Не погаси огонь... — страница 13 из 95

Сын!.. Юзеф впился глазами в рисунок. Выпуклый лобик, маленький нос… Тонкая карандашная нить. Манера художницы – или тонкая, как паутина, нить жизни?.. Сын родился в лазарете тюрьмы. Сырые стены, решетки на грязных окнах. Сын!..

Он стиснул кулаки. Что же делать? Бросить все – и назад, в Варшаву, разбить лоб о стены «Сербии»?.. Сын! А он, отец, ничем не может помочь ему. Не может помочь Зосе. И должен оставаться здесь. Должен.

Он механически мерил шагами узкую комнату – бесконечный путь арестанта из угла в угол камеры, маятник часов, заведенных на годы. Как одолеть боль? Как жить с сознанием, то ты сам обрек на тюрьму и жену и своего сына – с первой минуты его рождения?..

Юзеф вспомнил, как год назад они стояли на перевале Заврат, на самом гребне. По склону сбегали в долину карликовые сосны, стрельчатые ели. Над их головами сиял купол неба, а внизу опрокинутым небесным сводом простиралась долина Пяти озер. Но ему хотелось смотреть только на Зоею, освещенную утренним солнцем. И думать только о ней.

Они познакомились шесть лет назад в Варшаве. В доме на улице Проста, на конспиративной квартире у Ванды. Он тогда пришел, чтобы взять корреспонденцию, и застал у Ванды смуглую черноглазую девушку в гимназическом платье с белым отложным воротником. «Знакомьтесь, Юзеф, – это наша Чарна!» Он удивился: «Чарна?» Он уже давно был знаком с нею заочно – посылал на ее имя партийные письма. Но считал, что она намного старше.

В ту первую встречу они и не поговорили – девушка смутилась, поспешила уйти. А вскоре он был в очередной раз арестован – во время заседания варшавской конференции в Дембы Вельки. Охранка схватила тогда больше сорока человек. Ему удалось взять на себя вину за все нелегальные материалы, обнаруженные в помещении, где заседали делегаты, и этим хоть немного облегчить участь остальных. Его посадили в Десятый павильон Варшавской цитадели, мрачный застенок, откуда обычно было два пути – на каторгу или на виселицу. Спасла амнистия, объявленная после царского манифеста в октябре пятого года.

Во второй раз он случайно встретил Чарну на улице. По правилам конспирации строго запрещалось даже взглядом показать, что они знакомы друг с другом. Он не удержался, поклонился девушке. Потом видел ее на партийной конференции, на собраниях. От встречи к встрече отмечал: меняется, взрослеет, утрачивает восторженность гимназистки, обретает сдержанность, строгость. Но все так же смущается и теряется в разговоре с ним.

Потом снова арест, освобождение под залог. И снова тюремная камера. В тот раз он проходил сразу по двум делам, приговорили к ссылке на вечное поселение – в Канском уезде Енисейской губернии. В Сибири не задержался: через неделю бежал. Выбрался из России, приехал в Берлин. Товарищи потребовали, чтобы он подлечился, направили в Италию, на Капри, договорившись предварительно с Максимом Горьким. Но Юзеф не смог долго вытерпеть безделья. Отправился обратно. Правда, на день остановился в Монте-Карло и даже сыграл в казино, выиграл целых десять франков.

В Варшаву Главное правление партии не пустило: он должен обосноваться в Австро-Венгрии, из Кракова руководить революционной работой, издавать центральный орган польских социал-демократов газету «Червоны штандар». Однажды он пришел в дом в пригороде Кракова, на берегу Вислы – и встретил Чарну. Теперь она была Богданой. Разговорились как старые друзья. Оказалось, что за эти годы Чарна-Богдана тоже дважды побывала в тюрьме. С нескрываемой завистью сказала: «Мелочь, разве сравнить с вашими отсидками?» – и он подумал: нет, не все гимназическое выветрилось из ее головы. В последний раз ее арестовали просто как неблагонадежную, в связи с ожидавшимся приездом в Варшаву Николая II. Богдана пробыла в заключении три месяца, а потом ее выдворили за границу. «Чем же вы здесь занимаетесь?» – «Ищу настоящую работу». – «Не хотели бы помочь мне разобрать партийный архив?» Она согласилась. Стала каждый день приходить к нему на квартиру.

Вместе с товарищем он снимал большую комнату и кухню. В этой проходной кухне он и жил. Архив размещался тут же, на полках для посуды, за занавесками. В комнате-кухне были еще письменный стол, этажерка, стул, диван без подушки и на табуретке примус с чайником. Богдана помогала разбирать архив, составлять корреспонденции, в которые он потом между строк вписывал лимонной кислотой конспиративные тексты. Себе он не позволял отдыха, но ее на воскресенья отпускал. Девушка уходила с друзьями. Возвращаясь с дальних прогулок, приносила с собой запахи ветра, лугов и лесов. Приносила охапки полевых цветов, развешивала цветы пучками по стенам холостяцкого жилища. Он чувствовал, что начинает ревновать ее к этим прогулкам и к ее спутникам – отличным, впрочем, парням. Уж не влюбился ли? Хоть и перевалило ему за тридцать, но это было для него внове. Ни времени, ни сил, ни ума и сердца не хватало для личного. Правда, давным-давно, в гимназии, он был влюблен, но все это осталось в детстве…

В прошлом году весной – неужели всего лишь минувшей весной? – Богдана попросила отпустить ее на несколько дней: друзья зовут в горы – в Татры, к водопадам Мицкевича и озеру Морское Око, через перевал Заврат. Названия звучали сказочно-нереально, хотя те горы и озера находились всего в нескольких десятках верст от Кракова. Он отпустил. Но когда она вернулась и начала рассказывать, не выдержал: «Может быть, попутешествуем с вами?» – «Замечательно! Я знаю теперь все тропинки!»

