Не прикасайся ко мне — страница 43 из 84

Ибарра стал встревоженно озираться по сторонам, пытаясь отыскать укромный уголок, но церковь была полна народу. Мария-Клара ничего не слышала и не видела вокруг себя; она разглядывала картину, изображавшую неприкаянные души чистилища в облике нагих мужчин и женщин с митрами, кардинальскими шапками и монашескими чепцами на головах; все они жарились в огне и цеплялись за веревку святого Франциска, не рвавшуюся несмотря на такую тяжесть.

Из-за импровизации проповедника его «святой дух» сбился и, пропустив три больших абзаца, стал подсказывать не то, что следовало. Отец Дамасо никак не мог отдышаться после своего гневного выпада.

— Кто из вас, о грешники, меня слушающие, — продолжал он, — станет лобызать язвы на теле нищего, одетого в лохмотья? Кто? Пусть ответит мне, подняв руку! Никто! Так я и знал, ибо только такой святой, как Диего из Алькала, был способен на это. Он лобызал всю эту гниль, говоря удивленному брату: «Так исцеляется страждущий!» О, христианское милосердие! О, неслыханное великодушие! О, добродетель из добродетелей! О, неподражаемый подвиг! О, незапятнанный талисман!..

И на паству снова обрушился град риторических восклицаний; проповедник то скрещивал руки на груди, то опускал их и воздевал к небу, будто хотел взлететь или вспугнуть птиц.

— Перед смертью он заговорил по-латыни, не зная латыни. Дивитесь сему, грешники! Хоть вы и учите латынь, хоть и стегают вас в школе, вам никогда не одолеть латыни, вы так и умрете, не зная ее! Умение говорить по-латыни — дар божий, потому церковь и говорит по-латыни. Я тоже говорю по-латыни! Вы думаете, бог решился бы отказать в этом утешении своему любимцу Диего? Думаете, призвал бы его к себе прежде, чем он заговорил бы по-латыни? О нет! Бог не был бы тогда справедлив, не был бы господом богом! Так вот, святой Диего заговорил по-латыни, об этом свидетельствуют летописцы того времени.

И проповедник завершил свое вступление концовкой, которая стоила ему немалого труда и была заимствована у великого писателя Синибальдо де Мае[117].

— Посему я славлю тебя, святой Диего, гордость нашего ордена. Ты образец всех добродетелей, ты скромен и доблестен, смиренен и благороден, ты покорен, но тверд, непритязателен, но честолюбив, непримирим, но справедлив; ты сострадателен и милосерден, благочестив и совестлив, предан богу и вере, доверчив и прямодушен, целомудрен и чист в любви, молчалив и сдержан, терпелив и стоек; ты храбр, но не заносчив, отважен, но не опрометчив; ты умерен в желаньях, послушен наставникам, кроток и стыдлив, великодушен и бескорыстен, обходителен и вежлив, умен и проницателен, добр и жалостлив, благонравен и почтителен, мстителен и мужествен, усерден и покорен, но беден; щедр, но не расточителен, смел, но осмотрителен, бережлив, но не скуп, прост, но мудр, пытлив, но не назойлив, ты деятелен и настойчив. Бог сотворил тебя для радостей самоотреченной любви! Помоги же мне воспеть твое величие и твое имя, более высокое, чем звезды, и более светлое, чем само солнце, плывущее у ног твоих! Помогите мне все вы, прочтите «Богородице, дево, радуйся», прося господа ниспослать мне вдохновение.

Все преклонили колена и глухо забубнили молитву — словно тучи оводов зажужжали. Алькальд с трудом опустился на одно колено, недовольно покачивая головой; альферес был бледен и подавлен.

— Черт бы побрал этого священника! — проговорил один из двух юношей, прибывших из Манилы.

— Молчи! — ответил другой. — Нас может услышать его любовница…

Тем временем отец Дамасо, вместо того чтобы читать со всеми «Богородицу», клял своего «святого духа», по вине которого он пропустил три лучших абзаца. Затем он сунул в рот два пирожных и запил их стаканом малаги, убежденный, что это вдохновит его куда больше, чем все святые духи в облике ли деревянного голубя или в облике рассеянного монаха.

Богомольная старуха снова подтолкнула локтем внучку, которая с трудом открыла слипавшиеся глазки и спросила:

— Уже пора плакать, да?

— Нет еще, но не смей спать, греховодница! — ответила добрая бабушка.

Вторую часть проповеди, произнесенную по-тагальски, мы можем воспроизвести лишь приблизительно. Отец Дамасо на этом языке импровизировал — не потому, что владел им лучше, а потому, что считал филиппинцев-провинциалов полными невеждами в риторике и не боялся сболтнуть глупость. С испанцами другое дело: он кое-что слышал о правилах ораторского искусства и понимал, что среди прихожан мог найтись человек с образованием, хотя бы сеньор старший алькальд. Поэтому проповеди на испанском языке отец Дамасо писал заранее, исправлял их, шлифовал, затем выучивал наизусть и два дня репетировал.

Говорят, что никто из присутствовавших не понял всей проповеди: люди слишком тупы, а священник говорил очень мудрено, как выразилась сестра Руфа. Прихожане напрасно ждали случая пустить слезу, и грешная внучка старой святоши опять заснула.

