Не поворачивай головы. Просто поверь мне… — страница 37 из 40

Все-таки это была хорошая идея — привезти милую добросовестную женщину, чтоб она смахнула пыль прошлого со стола, прибрала в спальне, вымела пол, перемыла посуду со следами яств, — что-то с этим домом надо было делать, в конце концов. Один бы я не решился приехать сюда, где все так полнилось ею, прошлым счастьем, неутихающей болью.

Когда я вернулся, в доме было прибрано и полы сияли чистотой, на столе стоял обед, привезенный с собою в термосе с широким горлом. Похлебали суп, съели по котлете. Алина неутомимо ходила по дому и осваивалась, цепким взглядом примеряясь, что еще можно прибрать, улучшить. Отправляясь сюда, я сказал ей, что дом принадлежит приятелю. Не хотел тревожить чуткую, с развитым воображением, не хотел, чтоб она переживала за меня, за всех нас.

Вот за что я любил Алину — за это умение дружить с вещами, за чувство гнезда. Мне нравилось, как она в мебельном придирчиво ощупывает козетки, пробует натянутый велюр дивана, дотошными вопросами загоняет продавца в угол, вызывая ненависть и уважение одновременно (каждый продавец ждет такого вот понимающего матерого покупателя, перед которым можно развернуть закрома своей профессии), как на рынке деловито и напористо торгуется с хитрооким продавцом из-за пучка укропа или упрямо, как бы невзначай докладывает на жульнические весы лишнюю картоху… Такая женщина не пропадет, думал я, ну не должна пропасть, вывернется из любой ситуации, а вместе с нею и тот, кого она обустраивает-обстирывает. Рядом с такой на мужчину нисходит покой и услада, вот такая женщина и должна охранять тебя со спины, думал я.

Всего этого в ней не было. Когда она суетилась по дому, то казалась всполошенной птицей, напуганной чередой подступающих катастроф, вечно у нее что-то подгорало, сбегало, то молоко из кастрюльки, то борщ перекипит и потеряет цвет и вкус, а капуста превратится в вываренные ошметки, то дверь захлопнется от сквозняка, пока она выносит мусор, забыв поставить замок на фиксатор; рядом с ней я становился таким же беспомощным путаником, рассеянным с Бассейной, блуждающим в мире уворачивающихся предметов, мстящих мне на каждом шагу. Просто удивительно, как нам при совместном проживании бок о бок передается от партнера это многое, часто не лучшее, исподволь меняя нас и переворачивая на всю жизнь. Моя мать вырастила меня в стерильном доме с еже­дневными уборками, в ненависти к беспорядку, пыли, хаосу, ничего этого не пригодилось, все оказалось зря, вся выучка и муштровка; когда мы зажили вместе, я порыпался было и вскоре успокоился, поняв, что — все, поняв, что — попал, и что не это в конце концов главное. Не это — но что же? Хаос, сумбур переносился на жизнь, поступки, мысли, работу, но сделать ничего уже было нельзя. Когда человек погружен в себя, он ничего не видит-не слышит, тем более когда так окончательно и бесповоротно погружен, выхватывающий из жизни только то, что греет, что отвечает порыву сердца и души, минутному интересу, просто настроению. Есть женщины, сырой земле родные. И каждый шаг их — гулкое рыданье, Сопровождать воскресших и впервые Приветствовать умерших — их призванье. И ласки требовать от них преступно, И расставаться с ними непосильно. Сам варил, сам убирал. Ходил на рынок. Она ездила к Киевскому вокзалу, куда хохлы привозили молочное, и покупала колбасный сыр любимый, выгадывая рубль, гордилась им, как победой над тощим бюджетом, этот ее любимый маршрут — через пол-Москвы на Киевский за лишним рублем-полтинником.

Алина сердится, что не помог с уборкой, прошлялся где-то, что от меня несет вином (принял с Петровичем за помин души рабы Божьей, которую все здесь помнили и боготворили за нечеловеческую красоту, за человеческую простоту).

У Алины очень тонкая кожа, белая, молочная, вся в родинках, когда она волнуется, вся идет красными пятнышками, ей это идет, я целую ее в губы, пытаясь заткнуть фонтан, пока это помогает, когда красивая женщина начинает говорить сердитые глупости, единственное средство — это затяжной поцелуй на четверть часа, только надо выдержать, чтоб не вырвалась и не сбежала.

Я вжимаюсь лицом в ее плечо, а она покрывает меня своими белыми, как лебедица, после каждой близости оставляю синяки на ее нежном теле, и каждую ночь стараюсь вознаградить за эту жизнь без радости, как солдат вдовицу неутешную, как боец на ринге, рвущийся в бой за мир и счастье между полами, продираюсь сквозь сельву рук, ног, губ, а она помогает мне в этом то рукой, то словом, то согласным содроганием всего тела, пообещал как-то, что перечту губами все ее родинки и составлю звездную карту ее тела, ей понравилось, небалованная женщина трудной судьбы — а кто легкой? Дошли-добрели, добежали, допрыгнули до конца, до последней капли любовной слизи, не умерли в очередной раз, и слава те, лежим, остываем от объятий, вновь возвращаясь в себя, как в капсулу батискафа, из океана любви, облегченно вытягиваясь и распрямляясь, как кулак внутри перчатки, как матрешка в матрешке, вновь входя во все пазы и природные свои размеры, привыкая к ощущению живого тела с желудком, кариесом, прямой кишкой, а не только бурно вздымающейся грудью и жизнью гениталий, которыми мы крепились к роду и виду, как корнями…

Этот дом — твой. Я догадалась. И вы с ней здесь — спали. Я поняла.

