Не отрекаются любя. Полное собрание стихотворений — страница 40 из 42

Миша, Мишка и Мишук

Эта книжка-самоделка написана, нарисована и сброшюрована Вероникой Тушновой для своей дочери

Кто в санях по лесу едет?

Что за крики, что за стук?

Это едут три медведя –

Миша, Мишка и Мишук!

А везет их папа,

Не жалея лапы,

Папа косолапый

Михаил Потапыч!

Кто всех толще, кто всех выше?

Это самый старший Миша!

Он заботливее няни

Усадил братишек в сани.

У кого из них надет

С красной кисточкой берет

И пуховые штанишки?

У второго брата – Мишки!

А Мишук из них самый маленький,

В первый раз надел нынче валенки!

У дороги с елки

Сыпятся иголки –

Это значит белки

Играют в горелки!

Наряжена елка

В ледяные кружевца,

Зайчики под елкой

Хороводом кружатся…

На морозе слышен гулко

Снега скрип и санок стук –

Это едут на прогулку

Миша, Мишка и Мишук!

Наскочил на них с разбега

Из-за дерева олень –

Целый день по лесу бегать

Быстроногому не лень!

Повстречалась им сова,

Поздоровалась едва,

Сначала молчала,

Потом заворчала:

«Вот семейка шумная!

Не люблю как шуму я,

Я такая умная –

Я сижу и думаю!..»

А лисица-лиска

Поклонилась низко,

Повела усами,

Похвалила сани…

Хитрая лисица! –

Хочет прокатиться.

На березе спиленной

Увидели филина.

«Садитесь к нам в сани,

Поедемте с нами!»

А филин в ответ

Головой качает:

«Нет. Не поеду с вами,

Поезжайте сами!

Останусь в дупле я.

В дупле-то теплее».

Встретилась медведица,

На знакомых сердится:

«Вы совсем забыли нас!

Вы зашли бы хоть на час!

Мы теперь в берлоге новой.

Угол улицы Кленовой

И бульвара Трех берез,

Где шиповник раньше рос.

Яма три, берлога восемь.

Приезжайте, очень просим!..»

А мишки с медведем:

«Приедем, приедем!»

Солнце село, дремлют ели.

Крепче к вечеру мороз.

Медвежата присмирели.

Поморозил Мишка нос.

Говорит медведь-папаша:

«Нас в берлоге мама ждет.

А на ужин нынче каша.

А послушным – с кашей мед».

По укатанной дороге,

Через рощи и леса,

До родной своей берлоги

Докатили в полчаса.

Ночь. В берлоге тихо-тихо.

Спят медведь и медведиха,

Смотрит в окна лунный круг.

В трех кроватках дремлют сладко

Миша, Мишка и Мишук.

Дорога на Клухор

I

Последний предвоенный год.

Уже июль к концу идет.

Становятся студеней зори.

Закаты ранние желты.

Как будто ближе стали взгорья

и четче снежные хребты…

Счастливый отдых на исходе.

Друзьям, сроднившимся в походе,

с горами расставаться жаль,

но план таков:

через Клухори

спуститься вниз, на берег моря,

где зреют сливы и миндаль.

В горах недолго длится лето

и рано стужей дышат льды…

Итак, мы вышли до рассвета

вверх по теченью Теберды.

Тысячелетних скал горбы

от мха иззелена-седы,

и камни масляные лбы

высовывают из воды.

Похожие на веера,

фонтаны брызг шумны, белы…

Литые глыбы серебра

стремятся с гулом изо мглы,

и на волны крутой разбег

взлетает, тельце накреня,

форель – творенье горных рек –

в багряных крапинках огня.

Трава густа, и лес высок,

промяты тропки у воды –

следы босых ребячьих ног,

следы подков, следы сапог,

копыт раздвоенных следы…

Все глуше путь…

За часом час

шагаем мы долиной длинной

в колючих зарослях малины…

Жара и жажда мучат нас.

Скорее бы в тени прилечь,

рюкзак тяжелый сбросив с плеч!

Беспечный путь на перевал,

студентов шумное веселье…

Как ты мне памятен, привал

у Гоначхирского ущелья!

Скалистый коридор глубок,

на диких кручах пихты виснут,

отвесными стенами стиснут,

на дне беснуется поток,

а наверху при блеске дня

костра чуть видимое пламя,

крик соек, беличья возня,

смех, возгласы…

Не помню я,

когда он вырос перед нами

в своей поношенной панаме

и сел у нашего огня.

