прошлом во мне,

в неверности этой не каюсь…

Что делать – живу я

в сегодняшнем дне

и в завтрашнем жить

собираюсь!

«Сколько милых ровесников…»

Сколько милых ровесников

в братских могилах лежит.

Узловатая липа

родительский сон сторожит.

Все беднее теперь я,

бесплотнее день ото дня,

с каждой новой потерей

все меньше на свете меня.

Черноглазый ребенок…

Давно его, глупого, нет.

Вместо худенькой девушки –

плоский бумажный портрет.

Вместо женщины юной

осталась усталая мать.

Надлежит ей исчезнуть…

Но я не хочу исчезать!

Льются годы рекою,

сто обличий моих хороня,

только с каждой строкою

все больше на свете меня.

Оттого все страшнее мне

браться теперь за перо,

оттого все нужнее

разобраться, где зло, где добро.

Оттого все труднее

бросать на бумагу слова:

вот, мол, люди, любуйтесь,

глядите, мол, я какова!

Чем смогу заплатить я

за эту прекрасную власть,

за высокое право

в дома заходить не стучась?

Что могу?

Что должна я?

Сама до конца не пойму…

Только мне не солгать бы

ни в чем,

никогда,

никому!

Стрелы

Я была в одном старом городе,

жестоко раненном городе,

выжившем,

выросшем,

помолодевшем,

новый красивый наряд

надевшем.

Но идешь – и внезапно

в звездном мерцанье –

очертанье стены одинокой,

стены без дома,

стены без окон,

покрытой осколочными рубцами…

Идешь по скверу, в золоте осени,

и вдруг понимаешь, что под ногами

корни зданий убитых…

На мшистом камне

башен средневековых

глубокие оспины…

Во дворах

недоброй памяти стрелы

с надписью: «Бомбоубежище».

Буквы светятся в сумерках

цветом белым…

Почему этот лак

так немыслимо свеж еще?

Почему на земле

это стыдное слово

свежей краской пишется

снова и снова,

в разных странах,

на языках непохожих,

удивляя детей

и идущих прохожих?

Без него обойдутся любые наречья

и любые лингвисты эпох отдаленных…

Будь неприкосновенно,

гнездо человечье,

сон ребенка

и сердцебиенье влюбленных!

Ах, как надо,

чтобы человечество стерло

это слово, хватающее за горло,

эти стрелы, привычные, обыденные,

на сердца материнские

наведенные!

Саломее Нерис

Мы пришли к ней

в тихий ее уголок,

положили цветы у каменных ног,

у бедных, маленьких, каменных ног,

для которых нет на земле дорог.

А она – я же знаю, –

как я, как все,

любила босой бежать по росе,

любила ничком на траве лежать,

в ладонях лучи любила держать.

Я знаю все, что любила она,

я все люблю, что любила она,

но плита под ногами ее холодна

и в каменном садике тишина.

Саломея, сестра, лесной соловей,

сколько ты не допела

весной своей,

сколько не досказало

сердце твое

в земное короткое бытие.

Это я по дорогам твоим хожу,

это я цветы тебе приношу,

добрым ветром отчизны твоей дышу,

«Помоги, помоги мне!» –

тебя прошу.

Чтобы видеть –

дай мне глаза твои.

Чтобы слышать –

дай мне уши твои.

Чтобы к сердцу народа путь найти –

одари меня силой

твоей любви.

Никогда еще так не мечталось мне

все узнать, угадать,

суметь и посметь

хоть единую песню твою допеть.

…Очень счастлива я

на твоей земле.

Содружество

Городских деревьев аллеи

видеть больно бывает мне.

Городскую землю жалею –

как ей душно в ее броне!

Отчего же здесь так легка мне

камня тяжкая красота?

Или, может быть, в здешнем камне

есть особая доброта?

Ну и что? Чудеса бывают.

Я же чувствую, что гранит

здесь не давит, а обнимает,

не господствует, а хранит.

Здесь он друг, а не враг деревьям.

Может, именно потому

плющ столетний с таким доверьем,

так любовно прильнул к нему.

Здесь деревья сильней и строже…

Выступающие из мглы,

с колоннадою мощной схожи

безупречные их стволы.

Удивительное содружество!

И подумать я не могла,

чтоб в деревьях такое мужество,

чтобы в камне столько тепла.

Литве

Я разные видала

края и города.

С какими-то бывала

я дружбою горда.

Иные были суше

и сдержанней подчас…

У них ведь тоже души

такие ж, как у нас.

Встречалась, изумлялась

и – не скрываю я, –

как девочка, влюблялась

в прекрасные края.

Потом я старше стала

и строже на слова,

и сердце раскрывала,

подумавши сперва,

и замолчала вовсе,

и, годы обвиня,

подумала, что осень