Не поворачивай головы. Просто поверь мне… — страница 19 из 40

Магнитофон щелкнул, доиграв кассету до конца, и вывалил ее наружу. Где-то скапливается эта старая техника, проигрыватели, фотоаппараты, груды компакт-кассет и бобин магнитофонных, где-то на небесах сейчас моя старая добрая радиола «Даугава», до последнего оборонял ее от матери, которую она-таки вынесла на мусор, воспользовавшись моим отъездом. Будь у меня чердак, я бы заставлял его, барахольщик сентиментальный, отходами прошлого, мебелью детства, увешивал старыми костюмами, выношенными кожанками, джинсами, оклеивал поздравительными или наоборот — траурными телеграммами. В моем платяном шкафу до сих пор лежит крохотная распашонка дочери в красных горохах, иногда натыкаюсь на нее, и меня обдает волной тепла. Недавно подлокотники рабочего кресла обтянул новой кожей. В ход пошла старая венгерская куртка из коричневого кожзама. Студентом выстоял за ней на Новослободской большую очередь. Мой приятель обменял свою на магнитофон — такая это была по тем временам роскошь. Теперь сижу в кресле и поглаживаю ладонями подлокотники, в которых кончал институт, влюблялся, женился. Вот и я тоже не могу выбросить старую вещь, сказала Алина. Когда похоронила отца, вывесила на воротах дачи весь его гардероб — не выбрасывать же на свалку. Деревенские бабы набежали и все разобрали в полчаса. Недавно шла через деревню, увидела пиджак и кепку покойного отца на встречных мужиках. Это старинный русский обычай — дарить вещи умершего родственникам и знакомым. Да? Я не знала. Но почувствовала, что это — правильно.

Мы опять сидели в креслах за столиком; в волосах Алины торчали соломинки, клочки сенного праха, о которых она не подозревала, а я не спешил с подсказкой, не хотел отказывать себе в удовольствии выбрать их своей рукой, приберегая это движение для лучшей минуты, для подходящей шутки, фраза должна была нести долю сердечности, чтобы думала потом, тронутая душой, вспоминала и любила тем крепче. Совершенно безошибочный жест — собеседник снимает с вашего плеча приставшую нитку или застегивает на пальто пуговицу, выказывая заботу и отношение. Люди трепетно относятся к своему виду, все мы одолеваемы комплексами всякого рода, относящимися к нашей оболочке, и благодарно принимаем любые подсказки, могущие слегка улучшить наш облик, — основательные советы нам не нравятся и кажутся посягательством. Можно легко нажить себе врага, сообщив женщине, что желто-зеленое ей не идет. Но оно никому не идет — это дикое сочетание зеленого с желтым.

Мы стояли у пруда, я выбирал из ее прически соломины, а потом медленно застегнул ей верхнюю пуговицу куртки. В последнем нужды не было, выглянувшее солнце припекало. Алина посмотрела мне в глаза и спросила: что, теперь все будет хорошо? Теперь — да, подтвердил я. «Я упала с сеновала», была такая прическа, мама носила, сказала она, одетая в дутую курточку-разлетайку с надежно застегнутой пуговицей у горла, на ногах унты матовой кожи с оторочкой из оленьего меха, платочек, сумочка с набором — сигареты-зажигалка, ключи, кредитки, в потайном кармашке упаковка противозачаточного и презерватив, покетбук для чтения в метро. Лицо очень правильное, голливудский стандарт, но без киношной глянцевитости, породу не вытравить ничем — до седьмого колена черпни и поймешь, как медленно происходит накопление этих черт, так накапливается гумус, губы — четко очерченный сексапил, волосы, как у всех, — окрашенный в блонд шатен с темными корнями. В такое лицо можно смотреть подолгу, как на красивый пейзаж, любоваться им. Что природа хотела сообщить нам, сотворив лицо этой женщины в такой комбинации бровей, глаз, подбородка, странная ландшафтозависимость наша, ведь все кончается одинаково — потайной жизнью гениталий, содроганием, криком в темноте спальной, когда лиц не видно; прочел где-то: голова у дерева — на самом деле его корневая система, а то, что мы видим, — крона, листья зеленые или золотые по осени, — всего лишь выставленные на солнце органы размножения. Вот и у человека главное там происходит, где протекает его основная жизнь — мысли, надежды, чувствования, пока выставленное на обзор тело влачит свои дни, подчиняясь прихотям и обстоятельствам места и времени.

Я хорошо помню этот день, разделивший нашу жизнь на две половины, до и после. Утром мама принесла конверт с ее письмом, желая меня порадовать — приятно начинать день с письма любимой. Никаких предчувствий не было, ничто не загораживало горизонт — вот что удивительно. А все дело было в том, что она жила в мире слов, для нее слово и было дело, которое опережало действие, которое обозначало действие, слова, слова вели ее по жизни. Накануне я, раздраженный, мучимый ревностью, вместо предложения руки и сердца (давно ждала) нагородил упреков, много необдуманных и, наверное, обидных слов, продиктованных хандрой, одиночеством, загадочным сумбуром ее писем, как запущенный сад, захваченный мускулистой сельвой лиан-олеандров, каждое ее письмо — клубок, шарада, требующая решения, оценки этого мечущегося существа, ни одно из них не сохранилось — все уничтожены, преданы огню. Ее описания почти всегда касались того, что было заражено тоской, ужасом, гулким рыданием. Строки из Цветаевой, Рильке, Бодлера. После каждого ее письма заболевал этой летучей лихорадкой, медленно, в два-три дня избывал его, выводил из организма. Это последнее письмо пришлось выводить долго, всю почти жизнь избывать, до сей поры бороться с ним, до сего дня...