Так повелось, что в сердце гор

бывают рады каждой встрече.

– Откуда, друг, идешь?

Далече ль? –

…И завязался разговор.

Широкоплечий, средних лет,

на лбу морщин глубокий след,

блеск проседи в короткой стрижке,

бровей колючие кусты…

Глаза пронзительно чисты,

живые, словно у мальчишки.

Он подружился с нами сразу,

хоть от смущения сперва

мрачнел, когда коверкал фразы

и, обрывая нить рассказа,

с трудом подыскивал слова.

Да, он в России эмигрант.

Бежал от гитлеровских банд.

Ему нельзя попасться в лапы

неумолимых палачей,

он чудом скрылся от гестапо

во мраке мюнхенских ночей…

Он ничего не станет в тайне

держать от нас – своих друзей.

Он по призванию ботаник

и по профессии своей.

Специалист альпийской флоры,

он превосходно знает горы,

признаться откровенно, он

в Кавказ, как юноша, влюблен!

Конечно, крест его тяжел –

в изгнанье жить в такие годы.

Но он у русского народа

вторую родину нашел.

Какой народ! Он поражен,

глазам поверить трудно даже,

что есть страна, в которой каждый

такой заботой окружен.

Да вот на днях…

почти до слез

он был растроган… довелось

ему увидеть за оградой

кроваток белые ряды…

Вдыхая воздух Теберды,

в них малыши больные спали.

Он узнавал – ему сказали,

что это дети горняков,

учителей, ткачей, матросов…

Он вспомнил чопорность Давоса

среди швейцарских ледников,

баронов и биржевиков,

глядящих друг на друга косо…

Закон советский не таков, –

благословен закон страны,

где все свободны и равны!

Он простирал картинно руку,

взор устремляя в облака.

(Сказать по правде, нам слегка

излишний пафос резал ухо.)

Но все ему прощали мы:

он из гестаповской тюрьмы!

Неделю шел он с нами рядом –

всем угождавший человек

с немного напряженным взглядом

из-под нависших темных век.

Перед изгнанником-ученым

мы хвастались наперебой

удобным для подъема склоном

и вновь отысканной тропой.

Ему указывали, споря,

наикратчайший к морю путь

и предлагали возле моря

в палатке нашей отдохнуть…

Уже огни в воде дрожали,

Сухуми искрился вдали,

когда в пути нас задержали

береговые патрули.

Метнулись под седою стрижкой

вмиг полинявшие глаза.

Солдат сказал сквозь зубы:

– Крышка!

Попалась старая лиса!

Когда его под стражу взяли,

мы не могли в себя прийти.

Мы в сотый раз припоминали

все происшедшее в пути.

Друг друга горько попрекая,

мы выясняли в сотый раз,

кто усадил, кто налил чаю,

кто плакал, слушая рассказ…

Сидеть, глазеть, разинув рот!

Но ротозейству в извиненье

мы все сошлись в наивном мненье:

мол, горы – это не завод!

Он ворошил вихры ребенку,

он с нами в кошах пил айран[1],

кричал он девушке вдогонку:

– Поймаю, козочка, джейран! –

Он был услужливейшим другом,

неутомимым ходоком,

он, проходя альпийским лугом,

бежал за редкостным цветком.

Кладя под лупу лепесточки,

он тут же отмечал на глаз

опознавательные точки

высокогорных новых трасс.

Плато́ в кольце крутых отвесов

под сочным травяным ковром

определял он кратко:

«Место

пригодно под аэродром».

Он даже недоступный купол,

небес светящийся эфир,

глазами тщательно ощупал

и на квадраты разграфил.

И пусть неистребимой тенью

на нашей жизни ляжет та,

граничащая с преступленьем,

доверчивая простота,

с которой мы тогда встречали

на нашем празднике его,

с которой мы ему вручали

ключи от дома своего!

II

Четыре лета, пыльных, знойных,

четыре долгие зимы

идет война.

Что значат войны,

теперь отлично знаем мы.

Война… не счесть ее обличий,

и для меня была она

тяжелой тишиной больничной,

ночами длинными без сна…

Морозный запах хлороформа,

постукиванье костылей,

жизнь по военным жестким нормам

во всей обычности своей.

Кушетка с черной продранной клеенкой,

история болезни, телефон…

Часа в четыре ночи трелью звонкой

нетерпеливо разразился он.

