Не переходи дорогу волку: когда в твоем доме живет чудовище — страница 29 из 50

Бабушка остановилась на ступеньках и посмотрела на нас, ее глаза слезились.

– Бедные дети, – сказала она. – Я так соболезную.

Ее реакция до сих пор удивляет меня. Не знаю, смогла бы я проявить такое великодушие.

Я открыла дверь, и она, проходя мимо, коснулась моего плеча. Это прикосновение, эта доброта были чересчур сильными. Я перегнулась через перила, и меня вырвало.

Осмотрев дом, как и мы с Майком до этого, бабушка и дядя сели на диван, мой брат сел на стул рядом с ними, а я встала у двери. Мне нужно было находиться поближе к выходу.

Мы наблюдали, как сын ходит между комнатами, исчезая и снова появляясь, и рассказывает о том, что увидел. Посмотрев на то место, где отсутствовала стена, он сказал:

– Это странно.

Еще через несколько минут он сказал:

– Здесь пахнет по-другому.

Я изучала его лицо, жесткую линию его рта, неподвижность его глаз. Его ровное выражение на лице говорило о том, что он еще не успел осмыслить случившееся. Из всего, что я видела и о чем думала, его отстраненность в этом пространстве была тем, что разрывало мне сердце. Мы ведь были в его доме. Понимал ли он, что его семья не вернется? Был ли он потрясен, как и все мы, или же он знал, что так и будет? Знал ли он отца другим человеком, не таким, как мы? Я хотела сказать им, чтобы они забрали все, что хотят, ради бога, я не могла вынести мысли о возвращении сюда. Вместо меня заговорила бабушка.

– Мы всегда знали, что он поступает неправильно, – сказала она и побарабанила пальцами по колену.

Дядя кивнул в знак согласия. «Наконец-то, – подумала я. – Хоть кто-то увидел его таким, какой он есть: человеком, который поступает неправильно». Бабушка вздохнула и произнесла следующую фразу настолько прямо, будто говорила о погоде:

– Моя внучка рассказывала нам, что он пробирался в ее комнату и мастурбировал, глядя на ее ноги, пока она притворялась спящей, – бабушка покачала головой. – Можете себе представить?

Да, могу.

Всю свою жизнь я хотела, чтобы кто-то признал – мой отец опасен. Наконец я оказалась лицом к лицу с признанием и сразу присела, но в то же время отстранилась.

Мыслями я отправилась в какое-то место, где воспоминания о жестоком обращении моего отца казались далекими, словно кинопленка о чужой жизни, которую мне не обязательно было смотреть. Рот бабушки шевелился, рот дяди тоже, но я была где-то высоко, одновременно привязанная к гостиной и парящая, как пыль, над ними всеми. Возможно, я изредка кивала, возможно, даже говорила, но внутри у меня была одна пустота. Что бы ни случилось, чем бы мы не обменивались тогда, мой разум сразу же вмешивался и переписывал это. Как будто моя нервная система включила пронзительный тестовый сигнал системы экстренного вещания и перешла в тревожный режим. После этого сообщения не осталось ничего, кроме пяти человек, сидящих на месте преступления, причем один из этих людей был так далеко, что если ее поджечь, то она не поняла бы, что нужно потушить себя.

* * *

Когда они встали, чтобы уйти, я рухнула с высоты обратно на землю. Я предложила им в следующий раз арендовать грузовик. Бабушка остановилась на выходе и попросила меня вернуть из полиции золотой крестик ее дочери.

– Она всегда носила его, – прошептала она со слезами на глазах.

Я пообещала ей, что постараюсь вернуть, и мы с Майком стояли на ступеньках и смотрели, как их «Хонда» исчезает в недрах пригорода.

В последующие недели я звонила в полицию не меньше шести раз, прежде чем наконец получила крестик обратно. Каждый раз, когда я звонила бабушке, мои руки тряслись, а автоответчик с воем щелкал. Я оставляла сообщения. Очень много сообщений.

Она так и не перезвонила мне.

* * *

Вернувшись в дом, мы с Майком стояли в гостиной и рассматривали картину насилия. Это был последний раз, когда кто-либо из нас заходил в дом. В то же время наши взгляды остановились на картине Крита.

– Мы должны разбить это говно, – сказала я.

– Да, – согласился Майк, – так и сделаем.

Он снял картину со стены и держал ее между нами так, чтобы картина была обращена лицевой стороной вверх, а узкий конец рамы упирался в пол.

– Готова? – спросил он.

Каждый из нас поднял ногу и на счет «три» топнул. К нашему удивлению, наши ноги отпружинили от картины и вернулись обратно.

Эта картина, воплощение всего, за что выступал мой отец, оказалась всего лишь пляжным полотенцем в рамке.

– Какого хера? – спросил Майк. – Кто вообще вешает на стену полотенце в рамке?

Я захохотала. Это казалось до абсурда смешным, мощной шуткой с того света. Мы зашлись заразительным, нелепым смехом и гоготали до тех пор, пока наши мышцы не свело, а по лицу не потекли слезы. Наш смех был наполнен гневом – смех на грани помешательства, но, если бы мы не засмеялись, нас бы это сломало.

Этот смешливый эпизод закончился так же быстро, как и начался. Мы затихли. Наше дело не было доделано до конца.

По очереди мы яростно топтали это сукно, и наши ноги то и дело тщетно пружинили. Мы отвечали на это шквалом топота, полным решимости пробить дыру прямо сквозь это поразительное чертово полотенце, однако полотенце продолжало одерживать над нами верх, и каждый раз, как это происходило, мой отец как будто получал еще одно очко в свою пользу.

