Не прикасайся ко мне — страница 41 из 84

В половине девятого процессия вышла из-под сени полотняного навеса. Она была такая же, как и накануне, но с одним лишь новшеством: члены ордена терциариев — старики, старухи и несколько уже немолодых девиц, были облачены в широкие рясы; на бедных они были из простого гингона, а на богатых — из шелка, называемого францисканским гингоном, ибо в него одеваются досточтимые братья францисканцы. Все одеяния были доподлинно святыми, из манильского монастыря, где их можно приобрести по твердой цене, если здесь уместен коммерческий термин; эта твердая цена может быть повышена, но не понижена. В том же монастыре, как и в женском монастыре Санта-Клара, продаются также рясы, которые наделены удивительным свойством — облаченным в них покойникам отпускаются многие грехи. Но, кроме того, эти рясы обладают и другим, еще более удивительным свойством: их цена повышается пропорционально их ветхости и изношенности. Мы это пишем на тот случай, если какому-нибудь набожному читателю понадобятся такие реликвии или какому-нибудь ловкому старьевщику из Европы захочется нажить состояние, — то есть отправить на Филиппины партию залатанных, старых ряс, ибо стоят они там по шестнадцать песо и более, в зависимости от того, насколько они потрепаны.

Святой Диего де Алкала ехал в повозке, украшенной чеканным серебром. Святой был довольно тощ; однако торс из слоновой кости придавал ему вид суровый и величественный, несмотря на пышную шевелюру с мелкими, как у негритят, завитушками. На нем была шелковая мантия, шитая золотом.

Святой Франциск, наш покровитель, следовал, как и вчера, за богоматерью; только священник, сидевший в паланкине, был на сей раз не изящный, учтивый отец Сибила, а отец Сальви. И хотя он не отличался красивой осанкой, все в нем говорило о глубоком благочестии: он сидел полусогнувшись, опустив глаза и молитвенно сложив руки, как бы в экстазе. Паланкин несли те же самые сборщики податей; каждый из них, потея и сияя от удовольствия, чувствовал себя одновременно и причетником, и сборщиком податей, и спасителем бедного заблудшего человечества, своего рода Христом, отдающим свою кровь во искупление чужих грехов. Облаченный в ризу викарий переходил от одной повозки к другой, помахивая кадилом, дым которого порой ударял в нос священнику, и тот становился тогда еще серьезней, еще суровей.

Так, медленно и чинно, продвигалась вперед процессия, гремели петарды, звучали гимны, а оркестры, следовавшие за каждой повозкой, играли духовные марши. Меж тем распорядитель празднества так щедро наделял всех свечами, что многие унесли домой изрядный запас для картежной игры по ночам. Любопытные зрители с трепетом опускались на колени перед повозкой с Мадонной, истово шепча «Символ веры» и «Помилуй нас, господи…». Перед домом, где в нарядно разукрашенных окнах виднелись фигуры алькальда, капитана Тьяго, Марии-Клары, Ибарры, испанцев и девиц, паланкин задержался. Отец Сальви поднял глаза, но не сделал ни малейшего движения в знак приветствия и не подал виду, что узнал друзей. Он лишь выпрямился и расправил плечи; теперь его облачение ниспадало еще более изящными складками.

Под окном на улице стояла молодая женщина с миловидным лицом, пышно разряженная и державшая на руках маленького ребенка, — вероятно, кормилица или нянька, потому что ребенок был беленький и светловолосый, а женщина — смуглая, с черными как смоль волосами.

При виде священника малыш протянул к нему ручонки и засмеялся тем радостным детским смехом, который никого не может обидеть; в наступившей на миг тишине дитя закричало: «Па… па! Папа! Папа!»

Молодая женщина вздрогнула, поспешно прикрыла ладонью рот ребенка и в смущении побежала прочь. Ребенок горько расплакался.

Люди ехидные подмигнули друг другу, а испанцы, наблюдавшие эту сцену, улыбнулись. Обычно бледный отец Сальви зарделся как маков цвет.

Но люди ошибались: священник даже не знал этой женщины, она, видимо, была приезжей.

XXX. В церкви

Здание, предназначенное людьми для создателя всего сущего, было набита битком.

Выходили лишь немногие — больше народу входило, и все толкали, давили друг друга, вскрикивая от боли. То и дело к чаше со святой водой еще издали тянулась рука, чтобы обмакнуть пальцы, но тут напирала толпа и отбрасывала руку; раздавался вопль, оттертая людьми женщина бранилась, но толчея не уменьшалась. Кое-кому из стариков все-таки удалось окунуть пальцы в воду, которая успела приобрести цвет помоев, потому что почти все население города, не считая приезжих, вымыло в ней руки. Этой водой старики благоговейно, хоть и не без труда смачивали себе затылок, темя, лоб, нос, подбородок, грудь и живот, в полной уверенности, что таким образом они освящают все части тела и что отныне им уже не страшны ни прострел, ни головные боли, ни чахотка ни несварение желудка. Люди молодые — то ли потому что их меньше тревожили недуги, то ли из-за неверия в целебные свойства святой воды — едва касались чаши кончиками пальцев, чтобы не давать святошам повода для пересудов, а затем подносили их ко лбу, до которого, конечно, не дотрагивались. «Пусть она освященная и какая угодно, — думала про себя иная молодая женщина, но у нее такой ужасный цвет!»

