Не плакать — страница 6 из 32

ом приняли участие в создании сельскохозяйственной коммуны.

Сейчас им обоим по восемнадцать.

Оба родились в деревне, где все повторяется один в один до бесконечности, богатые в роскоши, бедные под гнетом; в тесном замкнутом мирке, где авторитет старейшин столь же неприкосновенен, сколь и достояние Бургосов, где судьба каждого предначертана с рождения, и никогда не происходит ничего, что хоть чуть-чуть повеяло бы надеждой, дыханием, жизнью.

Оба выросли в местечке, отрезанном от мира, где из транспорта есть лишь печальные ослики да два единственных в деревне автомобиля: старенький грузовичок отца Хуана, на котором тот ездит в город продавать овощи, и «Испано Суиза» дона Хайме; в глухой дыре, где не появились еще ни телевидение, ни трактор, ни даже мотоцикл, где почты и то нет, до первого доктора добираться тридцать километров, и ожоги лечат заговорами, а все болезни — касторкой и питьевой содой.

Оба трудились в этом неспешном, неспешном, неспешном, как шаг мула, мирке, где оливки собирают вручную, пашут сохой, а за водой ходят с кувшином к источнику.

Оба столкнулись с властью отцов, по традиции строгих, по традиции приверженцев воспитания ремнем, по традиции убежденных, что все должно оставаться как есть на веки вечные, и по традиции закрытых для диалога отца и сына, ибо отцовские речи следуют несокрушимой логике «это так, а не иначе», единственной им известной и единственно, по их мнению, верной.

И вот вдруг в Лериме обоим открылись посылы, диаметрально противоположные этой незыблемой картине мира, прежде в их понимании единственно возможной. Они узнали, что все может перевернуться вверх дном, встать с ног на голову, рассыпаться в прах. Что можно отринуть привычные речи — и мир не рухнет. Что можно сказать «нет» наглости, спеси, тирании, рабству, трусости. И все истребить, черт побери, все истребить, истребить все это убожество, так им ненавистное.

И бродящую в них жизненную силу манит к себе эта бурная волна, что сметает все на своем пути и пробуждает их желания.

Их несет на ее гребне, и они не противятся.

Они мечтают о бунтарских подвигах, о великих дерзаниях, о чем-то огромном и неведомом, что превзойдет размахом их жизнь и станет вехой в Истории. Они верят в революцию, в коренной переворот в умах и сердцах.

Они верят в эту сказку.

Они говорят, что знают теперь, где место их мужеству. Говорят, что им невыносимо и дальше держать свои желания за дверьми, como un paraguas en un pasillo[43]. Пусть отец зарубит это себе на носу! Конец страхам и отречениям!

¡QUEREMOS VIVIR![44]

В большом зале Аюнтамьенто толпа, народу еще больше, чем на празднествах в Страстную неделю. Почти все мужчины деревни раньше времени ушли с полей, а некоторые, воздавая должное первому дню революции, облачились в воскресные одежды. Среди присутствующих крестьян некоторые, как отец Хосе, владеют клочками земли, большинство арендуют свои наделы у дона Хайме, а самые бедные у него батрачат.

Хосе и Хуан решительно пробиваются сквозь толпу; работая локтями и бросая направо и налево Con permiso[45], они ухитряются взобраться на трибуну.

Хосе берет слово.

Впервые в жизни.

Он произносит пышные библейские фразы, которые слышал в Лериме и читал в газете «Солидаридад обрера». Будем братьями, говорит он, разделим хлеб, объединим наши силы, создадим коммуну.

И все проникаются.

Он театрален. Романтичен до смерти. Un angel moreno caído del cielo[46].

Мы не хотим больше, говорит он, жить под пятой собственников, которые держат нас в нищете и набивают карманы деньгами, заработанными нашим потом. У нас есть силы, им еще неведомые. Настало время действовать. Сегодня мы хотим жить иначе. И это возможно. Это стало возможно. Мы хотим жить так, чтобы никто никого не топтал, никто ни в кого не плевал, чтобы никто никому не говорил: Ты выглядишь скромницей, желая унизить, чтобы крепче прижать к ногтю (моя мать: у меня мурашки побежали по коже). И мы не успокоимся, если нам бросят косточку и погладят по головке. Se acabó la miseria. La revolutión no dejará nada como antes. Nuestra sensibilidad se mudara también. Vamos a dejar de ser niños. Y de creer a ciegas todo lo que se nos manda[47].

Гром аплодисментов.

— В Лериме, куда мы ушли в мае работать на cabrónes, они, cabrónes, уже почувствовали это на своей шкуре (смех в зале). Там ударили крепко, послали к чертям эксплуататоров и основали свободную коммуну. Мы можем сделать то же самое здесь. Кто нам мешает?

Крестьяне ликуют.

Хосе входит в раж. У вас отнимают то, что принадлежит вам по праву тружеников. Это несправедливо. Все знают, что это несправедливо.

Овация.

Разве достойно человека быть рабочей скотиной за несколько песет? Разве не может быть другой жизни? Разве не можем мы мыслить шире, а не думать только о том, чтобы оливки у нас были крупнее, чем у соседа?

