Не погаси огонь... — страница 12 из 95

ло вывел «преемственность» между теми черными сотнями и нынешними, из чего напрашивался вывод: подвиги дружинников «Союза русского народа» и «Союза Михаила Архангела» – суть исторические. Правда, даже не исчерпав всех своих аргументов, Самоквасов вынужден был покинуть аудиторию под улюлюканье студентов-универсантов. Но так ли, сяк ли – молодежь одолели.

Столыпин принял меры и в армии, учредил советы по нравственному развитию нижних чинов – в духе преданности и любви к царю и ненависти к зловредным революционным пропагандам. Из губерний все еще поступали сведения о брожении в деревнях. Министр предвидел и это. Его реформа предусматривала противодействие нищих и слабых, тех, чьи земли должны были перейти в руки сильных. Он сделал ставку на сильных.

В целом как будто бы все шло так, как ему хотелось. Но продолжались стачки по фабрикам и заводам. Судя по департаментским сводкам, с каждым месяцем их становилось больше, требования забастовщиков звучали все более дерзко. Что им надо? На смену застою минувших лет промышленность пошла на подъем. Заработали с полной нагрузкой предприятия, открываются новые, на бирже повышаются в цене акции, поднялся средний заработок, меньше стало безработных – в чем же причина новых стачек? Что изменилось? Не может же сам факт смерти писателя – пусть и великого, пусть гения – взорвать общество. Что-то накапливалось, вызревало… Почему подвластные Столыпину службы не уловили тайных токов?..

Надо разобраться.

А спор с Толстым продолжался. Письма Льва Николаевича Столыпин хранил не дома, а в служебном сейфе. Сюда же положит он и последнее письмо. Не отправленное адресату. Так и оставшееся в черновике и теперь, спустя месяцы, добытое «Блондинкой».

Петр Аркадьевич поправил на переносице очки:

«Пишу Вам об очень жалком человеке, самом жалком из всех, кого я знаю теперь в России… Деятельность Ваша, все более и более дурная, преступная, все более и более мешала мне окончить с непритворной любовью начатое к Вам письмо. Не могу понять того ослепления, при котором Вы можете продолжать Вашу ужасную деятельность – деятельность, угрожающую Вашему материальному благу (потому что Вас каждую минуту хотят и могут убить), губящую Ваше доброе имя, потому что уже по теперешней вашей деятельности Вы уже заслужили ту ужасную славу, при которой всегда, покуда будет история, имя Ваше будет повторяться как образец грубости, жестокости и лжи. Губит же, главное, Ваша деятельность, что важнее всего, Вашу душу. Ведь еще можно было бы употреблять насилие, как это и делается всегда во имя какой-нибудь цели, дающей благо большому количеству людей, умиротворяя их или изменяя к лучшему устройство их жизни. Вы же не делаете ни того, ни другого, а прямо обратное. Вместо умиротворения Вы до последней степени напряжения доводите раздражение и озлобление людей всеми ужасами произвола, казней, тюрем, ссылок и всякого рода запрещений, и не только не вводите какое-либо такое новое устройство, которое могло бы улучшить общее состояние людей, но вводите в одном, в самом важном вопросе жизни людей – в отношении их к земле – самое грубое, нелепое утверждение того, зло чего уже чувствуется всем миром и которое неизбежно должно быть разрушено – земельная собственность. Ведь то, что делается теперь с этим нелепым законом 9-го ноября, имеющим целью оправдание земельной собственности и не имеющим за себя никакого разумного довода, как только то, что это самое существует в Европе (пора бы нам уж думать своим умом) – ведь то, что делается теперь с законом 9-го ноября, подобно мерам, которые принимались правительством в 50-х годах не для уничтожения крепостного права, а для утверждения его.

Мне, стоящему одной ногой в гробу и видящему все те ужасы, которые совершаются теперь в России, так ясно, что достижение той цели умиротворения, к которой Вы, вместе с Вашими соучастниками, как будто бы стремитесь, возможно только совершенно противоположным путем, чем тот, по которому Вы идете: во-первых, прекращением насилий и жестокостей, в особенности казавшейся невозможной в России за десятки лет тому назад смертной казни, и, во-вторых, удовлетворением требований с одной стороны всех истинно мыслящих, просвещенных людей, и с другой – огромной массы народа, никогда не признававшей и не признающей прав личной земельной собственности.

Да, подумайте, подумайте о своей деятельности, о своей судьбе, главное, о своей душе, и или измените все направление Вашей деятельности, или, если Вы не можете этого сделать, уйдите от нее, признав ее ложной и несправедливой.

Письмо это пишу я только Вам, и оно останется никому не известным в продолжении, скажем, хоть месяц. С первого же октября, если в Вашей деятельности не будет никакого изменения, письмо это будет напечатано за границей…»

Петр Аркадьевич перевернул страницу. Все. Ни подписи, ни даты. Он почувствовал, как горит лицо.

Почему письмо осталось в черновике? Почему старец не послал его? Понял: бесполезно? Или понял, что окончательно проиграл в их затянувшемся споре?.. Стараниями усердной «Блондинки» оно все же дошло до адресата. Лучше бы не доходило. Достаточно Столыпин наслушался обвинений и угроз. Но написанное давно, а прочитанное сейчас, оно звучало как филиппика в продолжающемся турнире и в то же время лишало Петра Аркадьевича возможности ответить. Не посланием – делом.