Он попросил у Главного правления отпуск на неделю. Но дел было столько, что они выбрались только в августе. Богдана оказалась хорошим проводником.

Тогда, в пути по горным тропкам, он узнал, что она революционерка и по крови: ее отец еще тринадцатилетним мальчишкой участвовал в польском восстании шестьдесят третьего года, носил на баррикады патроны. После гимназии она училась в консерватории, но пришлось бросить: в семье не было денег. Учительствовала в частной начальной школе, давала уроки музыки. Все это в прошлом, о котором Богдана нисколько не жалеет.

Он согласился: их теперешняя работа требует жизни без остатка. Революционер – профессия, и куда более трудная, чем педагог. Ни минуты покоя, ни минуты без риска. Спросил, как она думает: можно ли опубликовать его «Дневник с этапа»? Не так давно он дал ей прочесть свои записи и попросил отредактировать их. Без эмоций, скупо он делился с товарищами своим опытом жизни и борьбы. Раньше, в журнале «Пшеглонд социаль-демократычны», уже печатался его предыдущий «Дневник заключенного». Юзеф писал его в тюремной камере и через надзирателя, оказавшегося честным человеком, переправлял по листку на волю. Теперь Богдана вдруг на память начала: «В пятый раз я встречаю Новый год в тюрьме. В тюрьме я созрел в муках одиночества, в муках тоски по миру и по жизни. И, несмотря на это, в душе никогда не зарождалось сомнение в правоте нашего дела… Здесь, в тюрьме, часто бывает тяжело, по временам даже страшно… И тем не менее, если бы мне предстояло начать жизнь сызнова, я начал бы так, как начал. И не по долгу, не по обязанности. Это для меня – органическая необходимость. Тюрьма сделала только то, что наше дело стало для меня чем-то ощутимым, реальным, как для матери ребенок, вскормленный ее плотью и кровью…»

Ребенок… Плоть и кровь… Его сын, его плоть и кровь – там, в тюремном лазарете… Тонкая паутина на белом листе… Тогда он удивился и обрадовался: запомнила дословно.

Они начали спускаться в долину, к озерам. Он сказал: «Я должен вернуться в Варшаву». – «Но это же опять арест, каторга!» воскликнула она. «Я уже восемь месяцев за границей. Нужны люди, связи». – «Но с вашим здоровьем – на каторгу…» – повторила Богдана. В ее голосе он уловил не только тревогу. Он был благодарен ей. Но сказал: «Для меня самоубийство – оставаться здесь. Слишком мало приношу пользы».

Они не торопились добраться до Морского Ока, до жилья. Ранние горные сумерки застали их у заброшенного шалаша. Они собрали меж камней мох и ветви на подстилку, развели костер. Он вдруг вспомнил побег из сибирской ссылки, как плыли ночью с товарищем в лодке по Лене: «Это было фантастично! Одни – мимо черных гор и лесов, а по берегам горели костры, и огонь отражался в воде». Тогда они были молоды и сильны. И сейчас, у этого костра, он почувствовал себя молодым и сильным.

– Давай познакомимся еще раз. Мое настоящее имя Феликс. Хотя я сам уже почти забыл его. Феликс Дзержинский.

– А я знаю и помню, – ответила она. – Писали в газетах, когда был суд. Ну, а я – Зося, Зося Мушкат.

– Я хочу тебе сказать…

– Скажи. А я отвечу: «Да». Потому что полюбила тебя с первой минуты…

Вернувшись из путешествия, Юзеф оставил прежнее холостяцкое жилище, переселился в маленькую квартиру на улице Коллонтая, недалеко от железнодорожного вокзала. Зося переехала к нему.

К осени стало ясно: хотя бы один из здешних товарищей должен срочно выехать в Варшаву. Дзержинскому Главное правление решительно отказало: варшавский комитет удалось воссоздать, нужен работник для выполнения технических поручений, для налаживания связи с комитетом, для ведения корректуры статей: «Червоны штандар» теперь печатался в легальной типографии на улице Новы Свят. Надежные товарищи выпускали газету ночами, с ведома хозяина типографии. Кого же направить?.. Спросил Зоею: «У тебя когда кончается срок высылки из России?» «Первого ноября». «В конце ноября вернешься в Варшаву». Объяснил, что она должна будет делать там. «Смогу?» только и спросила жена. «Сможешь. Через два-три месяца заменим».

Он обучил Зоею, как писать между строк лимонной кислотой и как проявлять невидимый текст над керосиновой лампой. Обучил приемам шифровки. «Ключ к шифру выбери сама, чтобы не спутала». Она открыла сборник стихов: «Пусть эта строчка и будет ключом». Он прочел: «Души человечьи вечно одиноки». Подумал: «Чересчур пессимистично». Но возражать не стал. «Писать мне будешь на адрес Краковского университета. Физический факультет, студенту Брониславу Карловичу». Ей же он станет посылать корреспон