а не ее сестру Деспину; Георгия была похожа на быка своей шириной, крепкостью и нравом, она то и дело взрывалась. Я практически никогда не могла определить, когда она действительно злится, чем-то взволнована или просто громко говорит. Десятки раз мне казалось, что она сердится на кого-то, но потом она разражалась смехом, все ее туловище начинало трястись. Можно подумать, я ожидала этой странности, обусловленной генами, потому что много лет стояла рядом с отцом, когда он точно так же болтал с другими греческими взрослыми, и все его повышенные тона завершались веселыми хлопками по спине.
Если бы я свободно говорила на их языке, то могла бы сказать что-то вроде: «Я решила сосредоточиться на писательстве и учебе в аспирантуре, ну и к тому же каждый парень, с которым я встречалась, был настолько несовершенен, что в долгосрочной перспективе мы никак не подходили друг другу». Это какое-то длинное обоснование, всю эту чушь я так привыкла произносить, что мне не нужно было даже ее обдумывать. Вместо этого я улыбнулась и выдала одну из немногих запомнившихся мне греческих фраз:
– У меня нет мужа. У меня есть кот. Я свободна.
Когда они засмеялись, мне было приятно осознавать, что я могу быть смешной, говоря на другом языке, но я понимала, что они заволновались. По меркам Крита девушка в возрасте около тридцати лет должна быть не только замужем, но и уже завести минимум двоих детей. Я уверена, что они были рады видеть меня, как и я их, но я чувствовала, что они присматриваются ко мне, пытаясь понять, не слишком ли я припозднилась заводить семью.
Соседи продолжали заходить в течение всей ночи, и примерно каждые полчаса мне кто-то передавал телефон. Я записывала, с кем поговорила, ощущая, что мобильный телефон так не соответствует старомодному деревенскому укладу. Среди этих разговоров выделялся мой двоюродный брат Георг, сын моей тети Деспины, который был в Афинах.
Его голос был слишком высоким, когда он сказал:
– Я не могу поверить в то, что говорю с тобой сейчас.
– Да, – ответила я.
– Это тавма, – опять это слово.
Я спросила его, что это значит.
– Это значит «чудо», – ответил он, и я улыбнулась.
Мы договорились увидеться, когда я вернусь в Афины, и записала его номер вместе с остальными своими записями под нетвердо зарисованным древом родословной. По правде говоря, если не заглядывать в мои записи, то он единственный человек, разговор с которым я помню. Что-то было в его голосе: такой легкий, молодой и искренне милый. Он сказал, что помнит моего отца и всегда хотел встретиться со мной, так что я с нетерпением ожидала получить другой опыт общения, когда вернусь в Афины.
Почти сразу после моего приезда Георгия начала готовить, и вот что оказалось на столе: свежая спанакопита (не слоистая и не жирная); креветки размером с мои предплечья (я не преувеличиваю); хорта (тушеная зелень с лимоном); фета и оливки; маленькая жареная рыба гаврос, которую едят целиком – голову, кости, до последней крошки; зажаренный осьминог; улитки; долмадес; великолепный хлеб; нескончаемый поток свежеподжаренных картофельных долек; а еще тарелки с фруктами. На столе едва хватало места для графинов с вином и ракией, и ни один из этих напитков не переставал литься, хотя я не могла заставить себя добавить кока-колу в свое красное вино, как это делали другие. Десять человек, казалось, ели всю ночь напролет, но съестное не убывало.
Я не обманывала себя, по крайней мере, в одном: они не едят так каждый день. Это был пир горой для меня, для семьи.
Тем вечером царило какое-то волшебство, суть которого, боюсь, мне никогда не удастся полностью передать. Что-то чудесное было в том, чтобы сидеть под темнеющим небом Крита в этой деревне, в сотнях километров от светового загрязнения, и это ночное небо было усеяно звездами, такими яркими, что они казались подсвеченными с помощью ламп. Несмотря на языковой барьер, мы делили еду, смотрели друг на друга, не веря своим глазам, и улыбались. Там была какая-то чистая радость, нечто такое редкое и прекрасное, чего я не чувствовала больше нигде, даже в другие по-настоящему счастливые моменты. Больше всего я чувствовала полноту: все вокруг переполняла еда, благодарность и любовь.
После того как мы в основном закончили есть (хотя на самом деле есть мы не переставали), Теодорос пошел в дом и вернулся с лирой. За время ужина он не произнес ни слова, но играл с такой силой и чувством, что казалось, он впал в транс, передавая свои чувства через инструмент, как будто, взяв смычок за эти три струны, он мог выразить то, что нельзя было выразить словами.
Хлоя вцепилась мне в руку.
– Пойдем, Гарифали-и-ица, – сказала она. – Потанцуем.
Она улыбалась, ее пухлые щеки раскраснелись от жары, которая все еще стояла тем вечером.
– Прости, милая, – сказала я. – Я не умею.
Времена занятий в греческой гимназии давно прошли, и, кроме того, никто из моих учителей не был с Крита.