Министр посмотрел на Зуева. Директор, казалось, дремал, мягко осев в кресле.

Столыпин отодвинул письмо, взял сводку событий за неделю. Пальцы его продолжали дрожать.

– Разобрались, кто снова мутит по заводам?

– Рост забастовочного движения и выставление работным людом политических требований возбуждаются социал-демократами, – приоткрыв веки, ровно проговорил Зуев. – Большевиками, – уточнил он.

Столыпин сжал губы. Полоски их резко обозначились под навесом расчесанных, закрученных в кольца черных усов.

Снова социал-демократы, большевики! С ними тоже было связано еще не смытое оскорбление. Два года назад он, Петр Аркадьевич, вынужден был в поединке с ними признать поражение, хотя план захвата и уничтожения большевистской эмигрантской колонии был разработан блестяще… Из-за провала того плана министру пришлось поплатиться и заведующим заграничной агентурой Гартингом, и начальником петербургского охранного отделения Герасимовым, и директором департамента полиции Максимилианом Ивановичем Трусевичем, место которого ныне занимает этот боров… Неужели всей его власти, всей сконцентрированной в его руках силы недостаточно, чтобы окончательно растереть в порошок их ячейки – пусть не за границами, а хотя бы в России?.. Нет, не с усопшим графом-писателем, а с ними – с большевиками! – главный и решающий его спор!

– Примите наконец решительные меры, – жестко сказал он. – Передайте циркулярно по жандармским управлениям и охранным отделениям: жду сообщений о повсеместной ликвидации ячеек означенной партии.

– Будет исполнено, ваше высокопревосходительство, – качнул головой Зуев. Грузно поднялся, начал складывать бумаги в папку. И напомнил, возвращаясь к началу разговора: – Какие указания в отношении артиста?

Столыпин ценил талант выдающегося певца. Но опуститься на колени… и перед кем!.. Он вспомнил еще, как во дворце, после выступления перед членами царской фамилии, артист подошел к Николаю II и фамильярно, полушепотом сказал: «Мы костромские, не подкачаем!» – как бы намекнув тем самым, что он и император – земляки. И государь не послал его на конюшню, что следовало бы сделать за подобную дерзость, а лишь досадливо шаркнул ножкой. Оба хороши…

– Предоставьте естественному ходу событий: артисты изменчивы в настроениях. В дальнейшем держите в курсе дела генерала Курлова. Однако необходимые меры против возможных демонстраций в театрах примите неотлагательно.

И вспомнил: об артисте донесла все та же «Блондинка». Шустра! Отирается подле великих – не по постелям ли?.. Нарушая им же самим установленное правило – не интересоваться личностями осведомителей, – Столыпин полюбопытствовал:

– Кстати, кто сия «Блондинка»?

Зуев взглянул на министра с удивлением, но ответил:

– По сведениям, полученным от полковника Заварзина: некий журналист преклонного возраста, сотрудник «Русского слова». Пользуется известностью в московских литературных кругах. В свое время был привлечен за вольнодумство, подлежал высылке, дал чистосердечные показания и изъявил желание сотрудничать с охраной. Прикажете узнать действительную фамилию?

– Нет, – сухо сказал Петр Аркадьевич.

Он был разочарован.

ДНЕВНИК НИКОЛАЯ II

17-го июня. Пятница

Всю ночь и полдня простоял туман, было тепло, а сверху светило чудное солнце. Дети ездили на свой остров. Читал и кончал бумаги. После завтрака ретиво играли в буль. К 5 час. туман рассеялся. Вечером домино.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

В конце мая Юзеф выехал из Кракова в Париж на совещание членов ЦК РСДРП. Совещание – инициатива Ленина. Необходимо было выработать меры для скорейшего созыва всероссийской общепартийной конференции.

Владимир Ильич сразу обратил внимание на нервозное состояние Юзефа. Спросил – когда остались одни, – что случилось. «Снова провалы», – коротко ответил тот. Не сказал, кто провалился.

Завершив дела в Париже, Юзеф нелегально пробрался на польские земли, провел межрайонную конференцию в Ченстохове. Как ни хотелось хоть на несколько часов заскочить в Варшаву, миновал ее: чересчур велик риск, не оправданный партийной необходимостью. В Кракове, на улице Коллонтая, его ждала почта: письма, газеты. В этой стопе увидел тонкий конверт с варшавским штемпелем. На ощупь в конверте – плотный лист. Он аккуратно разрезал. Вынул. На белом картоне – тонко прорисованный профиль ребенка. Боясь поверить, развернул приложенное к рисунку письмо:

«Дорогой зять! Неделю назад, в тюремном лазарете, появился на свет ваш сын. Роды преждевременные, на месяц раньше. У малыша еще нет ноготков на пальчиках рук и ног, мальчик худенький, слабый, но сосет хорошо. Назвали, как вы хотели, Ясиком. Мне разрешили навестить Зоею в тюрьме. Чувствует она себя неплохо. Посылаю рисунок Яська…»