Вырвала губы и села в постели нагая, грудь сияла в лунном свете, как еще одна луна, две луны.

Почему ты не сказал мне сразу?

Я промолчал. Лежал тихо-тихо, как во сне, притворялся спящим, вдруг опро­кинутым в сон. Боялся что-нибудь сказать, чтоб не прогневить — могла вспыхнуть, бросить все, прыгнуть в машину и умчаться, как бывало уже не раз, как еще будет. Наконец взял ее за руку и молча погладил тыльную сторону ладони, чувствуя, как рука постепенно становится покорной, вялой. Чем старше становишься, тем больше понимаешь, что не так важна близость до, как близость после, утопить себя, свою нежность и ненужность в ее коже, ее покорном теле, застыть в неподвижном сплетении, после акта у мужчины силы убывают, у женщины — наоборот, ей еще вынашивать, рожать, апокриновые железы в подмышках выделяют феромоны, притягивающие не только снежных барсов, чем хороши мужские усы — потом еще долго носишь на верхней губе молекулы пота, поднимая губу кверху, к ноздрям, вспоминаешь, как у нее пахнет под мышками, чувствуешь запах любимой и спокойно живешь, спокойно засыпаешь, а она над тобою простирает свои снежные, всеведущая и спокойная, всевидящая и зоркая в ночи, настойчивая и верная, как мать, как родина, как земля в цветущем мае.

Я держу ее за руку, ни разу в жизни Алина не делала маникюр — бывает и такое, форма ногтей без того красива, в темном зале кинотеатра я всегда осторожно беру ее за руку, и мы сидим рука в руке; один из ее прадедов входил в правительство Александра Благословенного, несостоявшийся зодчий нашей истории легким движением руки, лежавшей на рукояти поворотного механизма, мог перевести стрелку реформ на другой путь, и локомотив государства помчался бы по другим рельсам, вот о чем я думаю в такие моменты, интеллигентная красивая женщина с родословной, в жилах которой толпилась очередь предков с историей, с голубой кровью, пронесенной сквозь невообразимую толщу времени и событий, кровь определяла многое, если не все — чистоту помыслов, благородство, труд как подвиг и культура как отдушина против царящего во­круг разора и пошлости.

Тут комары налетели. Один сел на ее предплечье в родинках, превратившись в одну из них. Слившись с нею, маскируясь в подругу, в часть ее тела. Я шлепнул его и сказал: «Не люблю, когда мою женщину кусает кто-то еще, кроме меня самого». Алина засмеялась. Понравилось ей. Жене тоже когда-то эта фраза нравилась. Какая-то нечестность в этом, растрата чувства, девальвация слова — повторять фразы, которые уже говорил, адресуясь другой. Но слова и мысли — это как маршруты в городе, в конце концов, привыкаешь ходить по одним и тем же улицам, и точка.

Блеск реки и солнца, ветер волнами ходит по ивам, заламывающим с изнанки палевую листву, гонит по реке пятнами водную рябь, от соседней стоянки отдыхающих доносится музыка, лай собак (одну — большого овчара — зовут Портос), дрожит под ветром большая синяя палатка на береговой круче.

Алина ходит по берегу реки, опустив бретельки купальника и раскинув руки крестом, подставляет себя солнцу нежными запястьями вперед, как любовнику, сладкому, томному, горячему, желанней и горячей которого просто нет (ночью она потом отработает мне, ревнивому, эту волнующую позу и эти запястья голубыми жилками к нему). Волосы спадают на плечи, волнуются на ветру, ведут отдельное от женщины существование, прошло немало времени, прежде чем Алина допустила меня к волосам, расчесывать их могли немногие, в партию посвященных входили только самые любимые мужчины, а было их…

Жаворонок полощется над ее головой и всем своим существом, в том числе перьями, всем растрепанным тельцем своим поет свою песенку. Настоящий жаворонок. Крохотная, едва различимая точка в поднебесье (ecosystema.ru/08nature/birds/115.php). Живущий в неволе жаворонок без мучных червей в рационе отказывается петь. Мучные черви самцу-жаворонку, получается, заменяют свободу. Желая узнать, как поет жаворонок, вечером набрал в поисковике «Как поет…», и система тут же услужливо подсунула мне варианты из своей глобальной оперативной памяти: …как поет соловей — 250 000 результатовкак поет Киркоров — 192 000 результатовкак поет попугай — 125 000 результатов… Модный поп-певец может утешиться: еще не соловей — но уже и не попугай. Машину не обманешь.

Я покорил Алину жестом — прислал ей ссылку на песню соловья с сайта Птицы России. Потом прислал песню жаворонка, потом дрозда певчего, иволги, коростеля… Каждую ночь посылал ссылку и придумывал ласковое прозвище, ни разу не повторившись в нем, в этом был стиль ухаживания — ни разу не повториться в обращении к женщине, которой увлечен: мой олененок, моя звездочка, мой гиацинт, моя ресничка, мой шепот, мое робкое дыханье, мои трели соловья... К утреннему пробуждению Алину ждали в компьютере оцифрованые рулады певчей птицы, рык льва, плеск прибоя и шелест пальмовых листьев на океаническом пляже Пуэрто, Цезария Эвора в компании с аутистом с берегов Сейшел Салифом Кейта в нестерпимо красивом клипе «