Снимаю трубку.

Голос в отдаленье,

коротким треском приглушенный звук:

– Дежурную второго отделенья!

– Я слушаю, товарищ политрук.

– Освободите пятую палату,

распорядитесь подогреть воды.

Поедете на Курский,

там ребята,

больные малыши из Теберды.

Не хвойный шум, не ветры перевала,

не грозный блеск зеленой толщи льда –

столбцы газет теперь я вспоминала

при этом мирном слове «Теберда».

Мне чудилось, как, увязая в глине,

фашисты топчут склоны наших гор…

Той прежней тропки нету и в помине.

Тропа войны – дорога на Клухор.

На карте стратегическая точка…

И вот однажды вестницей беды

среди коротких сообщений строчка:

«Десант врага в районе Теберды».

Мне вспомнилось

плато в кольце отвесов,

в сплошных цветах высокогорный луг…

«Враги успели скрыться в чащу леса».

А лес стоит на сотню верст вокруг!

В палате синий слабенький ночник.

Уже, наверно, далеко за полночь.

Никто из них не звал меня на помощь,

но я не в силах отойти от них.

Как неподвижны голубые лица,

измождены, по-старчески худы!..

Как хорошо им, как спокойно спится

усталым малышам из Теберды!

Они живут здесь в ласке и заботе,

но нужен им другой, домашний быт…

На крайней койке девочка не спит:

«Не уходите, посидите, тетя!»

Ребенок в гипсовой кроватке,

чуть шевеля запавшим ртом,

мне говорит спокойно, кратко,

но обстоятельно о том,

как их, детей, согласно списку,

в последний отправляли рейс

те, из дивизии альпийской

с названьем странным «Эдельвейс»…

Я видела:

на плоскогорье,

лицом на речку Теберду,

знакомый детский санаторий –

пять белых домиков в саду.

Все те же острые вершины

и снега вечная черта…

Гудит закрытая машина,

протискиваясь в ворота́…

Она уйдет со страшным грузом,

она придет за ним опять…

– Что? Дети?..

– Ни к чему, обуза!..

– Больны к тому же?..

– Истреблять! –

Да, истреблять.

Подлее слова

не выдумать, когда оно

к ребенку, теплому, живому,

так, походя, по-деловому,

убийцами отнесено.

Вблизи моста, где стынет мгла,

где даже в зной темно и сыро,

швырнули детские тела

на дно ущелья Гоначхира.

От острых глыб, от голых скал

до желтых вод Кубани мутной

их мчал неудержимо вал,

прочь унести спеша как будто.

И дальше их несла вода,

туда, где степи к морю жались,

в долины дымные, туда,

где насмерть их отцы сражались…

Машина ушла, но вернуться должна

за теми, кого не вместила она.

А в темной палате шел ночью совет:

– Дойдут ли?

– Попробуем, выхода нет.

– Погибнут они, не осилят пути!

– А здесь?

– Что бы ни было, надо идти.

– Теплее одеть, захватить адреса… –

На сборы осталось им четверть часа.

Шелестела ледяная каша,

дождь, хлеща, долины заливал.

Старый врач и санитарка Паша

повели детей на перевал

по опасным осыпям и пенным,

шумным речкам, через Чертов мост,

по горбатым медленным моренам –

черным глыбам в человечий рост…

В летний день на той крутой дороге

лишь в бреду предстать могло бы нам:

детские израненные ноги

здесь скользят по мокрым валунам.

Холод, ветер…

По ущельям гулким

рев осенних, вздутых ливнем рек…

То и дело жалкие фигурки

падают, проваливаясь в снег.

Мишеньки, Аленушки, Наташи,

сросшиеся с сердцем имена…

Дети наши, маленькие наши,

вот что с ними сделала война!

Как прихода их когда-то ждали,

кукольные тапочки вязали,

покупали мягкую фланель…

За́долго подыскивали имя

и не спали по ночам над ними,

на родную глядя колыбель!

От простуды берегли и кори

или – страшно вымолвить! – огня.

В ледяной шуршащей мокрой каше

по пояс шагают дети наши…

Матери, вы слышите меня?

Впереди, светясь сияньем млечным,

грозным валом наплывают льды…

В плотный снег впечатаны навечно

детские неверные следы.

У меня они перед глазами…

Тяжело на сердце у меня:

человек в потрепанной панаме

отдыхал у нашего огня.