С трудом дышалось в этой духоте; было жарко и пахло двуногими животными, но ради проповедника стоило стерпеть все эти неудобства — ведь его проповедь обошлась городу в двести пятьдесят песо. Старик Тасио сказал:

— Двести, пятьдесят песо за проповедь! Одному человеку, за один только раз! Треть того, что стоят все комедианты, которые будут трудиться три вечера подряд! Видимо, вы очень богаты!

— Как можно это сравнивать с комедией! — с досадой сказал раздражительный старейшина ордена терциариев. — Комедия готовит души для ада, а проповедь — для рая! Запроси он тысячу, и мы заплатили бы ему, да еще не переставая благодарили бы…

— Пожалуй, вы правы! — ответил философ. — Меня, например, проповедь развлекает больше, чем комедия.

— А меня и комедия не веселит! — в ярости завопил его собеседник.

— Еще бы, ведь вы смыслите в ней не больше, чем в проповеди!

И старый безбожник пошел прочь, не обращая внимания на брань и зловещие пророчества, которые расточал обозленный терциарий по поводу его загробной жизни.

В ожидании алькальда люди обливались потом и, зевая, обмахивались веерами, шляпами и платками. Дети кричали и плакали, что доставляло немало хлопот причетникам, выгонявшим их из храма божьего. Взирая на все это, честный, но туповатый старейшина братства Сантисимо Росарио думал: «А ведь господь наш Иисус Христос сказал: «Пустите детей приходить ко мне и не возбраняйте им…» Но, наверное, он подразумевал детей, которые не ревут!»

Сестра Путэ, старуха в рясе из гингона, подтолкнула свою внучку, девочку шести лет, стоявшую рядом с ней на коленях.

— Ах ты, погибшая душа! Да не вертись же, сейчас услышишь такую проповедь, как в святую пятницу!

С этими словами она ущипнула ребенка, дабы пробудить в нем набожность, но девочка скорчила рожицу, надулась и нахмурила бровки.

Некоторые мужчины, сидя на корточках, дремали возле исповедальни. Один старик клевал носом, и старуха решила, что он бормочет молитвы; она принялась быстро перебирать пальцами четки — самый лучший способ почтить волю небес — и вскоре последовала его примеру.

Ибарра стоял в углу; Мария-Клара преклонила колени у главного алтаря, где служки по распоряжению галантного священника очистили для нее место. Капитан Тьяго во фраке сидел на одной из скамей, предназначенных для власть имущих, и дети, принимавшие его за второго префекта, старались держаться от него на расстоянии.

Наконец явился сеньор алькальд со своими приближенными. Он вышел из ризницы и уселся в одно из роскошных кресел, стоявших на ковре. Алькальд был в парадной форме с лентой ордена Карла III и четырьмя пли пятью другими орденами. Люди не узнали его.

— Глянь-ка! — воскликнул какой-то крестьянин. — Жандарм разрядился, как комедиант!

— Дурень ты, — ответил ему сосед, толкая локтем в бок. — Это же принц Вильярдо, которого мы видели вчера в театре!

Так алькальд поднялся в глазах народа, превратившись в сказочного принца, победителя великанов.

Началась месса. Те, кто сидел, встали, а те кто спал, проснулись от звона колоколов и звучных голосов певчих. Суровое лицо отца Сальви сияло от удовольствия, ибо не кто-нибудь, а двое монахов-августинцев прислуживали ему в качестве дьякона и иподьякона. Каждый из них, когда наступал его черед, пел хорошо, в меру гнусавя и в меру невнятно произнося слова, но зато голос самого священника слегка дрожал, нередко даже срывался, к великому удивлению его паствы. И тем не менее держался он изящно, с достоинством, произносил «господь с вами» благоговейно склоняя голову набок и вознося очи горе. Глядя, как он вдыхает дым кадильниц, можно было поверить Галену[112], утверждавшему, что дым, входя в ноздри проникает сквозь особые отверстия прямо в мозг, ибо священник вдруг выпрямлялся, откидывал голову назад и направлялся к середине алтаря так важно и торжественно, что капитану Тьяго он показался гораздо более величественным, чем комедиант-китаец, который изображал накануне императора, облачившись для этого в роскошную мантию с лентами на спине, ярко размалевав лицо, приклеив бороду из конского волоса и надев туфли на толстой подошве.

«Что и говорить, — думал капитан Тьяго, — в одном нашем священнике больше величавости, чем во всех императорах».

Наконец настал долгожданный миг — все приготовились слушать отца Дамасо. Трое священнослужителей уселись в кресла и застыли в монументальных позах, как написал бы почтенный корреспондент. Алькальд и другие знатные особы с жезлами и тростями последовали их примеру. Музыка смолкла.

Внезапный переход от шума к тишине разбудил старую сестру Путэ, которая уже похрапывала, благо музыка гремела вовсю. Подобно Сехизмундо[113]