Я распечатал письмо и прочел его — оно состояло из одного предложения: «Я вышла замуж за твоего врага, счастлива и жду ребенка». Перечитал, пытаясь вдуматься в ускользающий смысл. Соотнести слова с миром реальным — нашим миром. Что-то тяжелое опустилось мне на плечи, пригнуло к земле. Чувство земляной тяжести пополам с усталой больной мыслью — еще и это? Странно, что сразу поверил в искренность сообщения. И не поверил в его необратимость — слишком много злости вложено в одно предложение. Это могло быть продолжением ее литературы, но не было литературой — с таким не шутят, и одновременно все-таки было литературой — только в литературе отправляют такие письма, мстительно подбирают слово к слову, чтоб убить наверняка — «вышла за врага», «счастлива», «жду ребенка». В ее литературе. Литературе до­стоевских стррастей и стрраданий. Из-за Достоевского мы ссорились — мне не нравилась Настасья Филипповна, эта взбалмошная красавица-содержанка, обладающая роковой властью над мужичьем, но не умеющая выбрать себе покровителя по вкусу. Мне вообще не нравился Достоевский — она же выросла на нем, Настасью Филипповну она играла на сцене провинциального театра, и хорошо играла. Достоевского провинциальным барышням надо скармливать по частям, гомеопатическими дозами, шутил я, уставший от ее синтаксиса, эмоциональной шелухи. В письмах Марины Цветаевой узнаю потом эту стилистику взволнованной гениальной юности.

Мужем выступил (все решилось в один день: с утра она получила мое письмо, а вечером пришла к нему и сказала «да! и немедленно — сегодня же!», наскоро собрали стол с закусками, отгуляли, проводили гостей и бухнулись в койку) давно отиравшийся вокруг нее студент-старшекурсник — долговязый, гривастый, подонистый лодырь и пьяница, отсидевший за вооруженный грабеж, трепло, образина с сизым подбородком и сальными волосами, с которым я оказывался на грани драки, но пока оттягивал ее, чтоб не отказали в переводе с заочного на дневное. Ее тянуло к таким плохим мальчикам — взбалмошные девицы вились вокруг него, то одна, то другая, теперь, значит, пришла ее очередь. Накануне он нарвался на крепкий кулак парня, к девушке которого грубо приставал. Парень пришел в общежитие, загнал его в комнату, поставил на колени и заставил целовать свои ботинки. Он потом жаловался проректору: «Я поцеловал, а он все бьет и бьет…». Она понеслась к нему в больницу — спасать, жалеть, кормить бульоном с ложечки, там он сделал ей предложение.

Но где-то наверху, в тонких мирах, роли были уже распределены, никуда мне от нее было не деться, как ей — от меня, моя роль была ролью Холдена Колфилда, «ловца во ржи», мечтавшего о том, как он будет дежурить у края обрыва и оберегать неосторожную детвору, я допустил оплошность — не удержал заигравшуюся в высокой ржи девочку от опасности и теперь расплачивался за это слезами, болью, сокрушением сердца, отчаянием. Ей было тесно среди нас, укорачивающих ей стрекозиные крылья, мечтающей улететь от нас подальше, о свободе, славе, еще не раз и не два я буду переживать эти вспышки ее безумной силы и ярости, мы оба будем в итоге переживать, падая друг другу в ноги, зарекаясь и клянясь. Сознание отказывалось верить в то, что она поступила со мной так, как поступила, я не мог этого понять, в картину мира не укладывалось это скачущее легкомыслие, зазнайство, сумбур, какой-то тягучий, темный, жалящий душу. Ей легче дышалось в миноре.

Поверх головы этого придурка, прячась за него, за штамп в паспорте, она объявляла мне войну — «вышла за твоего врага». Теперь, чтоб не умереть, я должен был вскочить на своего скакуна и броситься вдогонку за каретой, в которой он увозил ее от меня, гнать и гнать коня, загнать не одну лошадь, чтоб настичь их и после короткой схватки сплестись с нею в смертельном объятии. Фатальность и гибельность этой истории разрывала мозг, у нее было еще другое имя — судьба.

Спустя месяц я приеду в Москву на весеннюю сессию. В общежитии ее не застану. Она уедет с мужем на майские праздники в Тамбов к своей сестре, где за год до этого побывал я, спал с нею на том же диване в той же гостевой комнате. А спустя неделю столкнусь с ней лицом к лицу у института. Она испуганно остановится передо мной, побледневшая, осунувшаяся. Видно было, что ей этот месяц тоже дался нелегко. С четверть минуты мы будем молчать. «Доигралась?» — скажу я. «Ох, доигралась…» — тихо ответит она. Игнорируя взгляды однокурсников, обходя их, столпившихся у ворот института, не отвечая на оклики, повернемся и, не сговариваясь, плечом к плечу пойдем по Бронной в наше кафе «Аист» пить кофе, смотреть друг другу в лицо, молчать, обмениваясь ничего не значащими репликами и замечаниями, касающимися чего угодно — погоды, книжных новинок, ее занятий музыкой — но только не того, что случилось, словно и ничего между нами не произошло. Я все-таки не удержусь и скажу: «Ты могла сделать меня счастливым». «А ты — меня», — ответит она. Выяснится, что про беременность она соврала. Мы пойдем гулять по нашему маршруту — Бронная, Патриаршие пруды, Садовая, Маяковская. Как обычно — только что не держась за руки. Некое расстояние установится между нами, боязнь прикосновений, я буду сторониться ее рук, она — моих. Некая тишина воцарится вокруг нас, осенняя прозрачность, листопадная пора, будет буйствовать весна — майский цвет и гром, а мы все глубже будем погружаться в осенний покой, в графическую ясность природы, мыслей и слов.