Не плакать — страница 2 из 32

Следующие дни донья Пура живет в страхе, уже видя, как ее дом будет разграблен, земли украдены, а состояние пущено по ветру Хосе, братом Монсе, и его бандой воров. Тем более что Марука, лавочница, поведала ей шепотом о том, как анархисты совершают в округе кровавые налеты, выпускают кишки монашкам, прежде их изнасиловав, и оскверняют монастыри кощунственными деяниями. С тех пор донья Пура живо представляет себе, как они вламываются в ее спальню, срывают со стены распятие из слоновой кости, висящее над ее белоснежным ложем, забирают инкрустированную эмалью шкатулку с драгоценностями и творят, Господи Иисусе, такое, что язык не поворачивается назвать. Она, однако, по-прежнему раскланивается при встрече с родителями этих головорезов. Уж такое у нее доброе сердце!

Но вечером, преклонив колена на своей молитвенной скамеечке, она просит небеса защитить ее близких от этих дикарей, для которых нет ничего святого.

Чтоб они сдохли!

Едва произнеся эту фразу, она заливается краской стыда за такую просьбу. Слышал ли Боженька, наделенный, говорят, исключительным слухом, ее слова? Она покается в этом назавтра дону Мигелю (деревенскому кюре, еще не успевшему сбежать), и тот пропишет ей в качестве епитимьи трижды прочесть «Богородице Дево» и один раз «Отче наш», ибо эти молитвы оказывают на ее совесть целительное действие, столь же мгновенное, как таблетка аспирина. Общеизвестно, что, каких бы преступлений ни совершали католики против красных в те времена, пуская в ход холодное оружие, огнестрельное оружие, дубинки и железные прутья, все они мгновенно обелялись и прощались, лишь бы виновник по-быстрому покаялся перед вечерней молитвой: договориться с испанскими Небесами оказалось легко, и сделки эти были поистине чудодейственными.

Донья Пура продолжает свои молитвы и просит теперь Пресвятую Деву Марию положить конец бесчинствам этих наглецов, наносящих смертельную обиду ее Боженьке. Ибо донья Пура разумеет, что покушение на ее богатства есть смертельная обида ее Боженьке. И кому же, как не донье Пуре, знать, что именно смертельно обижает ее Боженьку. Донья Пура из тех, кого в деревне зовут красноречивым полусловом «фачас».

Фача, произнесенное с испанским «ч», слетает с губ, как плевок.

Фачас в деревне немного, и все они считают, что:

Хороший красный — это мертвый красный

Хосе, мой дядя, брат Монсе, красный, вернее сказать, красно-черный.

С тех пор как сестра рассказала ему о посещении Бургосов, он кипит негодованием. Красные в 36-м кипят негодованием. Паче того красно-черные.

Хосе считает, что его сестру оскорбили. Испания 36-го изобилует оскорбленными.

Она выглядит скромницей! Она выглядит скромницей! Да кем он себя мнит, этот cabrón[13]? Он об этом еще пожалеет, sinvergüenza[14]! Мы ему в глотку заткнем эти паскудные слова! Мы ему покажем, этому burgués[15]!

После возвращения из Леримы Хосе не тот, что прежде. В глазах его отражаются несказанные, небывалые картины, а на устах слова из другого мира; недаром говорит его мать: Моего сына подменили.

Каждый год между сбором миндаля в мае и орехов в сентябре Хосе нанимается сезонным рабочим на сенокос в большое поместье в окрестностях Леримы; работа эта выше его сил, а плата мизерная, однако же он с гордостью приносит ее родителям.

С четырнадцати лет дни его проходят в полевой страде, трудится он с рассвета и до сумерек. Так устроена его жизнь. И ему даже в голову не приходит ее изменить, у него и в мыслях нет, что можно жить иначе.

Но в этом году, придя в Лериму с Хуаном, он нашел город, потрясенный до основания: мораль перевернута с ног на голову, земли обобществлены, церкви превращены в кооперативы, кафе гомонят лозунгами, и на всех лицах — ликование, задор, энтузиазм, которых ему никогда не забыть.

Он открывает незнакомые слова, и они так новы и так смелы, что окрыляют его юную душу. Слова огромные, слова громовые, слова жгучие и божественно прекрасные, слова из рождающегося нового мира: революция, свобода, братство, коллектив, эти слова, по-испански с ударением на последний слог, бьют наотмашь.

Он восхищен, как малое дитя.

И вещи, о которых он никогда не помышлял, приходят ему в голову.

Непомерно большие.

Он уже научился вскидывать кулак и петь хором «Hijos del Pueblo»[16].

Он кричит вместе со всеми: Долой угнетателей, Да здравствует свобода.

Он кричит: Смерть им, смерть.

Он чувствует, что живет. Ему хорошо. Он идет в ногу со временем, и его сердце полно до краев. Он вдруг понимает, что значит быть молодым. Раньше он этого не знал. Он говорит себе, что мог бы так и умереть, не зная. И одновременно постигает, сколь пуста была до этого дня его жизнь и сколь убоги желания.

