Если кто-то хочет посмотреть на настоящих русских в этническом смысле — ехать надо сюда: татаро-монголы сюда не дошли, и смешиваться русским тут было не с кем. При этом (поразительно!) я всюду натыкался на два абсолютно полярных типа внешности: одни — курносые блондины в веснушках, Ваня из русской сказки, финский тип, «чудь белоглазая», вторые — иссиня-черные волосы, голубые глаза, нос с горбинкой. Если бы не белизна кожи, я бы их принял за молдаван. И те и другие — чистые русские, причем промежуточных вариантов я не встретил: или так, или так.
Население деревень состоит из потомков бежавших сюда староверов, и крепостного права здесь отродясь не наблюдалось: жили и жили. Я пишу «состоит», а правильнее было бы писать «состояло» — а состояло оно тогда процентов на восемьдесят из старых бабок, и дело было лет тридцать назад, и, конечно, никого из этих бабок уже нет в живых, и вообще, что там происходит сегодня — не знаю и думать не хочу. Да и Таньки нет, которая бы мне это рассказала.
Так вот, отсутствие крепостного права, отсутствие необходимости ломать шапки перед барином сильно сказалось на северном характере. Таня очень точно определила — они слишком уважают себя, чтобы не уважать окружающих. Приветливость и доброта спрятаны за внешней строгостью и даже некоторой суровостью, но все меняется в один момент — если тебя приняли. Начиная с шестидесятых, по этим местам шастали охотники за иконами. Представлялись «художниками», и Таня мне рекомендовала при местных жителях это слово не употреблять, особенно применительно к себе, — память о «художниках» осталась в деревнях нехорошая.
Часть характера — чувство юмора, очень специфическое. На третий день пошел я со спиннингом на берег реки. Представление о том, что в северных реках рыба сразу бросается на крючок, весьма ошибочно. В нашей реке рыба была проходная, я этого не знал и безуспешно махал спиннингом. Наверно, в глазах местных, прекрасно знавших рыбье расписание, я выглядел совершенным идиотом. Через некоторое время ко мне подошли два мужичка, закурили, наблюдали за моими стараниями минут пятнадцать молча. Народ на Севере вообще неторопливый. Потом один из них спросил: «А что, парень, спиннинг-то у тебя японский?» «Японский», — ответил я. Минута тишины. «Хороший, я смотрю, спиннинг. И катушка японская?» «И катушка», — ответил я, ничего не подозревая. Минута тишины. «Хорошая катушка. А леска-то, небось, тоже японская?» «И леска японская». Две минуты тишины. «Да. А блесенка-то у тебя, парень, говно». Бросили бычки и пошли. Ни тени улыбки. Где-то внутри хохотали.
В деревне Кимжа, где мы остановились на несколько дней, как и в других деревнях, двери не запирали — если хозяин уходил, то просто подпирал дверь снаружи палкой. И всем видно — никого нет, и стучать не надо. Я ошибочно полагал, что чем северней, тем деревянная архитектура компактней, двери ниже: все направлено на сохранение тепла. Ну конечно. Избы тех краев — это двухэтажные дворцы, сложенные из неохватных бревен с въездом для телеги на второй этаж на поветь — там и сено, и утварь, внизу под поветью хлев для скотины. Жилая часть в один этаж — просто она оторвана от земли. Пол в избе сложен из досок, и они идеально подогнаны друг к другу и блестят от чистоты. Большая беленая русская печь (ничего вкуснее шанежек с лесными ягодами, испеченных в этой печи, я не ел в своей жизни). На окнах резные наличники, и выглядят дома гордо и достойно. Думаю, им лет по двести. В избе, куда нас пустили на постой, жили дядя Коля и жена его бабка Мария. Развязав рюкзак, я стал выкладывать на стол походные консервы — сардины, паштет, венгерскую ветчину. «Ой, парень, — смутилась хозяйка, — мы ведь этих коробок-то не ядим!» Вот те раз. А едят картошку из огорода, молоко из-под коровы, грибы и ягоды из леса, рыбку из речки. В деревенскую лавку раз в неделю привозят хлеб, водку, жуткий портвейн и постное масло. Все. Из грибов берут только рядовки. Это при том, что в лесу полно прочих грибов. А рядовки солят и всю зиму едят с картошкой — вместо мяса. Ягоды берут грабилкой — представьте себе кузовок размером с хороший совок для мусора. Край совка в прорезях, как большая расческа. Этой грабилкой причесывают ягодные заросли, а растет все вперемежку — черника, брусника, голубика. Если грабилка от одного движения оказалась неполной — беда, ягод в лесу нет. Я, впрочем, такого там не видел.
С рыбой же отдельная история. В путешествиях есть мне приходилось все что угодно. Не смог я употребить в пищу только два продукта. Личинку майского жука из китайского салата. И второе блюдо в моей жизни — старинная русская еда «кислая рыба». Делается так: пойманную рыбу (в нашем случае это была щука, дядя Коля говорил — «шшучка») чистят, потрошат, сильно солят, кладут в миску, заливают кипятком и ставят в теплые сени дня на два-три. Все. По истечении срока рыба — как бы это сказать? — нет, не тухлая. Она скорее бродит. И становится от этого мягкая. Тогда ее берут за хвост и стряхивают одним движением в тарелку. Скелет в руке, деликатес на столе. Причем это — самое обязательное блюдо: хлеба на столе не будет, а кислая рыбка — всегда. Запах у кислой рыбки, не побоюсь этого слова, чудовищный. Стараясь не обидеть хозяев, я попытался убедить себя, что это вовсе не разлагающаяся плоть, а такой сильно пахнущий сыр «рокфор», и этого самообмана даже хватило на то, чтобы положить кусочек в рот, — и тут все рухнуло. Не выдержал, побежал на крыльцо. Дядя Коля и бабка Мария очень смеялись.