Выдохшись, мы остановились и уставились друг на друга. Наконец Майк сказал:

– Я понял, – и открыл швейцарский нож на своем кольце для ключей.

Он посмотрел на меня, как бы в знак одобрения, я быстро кивнула, и он воткнул свой острый нож в полотенце.

– Слушай, ты тоже должна попробовать, – сказал он.

И вот мы стояли в том доме, где все еще витал запах разлагающихся тел, и по очереди протыкали ножом пляжное полотенце, на которое мой отец часто указывал, вспоминая истории о своем родном доме. Я пронзила лоб Минотавра, пройдясь от кончика одного рога вниз, к центру его темного и широкого туловища. Майк взялся полосовать надпись, прорезал насквозь слова «Крит» и «Греция», разделил эллинский алфавит надвое. Если бы кто-нибудь в этот момент заглянул к нам через дверь, то он бы подумал, что наша страсть к разрушению и насилию – это какая-то отвратительная семейная традиция, но мы передавали друг другу нож, не говоря ни слова, и продолжали резать синюю, удивительно синюю ткань Эгейского моря на пенистые белые лоскуты, пока там не осталось ни одной картинки, которую можно было бы узнать.

* * *

Я больше не видела ничего такого же синего, пока не увидела безоблачное небо в совершенно ясный сентябрьский день, когда хоронили моего отца. Мы приехали на кладбище вместе – моя мать, брат и я – а потом прошли под массивной каменной аркой, которая выходила на поле, поросшее аккуратной травой и стареющими надгробиями. По понятным причинам мы не давали объявлений о похоронах в газету, но у могилы собралось больше людей, чем я ожидала – пятеро мужчин и одна женщина, никто из них не был членом семьи. Я не знаю, кто все они были, но я поняла, что они были как-то связаны с Греческой православной церковью.

Когда священник читал строки из своего томика Библии, я посмотрела в глаза одному из мужчин, который вежливо кивнул мне в ответ. Этот день и без того был достаточно сюрреалистичным, как и положено на похоронах, но мне кивнул один из моих греческих завсегдатаев бара, человек, о котором я практически ничего не знала, кроме того, что он любит виски со льдом. Позже я узнала, что он сделал крупное пожертвование в пользу похорон, и это заставило меня почувствовать одновременно неловкость и невероятную благодарность. А с каким чувством вы бы приняли подобные чаевые?

Служба проходила на греческом языке, поэтому никто из нас почти ничего не понял, а гроб был не похож ни на один из тех, что я видела раньше: он был зеленовато-голубой, как выходной костюм из семидесятых годов, который мой отец надел на свадьбу. Стоя перед гробом и зная, что в этом ящике лежат разлагающиеся останки моего отца, я чувствовала себя бессловесным животным, просто вещью. Разве я не должна была что-то вспоминать, проклинать или причитать? Чувствовать что-нибудь? Ну хоть что-нибудь? Вместо этого я не могла смириться с тем, насколько маленьким выглядел гроб. Невозможно было смириться с этим неестественным противоречием: как кто-то такой ужасающий, такой огромный, гигантский мог поместиться в такую маленькую коробочку? Когда я представляю себе отца, он возвышается надо мной, как цунами, хотя на самом деле его рост был метр семьдесят три. В своих воспоминаниях об отце я всегда остаюсь маленькой девочкой.

Когда мы снова забрались в машину матери, мы немного помолчали в оцепенении.

Моя мать взялась за руль и обернулась к нам.

– Ребята, куда вы хотите поехать? Я отвезу вас куда угодно.

Я предложила поехать в Нью-Хоуп, штат Пенсильвания, причудливый городок со множеством магазинов и баров в паре часов езды отсюда. Не помню, чтобы мы слушали музыку в дороге или чтобы кто-то из нас разбавил атмосферу шуткой. Я вообще не помню, чтобы разговаривала. Вместо этого я помню только это дурацкое синее небо и ощущение комфорта и безопасности от того, что мать была готова отвезти нас туда, куда мы хотим.

В Нью-Хоупе мы сидели за кованым столом на темных деревянных досках открытого дворика, пили бокал за бокалом разливное пиво и не говорили о моем отце. Хотя позже мы с матерью много раз обсуждали его, и эти разговоры часто заканчивались ее слезами и извинениями, между мной и Майком очень долго сохранялось молчание на эту тему. Они опустили нашего отца в землю, но для меня и брата он был призраком, который все сильнее и сильнее разделял нас.


За тем столом все мое тело ревело от пустоты. Компании мужчин на «Харлеях» время от времени проносились мимо нашего стола, и только ощущая громкую вибрацию во время рева их байков, я чувствовала, что мое нутро перестало дрожать. Я подозревала, что для моей матери и Майка похороны означали нечто окончательное. Конец. Завершение главы. Я не хочу сказать, что они внезапно смирились с тем, что произошло, но самый страшный день для них остался позади. Так уж устроена моя семья: она оставляет все в прошлом, не обращает внимания на семейную историю. Но я бы не смогла остановить воспроизведение сцен в своей голове: мой отец был огромен, как Голиаф, и все еще сохранял могучую силу даже после смерти. Травма – это струна, которая натянута поперек тела и разума. Для моей семьи все было кончено. Для меня же резонанс этой струны только-только начинал звучать.