– Пойдем, я покажу, как, – сказала она и взяла меня за руку. – Я хоро-о-ошая учительница. Ну пожа-а-алуйста.
Как я могла отказаться?
Со скоростью, которая обычно считается побочным эффектом некоторых лекарств, Хлоя объясняла и показывала танцевальные движения. Я мало что люблю больше, чем танцевать – танцы лежат в основе моей философии наслаждения жизнью, но я никак не могла понять, как это делается. Люди за столом хлопали, смеялись и подбадривали нас обеих, но на фотографиях с нашего танца запечатлены мои сосредоточенные губы, неправильно вытянутые руки, перед собой, а не по бокам, одна нога поднята вверх, на лице глубокое замешательство. Я уверена, что опозорилась перед всей деревней, но старалась изо всех сил. Может, не все умения передаются с генами. А может, они напоили меня слишком большим количеством ракии и вина, чтобы я была способна научиться чему-то новому. В любом случае все это было не важно. Я была со своей семьей.
Глава 15Философия
Несмотря на всю радость от вечера в Вори, я начала планировать отъезд почти сразу же, как приехала туда. Я не могла там оставаться. Все это время я вот-вот была готова заплакать и не могла полностью осознать, что происходит, что все это значит. Исцеление – это слово быстро и много раз приходило мне на ум. Я знала, что происходящее как-то связано с движением вперед, с преодолением боли и горя, по наследству переданных мне отцом, но в то же время там я была близка к отцу, как никогда раньше, и эта близость не могла быстро вылечить мои раны. Исцеление – это большое упрощение: гораздо легче сказать, чем на самом деле исцелиться.
У родственников были хорошие воспоминания о моем отце. Когда кто-нибудь произносил его имя, Георгия крестилась и говорила, что он был очень хорошим человеком. Снова и снова звучала эта простая фраза. Соседи, троюродные братья и сестры, незнакомые люди – все говорили: «Он был очень хорошим человеком». Моей греческой семье повезло, что она знала именно ту версию моего отца, которую и правда стоило вспоминать и прославлять. Я им в этом завидовала. Но называть его хорошим человеком?
«Британника для подростков» утверждает: «Слово „философия“ образовано от двух греческих слов, одно из которых означает „любовь“, а другое – „мудрость“». С годами я накопила некоторую мудрость по отношению к своему отцу. Я знала, что он был нездоров, я знала, на что он был способен. Я знала, что он слишком много пьет, и со временем узнала, что он также употреблял кокаин и крэк. Еще я знала, что иногда он падал в обморок от ненависти к себе и сожаления, как человек, неспособный контролировать свои желания, свое тело, свой мозг.
Когда родственники говорили мне, каким он был хорошим человеком, я думала о том, как легко сказать, что ненавидишь кого-то – сделать из этого человека карикатуру, окрашенную злобой. Я делала это годами. Правда заключается в том, что мой отец иногда был добрым и щедрым, и он, как и его сестра, тоже смеялся всем телом. Я вспоминала новогодние праздники в детстве, когда он до утра играл в блэкджек, подмигивая, чтобы мы с Майком смогли завладеть богатствами. Но в остальное время он и правда был чудовищем. С такой сложной задачей невероятно трудно справляться – не выпускать из рук обе эти противоположные истины.
В Вори тот факт, что меня окружала семья, которая так сильно его любила, не отменял его преступлений и насилия. Это окружение не исцелило меня как по волшебству и даже не избавило от кошмаров. Комплексное посттравматическое стрессовое расстройство, которое диагностировали у меня через десять лет или около того, продолжало влиять на меня в течение многих лет, а возможно, останется на всю жизнь. Но эта новая семья заставила меня признать то, что я так долго отрицала: часть меня тоже любила его, и эта любовь была настолько близка, насколько я когда-либо вообще приближалась к философии своего отца.
Плохое легче запоминается, чем хорошее. Я хотела бы регулярно вспоминать те времена, когда мы с отцом мирились, и мир, казалось, был переполнен надеждой – в эти времена я снова начинала верить, что все изменится, что отец будет хорошим, что он останется хорошим, как и положено настоящему отцу. И я хотела бы, чтобы эти безобидные промежутки между насилием – завтраки, садоводство, просмотр телевизора – были настоящими воспоминаниями, а не призрачными моментами, которые затмевала тень моей травмы. Но вместо них я думаю о душевной боли, о нанесенном ущербе. Я представляю его нависшим надо мной – кричащим, грозным, устрашающим. И я вижу, как он наблюдает за мной через окно моей спальни. И до тех пор, пока я не умру, я буду представлять, как он держит пистолет у головы пятнадцатилетней девочки-подростка, точно так же как сделал это со мной много лет назад, только теперь он каждый раз нажимает на курок. Находиться среди людей, которые говорили и думали о нем только хорошее в Вори – даже если то, во что они верили, было мифами, – выглядело как шаг навстречу исцелению, но я не была готова воспринять это целиком. Меня спросили, когда я уезжаю из Греции, и я впервые солгала.