Так вот, консервы пришлось со стола убрать. А от привезенной бутылочки хозяева не отказались. После третьей рюмочки дядя Коля достал древний, по-моему, трофейный, аккордеон и запел. Играл он не очень — правая рука знала два аккорда, а левая жила в басах как бы сама по себе. А пел замечательно, и лицо его в этот момент хранило строгое и печальное выражение — как на молитве в храме.
Назавтра Танька сообщила, что бабки вечером соберутся в клубе петь старинные песни — фактически в честь нашего приезда (клуб — обычная пустая изба с большим столом посередине и двумя лавками по бокам). К тому же у запевалы бабки Степаниды случился день рождения, так что надо сходить в лавку и купить пару бутылочек сладкого вина. По счастью, вино в лавке оказалось.
На протяжении дня все бабки по очереди стучались к нам в окошко, и каждая сообщала Таньке, что именно она сегодня прийти не сможет — корова недоена, спина болит. Танька только посмеивалась: все придут! К вечеру бабки пошли по второму кругу уже с другим вопросом: «Татьяна Игоревна, так одеваться?» Я ничего не понимал.
В клуб-избу мы пришли, когда уже стемнело. На столе шипел самовар, кто-то принес шанежки. Я хотел сразу выставить вино на стол, но Танька на меня зашипела — только после того, как про день рождения вспомнят! А потом стали подходить бабки. И я понял, что имелось в виду под словом «одеваться» — бабки нарядились в старинные праздничные платья. Танька тихонько рассказывала, что некоторые платья — это платья бабушек этих бабушек, а жемчуг на них — речной, местный, а аглицкому репсовому шелку, из которого вставки, вообще бог знает сколько лет и неведомо как он сюда попал, не иначе поморы в Швецию да в Англию ходили. А петь старинные песни не одевшись — не принято.
Среди бабок выделялась бабка Аглая. Трудно у деревенской бабушки определить возраст на глаз, но я думаю, ей было далеко за шестьдесят. Я в жизни не видел настолько красивой женщины. В осанке ее, в каждом движении и жесте виделись такая стать и благородство, что у меня шли мурашки по коже — голубая кровь! А в лице ее проступал лик Богородицы со всех икон сразу. Бабки пили чай, тихонько хихикали между собой, стеснялись. Ждали Степаниду. Она явилась последней и оказалась озорной бабулей в очках со стеклами небывалой толщины и почти без зубов, что ее абсолютно не смущало. Минут через десять «вспомнили» про день рождения, я достал бутылки, и бабки запели.
Северное пение не похоже ни на какое другое народное пение. Во-первых, отсутствует многоголосье. Запевала начинает, и хор подхватывает в унисон. И просто тебе вдруг становится совершенно ясно, что именно так пели и сто, и тысячу лет назад, и нету в этом никакой школы, а только не умершая традиция — от матери к дочке, от бабушки к внучке, и научить этому нельзя, с этим можно только родиться и вырасти, и жить это пение будет, пока не прервется нить, связывающая нас с нашими предками.
А потом вино кончилось, но откуда-то появилось еще, и бабки запели частушки. По их определению, «матерушшие». Всякие я слышал частушки — но выяснилось, что ничего я не слышал. Причем бабушки веселились, как дети.
В гостях у бабки Матрены, куда Танька повела меня пить чай («пить чай» — это значит, все, что есть в доме, ставится на стол, а после слов «ой, да гости замерзли!» появляется еще и самогон), я увидел маленький самовар — он стоял на буфете. Чем-то этот самоварчик меня очаровал. Интимный. Такой должны были подавать в светелку молодым. Я стеснялся завести разговор о самоваре. «А чего ты стесняешься? — удивилась Татьяна. — Предложи продать. Только обязательно скажи, что чай из него пить будешь». Что-то в этом роде я и пробормотал. «Ой, дак нет, парень, самовар-то мне в память от деда достался, не могу», — ответила бабка Матрена и — позвала нас пить чай завтра. Танька удивилась, увидев мое огорчение. «Да совершенно точно отдаст! Просто нельзя сразу. Вот завтра увидишь!»
Назавтра, и правда, самоварчик стоял уже поближе — на лавке и почищенный. Наученный опытом, я старался на него не смотреть и поддерживал разговор о том, что ягода нынче совсем не уродилась и что ендова у крыши вот-вот просядет. Поймав паузу, безразлично поинтересовался — как все-таки насчет самовара? «Ой, дак он, парень, худой!» — сообщила Матрена. «А я запаяю», — пообещал я. «Ой, не знаю прям. Память-то. Да и худой. Не знаю». Почувствовав, что давить опасно, мы ушли.
На третий день бабка Матрена торжественно и скорбно сидела за столом, сложив на скатерти руки, а перед ней стоял самоварчик. «Дак точно запаяешь?» — «Запаяю». — «И чай пить будешь?» — «Буду». — «Ну погоди, сейчас» — с этими словами бабка Матрена принесла лукошко, бережно уложила туда самовар и накрыла сверху шерстяным платком. «Огородом идите, — наказала она. — А то скажут — совсем Матрена сдурела, самовары продает!» Произнеся все положенные слова благодарности, я вынул из кармана десять рублей. «Ой, да ты что, парень! — испугалась Матрена. — Погоди, я тебе сдачу принесу!» Не слушая моих возражений, она убежала за тюлевую занавесочку — выдвигала, судя по звуку, какие-то ящички, что-то перебирала и, наконец, вернулась — в руке ее лежали два рубля мятыми бумажками и пятнадцать копеек — одной монетой. Я понял, что это все, что было у нее в доме. Я не посмел не взять сдачу.