Общий взрыв смеха.

В великие времена нужны великие действия, говорит он, повторяя то, что слышал в Лериме: Заберем назад земли, которые у нас украли, обобществим их и поделим.

Предложение встречено исступленным восторгом.

Один крестьянин поднимает палец и спрашивает с деланым простодушием:

А женщин тоже обобществим?

Новые взрывы смеха.

Всем весело, все рады.

Только группка вокруг отца Хосе, несколько его друзей — таких же мелких собственников, и группка вокруг Диего и двух его товарищей-коммунистов, похоже, не разделяют всеобщей эйфории. На губах Диего насмешливая улыбочка человека, провидящего раньше всех грядущее поражение.

Он решается заговорить.

Объявляет, что берет слово от имени тех, кто живет в реальной стране, y no en las nubes[48], не в облаках.

Он говорит, что решение обобществить земли слишком поспешно и может быть чревато пагубными последствиями.

Он говорит Mollo[49], говорит Благоразумие, говорит Общественный Порядок, говорит Реализм, говорит Выждать, говорит

Но его рыжим волосам, его белой коже, хрупким плечам и холодным словам трудно покорить сердца, и сейчас почти никто его не слушает.

Не дав ему времени изложить свои доводы, да куда он лезет, недоумок? Хосе перебивает его пылкой речью. Он предлагает не только конфисковать земли у самых богатых, но и сжечь все кадастровые книги и все бумаги о праве собственности, запалить большой костер, кто за?

Лес рук взмывает вверх.

Принято большинством голосов.

Бумаги о праве собственности будут сожжены 27-го на Церковной площади.

Все аплодируют. Ликуют. Обнимаются. Загорелись даже самые молчаливые. Меньше других разделявшие идеи Хосе, но вовремя понявшие, куда ветер дует, они тотчас переметнулись на его сторону и теперь говорят громче и жарче всех.

Осталось обсудить вот что, заключает Хосе, когда вновь воцаряется тишина: как делить землю — на равные наделы или по количеству ртов в семье?

Следующее собрание назначено через шесть дней, на нем и будет решен этот вопрос.


Назавтра вся деревня кипит. На окнах вывешены красно-черные флаги, люди выкрикивают лозунги, горячатся, надсаживают глотки, жестикулируют, тараторят взахлеб, набрасываются на редкие номера «Солидаридад обрера», дошедшие до деревни, и упиваются клокочущими фразами, La gran epopeya del proletariado ibérico, La marcha triunfal de los milicianos del pueblo, La palpitaciyn histórica que resuena en todos los pechos у la magnifica union de los camaradas de lucha tan sublime у esperamadora…[50]

Два дня спустя энтузиазм постепенно идет на убыль. Все охолонули. Призадумались. Пересмотрели задним числом за партией в домино вчерашние опрометчивые восторги и ребяческую радость, овладевшую умами. Короче говоря, опамятовались. И хоть никто не решается высказаться открыто против мер, предложенных Хосе, в молчании или недомолвках уже начинает проявляться неприятие.

Макарио, сапожник, самый несговорчивый из всех, сетует, дубль шесть, что голосовали так поспешно: demasiado adelantadas[51]!

Диего, сын дона Хайме, который стоит, облокотившись на стойку бара, соглашается с этим мнением.

Смотри-ка, это рыжий заговорил? У него есть язык? Надо же! Ну-ка, ну-ка, что он нам скажет, сынок Бургосов? Цирюльник дружелюбно подмигивает всем сразу.

Он скажет, говорит Диего, лишь улыбнувшись в ответ на эти замечания о своей особе, он скажет, что не надо рубить сплеча, скажет, что принуждение к коллективизации — глупость несусветная, а строить из себя героев-анархистов, мол, мы камня на камне не оставим, и идите все к чертям, значит лишиться поддержки Европы, которая в штаны наложит со страху при одной мысли о революции.

А ты, никак, думаешь, что Европа нам поможет за наши красивые глаза? — спрашивает Мануэль (член CNT из компании Хосе), думаешь, Европа такая дура, что полезет на рожон за нас, этаких красавцев, черт побери? Я просто сказал, холодно отвечает Диего, что нечего ее еще сильнее стращать бакунинскими бреднями. Не стоит.

А ведь мальчуган где-то прав, говорит Макарио. Есть кой-чего в голове у парнишки. Даром что зеленый.


Три дня спустя, совершенно протрезвев и злясь на себя, что поддались эйфории, крестьяне уже выказывают свои сомнения и растущую тревогу. И в кафе Бендисьон разгораются такие споры, что мужчины за рядами костяшек домино и думать забывают об игре. Тирады, препирательства, беру прикуп, брань, сквернословие, пасую, сократовские выпады, сервантесовский запал, дубль четыре, пылкие речи против эксплуататоров, осмотрительные поправки, твой ход, скептические насмешки, да он соображает, что говорит, предложения и контрпредложения следуют друг за другом и переплетаются в ритме, заданном брошенными через каждые две фразы coco и, для пущей значимости, Me cago en Dios и Me cago en tu puta madre, а чаще коротким и ясным Me cago en