Дружбе нашей был сердечно рад он,

собирал цветы и между дел

первоклассным фотоаппаратом

этот страшный путь запечатлел.

Пусть он пойман был еще в ту пору,

пусть расстрелян…

Суть совсем не в нем.

Если я хоть раз впустила вора,

значит, плохо берегла свой дом.

Сколько их, непойманных, бродило

днем и ночью по моей стране…

Как же мне на ум не приходило,

что, возможно, встретятся и мне?

Отчего жила я без заботы,

зла не видя, счастья не храня,

отчего я думала, что кто-то

должен делать это за меня?

…Русый ежик, мягкий и упрямый,

век бескровных бледные края…

– Как тебя укладывала мама?

Расскажи мне… доченька моя… –

Ты ведь помнишь маму?

На вокзале

поезд ждал отправки, пар клубя…

Грустными, блестящими глазами

мама посмотрела на тебя.

Ей казалось – все непоправимо:

восемь лет, туберкулез бедра…

«Ничего, – сказали доктора. –

Теберда, а может, берег Крыма…

Не волнуйтесь: это все пройдет!»

Начинался сорок первый год.

Все пройдет!

Пускай тебе приснится

разное забавное зверье,

пусть к постельке прилетит жар-птица –

детство улетевшее твое.

И, хотя бы нам пришлось за тыщи

верст идти и днем искать с огнем,

ты не бойся – мы его отыщем

и опять тебе его вернем!

III

Когда-нибудь возьму я дочь –

она совсем большая стала, –

и нас в пути застигнет ночь

невдалеке от перевала.

Два настороженных коня

пойдут бок о бок, близко-близко,

слегка подковами звеня,

из камня высекая искры…

Вверху звезда зажжет свечу,

дрожа, дохнет ночная свежесть,

и ель мохнатая, разнежась,

меня погладит по плечу.

Я наклонюсь и отыщу

родную маленькую руку,

прислушаюсь к глухому стуку

камней на недоступном дне

ущелья…

И предстанет мне:

вблизи моста́, где стынет мгла,

где даже в зной темно и сыро,

швырнули детские тела

на дно ущелья Гоначхира…

Былого сгладятся черты,

и горе станет меньше ранить…

Как мало сберегаешь ты,

короткая людская память!

Людское сердце, не остынь,

не позабудь свой день вчерашний:

ведь эти села, эти пашни –

на месте выжженных пустынь!

Хлебами прах людской пророс,

цветами кровь людская стала,

на эту землю море слез

дождями теплыми упало.

Людское сердце, не дремли!

Своей взыскательностью строгой,

своей недремлющей тревогой

храни покой родной земли.

Какие вновь там зреют планы?

Какой готовится набег?

Для дел каких за океаном

стомиллионный выдан чек?

И вот в стране моей богатой

под кровом мирной тишины

наемный бродит соглядатай,

лазутчик лагеря войны…

Он заговаривает с нами,

в улыбке лживой скаля рот,

как тот, в потрепанной панаме,

в далекий, предвоенный год…

Он по дорогам нашим рыщет,

он ищет спутников в пути,

бездумных, легковерных ищет,

но он не должен их найти!

За недоверье и пристрастье

пусть не осудят нас друзья:

ведь мы стоим на страже счастья,

нам глаз на миг сомкнуть нельзя.

Над узкой трещиной ущелья,

во мгле, лохматы и черны,

свисают траурные ели,

как память черная войны.

И слышен в сумраке беззвездном

мне неумолчный голос их:

– О тех, о мертвых, плакать поздно,

мир берегите для живых!

Наутро небо прояснится,

сползет туман с зубчатых круч,

и рассветет, и сквозь ресницы

в глаза ударит первый луч…

Девчонка, худенький подросток,

по льдам ступая в первый раз,

ты скажешь радостно и просто:

«Так, значит, вот какой Кавказ!»

Полет орлов и рек рожденье

там, наверху, увидишь ты.

Прекрасно счастье восхожденья,

преодоленье высоты!

Но в утро счастья, в утро мира,

мне память затуманит взор:

через ущелье Гоначхира

лежит дорога на Клухор.

Я не хочу твоей печали,

но что же делать: я права;

все расскажу я, не смягчая

рассказа трудные слова.

Блеснут ребяческие слезы

в глазах внимательных твоих…

Не плачь!

Не надо!

Плакать поздно.

Бороться надо за живых!

Поэма памяти