И все же эта часть проповеди имела последствия более важные, чем первая, по крайней мере для некоторых из прихожан, как мы увидим позже.

Священник начал ее словами: «Мана капатир кон кристиано»[118] за которыми хлынул поток непереводимых фраз; он говорил о душе, об аде, о «махаль на санто пинтакази»[119], о грешных туземцах и добродетельных отцах францисканцах.

— К черту! — сказал непочтительный манилец своему приятелю. — Для меня это все равно что по-гречески. Я ухожу.

Двери, однако, были заперты, и он вышел через ризницу, к великому возмущению прихожан и проповедника, который побледнел и запнулся на полуслове. Кое-кто замер в ожидании гневной реплики, но отец Дамасо ограничился тем, что проводил дерзкого взглядом, и продолжал проповедь.

Он обрушил проклятия на головы охальников и вероотступников, на весь нынешний греховный век. Видимо, это был его конек: он заговорил вдохновенно, и речь его стала страстной и понятной. Он упоминал о грешниках, которые не исповедуются и умирают в тюрьмах без покаяния, о проклятых семьях, о гордых и спесивых «метисишках», о молодых людях «всезнайках», о «философишках-блохоловах», об «адвокатишках, студентишках». Известный прием тех, кто хочет высмеять своих врагов: к каждому слову прибавляется уничижительный суффикс, — на большее насмешники неспособны и очень рады этой находке.

Ибарра все слышал, он понял намеки. Сохраняя внешнее спокойствие, юноша искал глазами бога и вершителей правосудия, но видел только изображения святых и дремлющего алькальда.

Между тем проповедник распалялся все больше. Он говорил о тех временах, когда всякий филиппинец, встретив священника, снимал шляпу, опускался на одно колено и целовал ему руку.

— Теперь же, — прибавил он, — вы только снимаете салакот или касторовую шляпу, надетую набекрень, чтобы не портить прическу! Вы довольствуетесь словами «добрый день, амонг»[120], а иные спесивые студентишки-недоучки, побывав в Маниле или в Европе, думают, что они вправе пожимать нам руку вместо того, чтобы целовать ее… О, близок Судный день, мир идет к погибели, это пророчили святые! Хлынет дождь огненный, посыплются камни и пепел, чтобы покарать гордыню вашу!

И он призывал народ не подражать подобным «дикарям», а избегать и презирать их, ибо они отлучены от церкви.

— Слушайте, что предписывают церковные соборы! — воскликнул он. — Если тагал встретит на улице священника, он должен нагнуть голову и подставить шею, чтобы амонг мог опереться на него. Если повстречаются священник и тагал верхом на лошадях, то тагалу следует остановиться, почтительно сняв салакот или шляпу. И, наконец, если тагал едет на лошади, а священник идет пешком, всадник должен спешиться и не садиться верхом до тех пор, пока священник не скажет «сулунг!»[121] или не удалится на значительное расстояние. Так решили церковные соборы, и ослушник будет предан анафеме.

— А если едешь верхом на буйволе? — спросил один дотошный крестьянин своего соседа.

— Тогда… проезжай мимо! — ответил сосед; он был казуистом.

Но, несмотря на вопли и отчаянную жестикуляцию проповедника, многие дремали или развлекались как могли, — эти проповеди уже никого не трогали. Напрасно некоторые богомолки принимались вздыхать и всхлипывать, сокрушаясь о нечестивых грешниках, — охотников следовать их примеру не находилось, и они быстро умолкали. Даже у сестры Путэ мысли были заняты отнюдь не проповедью. Какой-то человек, сидевший рядом, заснул и свалился прямо на нее, смяв ей рясу. Добрая старушка сняла туфлю и стала ею колотить невежу, крича:

— Ах ты дикарь, скотина, дьявол, буйвол, собака, будь ты проклят навеки!

Как и следовало ожидать, поднялась суматоха. Проповедник, изумленный разыгравшимся скандалом, умолк, подняв брови. От негодования слова застряли у него в горле, он только мычал, барабаня кулаками по кафедре. Это возымело действие: старуха, не переставая ворчать, бросила туфлю и, осеняя себя крестным знамением, смиренно опустилась на колени.

— А-а-а! А-а-а! — простонал наконец возмущенный священник, скрестив на груди руки и тряся головой. — Разве для этого я читаю вам тут проповедь целое утро, дикари! Здесь, в божьем храме, вы ссоритесь и бранитесь! Бессовестные! А-а-а! Для вас нет ничего святого. Вот он, разврат и распущенность нашего века. Я говорил об этом, а-а-а!

На эту тему он распространялся еще полчаса. Алькальд храпел, Мария-Клара смежила веки, — бедняжка не могла побороть сон, она уже изучила все образа, все статуи, и развлечься больше было нечем. Ибарру теперь не задевали бранные слова и намеки проповедника, он мечтал о домике на вершине горы и видел Марию-Клару в саду. Пусть здесь, в долине, люди поедом едят друг друга в своих жалких селениях!

Отец Сальви дважды звонил в колокольчик, но это было все равно что подбрасывать хворосту в огонь: отец Дамасо отличался упрямством, проповедь продолжалась. Отец Сибила кусал губы и беспрестанно поправлял свои очки из горного хрусталя в золотой оправе. Только отец Мануэль-Мартин слушал проповедь с явным удовольствием — улыбка не сходила с его губ.