Он ощущает в этом мощном черном вихре нечто такое, что зовет, не имея других слов, поэзией.

Он возвращается в деревню с громкими словами на устах и красно-черным платком, повязанным вокруг шеи.

С лихорадочным красноречием он сообщает своей аудитории (каковая на данный момент ограничивается его матерью и сестрой), что сияющая заря взошла над Леримой (сказывается его природная склонность к лиризму), что Испания стала наконец испанской, а он — самым что ни на есть испанцем. Он говорит, трепеща, что надо уничтожить старый порядок, увековечивший рабство на позор людям, что революция в умах и сердцах уже началась и завтра распространится по всей стране, а там, глядишь, и по всему миру. Говорит, что больше никогда все решать не будут деньги, никогда не станут судить о людях по их количеству и что скоро

Из моря будем пить анисовку, раздраженно бросает мать.

И что скоро наступит всеобщее равенство, не будет больше несправедливости, эксплуатации, нищеты, и люди смогут раз

Развлекаться с папой римским, заканчивает за него мать, все больше выходя из себя.

Разделить свои богатства, и те, что помалкивают, с тех пор как родились, те, что гнут спину на земле этого cabrón дона Хайме, который всех их прижал к ногтю, те, кто убирает срач за его женой и моет ее грязную пос

Опять он за свое! ахает мать, не в силах больше это слушать.

Они восстанут, они будут сражаться, они освободятся от всякого господства и ста

Вот я тебе покажу господство! взрывается мать. Уже семь часов, пошел бы лучше покормил кур. Я приготовила тебе ведро.

Но Хосе неистощим, и пеструшкам, глухим к идеям Бакунина, придется еще подождать своего корма.


После возвращения из Леримы Хосе неистощим; то он мечет громы и молнии, негодует, сыплет напропалую cococ, joder, puceta и me cago en Dios[17], то произносит восторженные речи.

С утра он честит богатую сволочь, это, по его словам, плеоназм (слово он вычитал в газете «Тьерра и либертад»), ведь богатые бывают только сволочами, где найдется, скажите на милость, состояние, которое не было бы украдено? Он поносит рвачей и друзей кюре дона Мигеля, которому скоро задует под сутану ледяной ветер революции (тут он смеется), кроет на чем свет стоит ladryn[18] дона Хайме Бургоса Обергона и прочих эксплуататоров, а еще пуще главаря шайки националов, самопровозглашенного вождя мятежа: генерала Франсиско Франко Баамонде, — его он бранит то на цветистом наречии, кое для кого, пожалуй, вульгарном, называя карликом, имеющим в зад кюре, дерьмом, мразью, убийцей, которого он повесит за сами знаете что, то на бакунинско-логико-политический лад, указывая на него как на объективного союзника капитализма, классового врага пролетариата, жертвы одновременно недоверия республиканского правительства и франкистских репрессий.

Но если с утра сердце его — пороховая бочка, то вечером он грезит вслух о сказке наяву и сулит своей сестре Монсе мир, где никто никогда не будет больше ни прислугой, ни чьей-то собственностью, где никто не будет отчуждать в пользу другого неотъемлемое достояние каждого (эту фразу он позаимствовал из газеты «Солидаридад обрера»), прекрасный и справедливый мир, paraíso[19], и он смеется от счастья, рай на земле, где все будут любить и трудиться свободно и в радости, где

Вот уж не знаю, как, перебивает его Монсе, едва удерживаясь от смеха, как я смогу в студеном январе свободно и в радости собирать оливки отмороженными пальцами и с ломотой в спине. Ты размечтался, говорит она ему с высоты своих пятнадцати лет.

Замечание Монсе ненадолго прерывает поток чудесных посулов, которые Хосе включил в свою программу, но вскоре он продолжает с тем же задором и с той же горячностью. И в глубине души Монсе счастлива слышать, как ее брат рисует счастливое будущее людей, в котором никто ни в кого не плюет, в котором не прочесть ни стыда, ни страха в глазах, в котором женщины равны му

Равны в злобе? — лукаво спрашивает его Монсе.

Равны в злобе, как и во всем, отвечает Хосе.

Монсе улыбается, и все ее существо втайне приемлет слова, в которые Хосе умеет облекать безмолвные вещи, слова, открывающие ей незнакомый мир, огромный, как город.

Она донимает Хосе расспросами, так ей нравится его слушать. И вот он уже философ (такого Хосе она предпочитает из всех) и говорит замысловатые фразы об экспроприации. Монсе: экс что? Хосе: экспроприация. Монсе: а что это такое? Хосе: это значит, что, имея какие-то вещи, дом там, украшение, часы с браслеткой, мебель из красного дерева, qué sé yo[20], ты становишься их рабом, хочешь сохранить их любой ценой и добавляешь новую кабалу к той, которой не избежать. А вот в свободных коммунах, которые мы создадим, все будет нашим и ничего не будет нашим, понимаешь? Земля будет нашей, как свет и воздух, но она не будет ничьей. Он ликует. И все дома будут без замков и засовов, не веришь? Монсе впитывает слова, из которых понимает едва ли четверть, но, поди знай почему, ей от них хорошо.