Не с той стороны земли — страница 11 из 16

не растить ограды

и не отзываться огненному столпу.

На любом болоте

сохранять границы: жидкость, минерал, препарат,

           механизм, творенье, добро и зло,

Дело всякой плоти —

что бы ни случилось, посещать, смотреть сквозь стекло

и уносить подкожно —

иначе смоет, сотрет, бесследно сойдет на дно,

место, где все возможно,

где все надежно, сохранено и всегда равно… —

но совершенно не все равно.

«Погода нынче стоит все та же, что и позавчера…»

Погода нынче стоит все та же, что и позавчера,

электричка висит над озером, выход на Китеж – вниз,

что касается хищной нечисти, в подмосковные вечера

выживают только те, кого отобьет Гринпис.

Потомки ящеротазовых динозавров держатся крыш,

           небо хранит их вид и отряд,

потомки машин передвигаются группами —

   и только там, где провешен свет,

и черная липкая тень, о которой ночью не говорят,

спасается – углядев двуногий двурукий силуэт…

опаздывающий на работу к восьми утра.

«Встретил ночью, понял, что не к добру…»

Встретил ночью, понял, что не к добру,

только треск в глазах, только шум в ушах,

да из ценного имущества поутру —

малярийное облако в Колтушах.

Отрастил обратно руку, разум, уют,

удержался в слове, в сознании, наяву,

никогда не вспоминать, как ее зовут,

потому что, если вспомню – я позову.

«Над желтой косой по соседству…»

Над желтой косой по соседству, лиманом,

       клочком камыша,

трубит многокрылый.

старинное средство – отплакать и дальше дышать

сейчас не по силам.

Под черной водою, взметнувшейся из рукава,

чей остров, чей остов?

Единственный способ – забрать, переплавить в слова,

сейчас не по росту.

Но барабаном внутри на морском дне,

не замолкая, не отступая, катится ритм:

речь-которая-я принадлежит мне,

не взламывается извне, не отчуждаема, не горит.

Когда-нибудь рыба, поймав световое окно,

шагнет на песчаную сушу…

Какой можно фрейлехс, пока не раскрылось оно,

           покуда темно?

пожалуй, «Катюшу».

Но раз-два-три – абрикос, танцплощадка,

вальс мимо нот –

два-три, повтори,

грохочет воздух, обваливается звезда,

та… какая там Атлантида,

тот дачный пригород, что есть у меня внутри,

занимает все у меня внутри,

выдохнуть не дает у меня внутри,

никуда не уйдет,

не закончится никогда.

«Среду, в которой гляжу, живу…»

И без меня обратный скорый-скорый поезд…

Среду, в которой гляжу, живу,

понимаю правильно не всегда.

Вот грустная песня – вошел в траву,

а это, оказывается, вода.

Встает, оплетает – пропал чудак

и поезд ушел без него вообще,

в эти травы дважды нельзя никак

потому что водохранилище…

А дальше, наверное, он плывет

под серебристой толстой рекой,

цепной карась на него клюет,

соседка снизу машет клюкой,

над лебедою, над слободой

на низких частотах рыбы поют,

необходимость дышать водой —

не тягостней прочих в этом краю.

Гудок за спиной вздохнул, погас

в том мире, где железо, земля…

Хорошая песня, совсем про нас,

подумаешь, жабрами шевеля.

«Не ходи в подворотню, друг, там живет портвейн…»

Не ходи в подворотню, друг, там живет портвейн,

неизбежный как Лорелей, широкий как Рейн,

проникающий в толщу вен черенками рук,

забирающий взамен только твой испуг…

Потому что там, где жадные устьица теребят

        железистую траву,

только страх, только черный страх удерживает тебя

           на плаву

от желанья вместить в себя вещество,

       и не мерзнуть по городу одному…

не дыши его, не впускай его, не гляди к нему,

где средь кафельных плит, между глазных орбит

не звезда, белый аист с тремя семерками говорит,

о футболе, рыбе, семье, о прибытке,

      что за гаражами принес прибой,

и о новом пустом жилье, когда-то бывшем тобой.

«Плохо быть иностранцем, замерзшим среди нигде…»

Плохо быть иностранцем, замерзшим среди нигде,

постояльцем-непостоянцем, итальянцем в Орде,

встречать пустые рассветы, возмущаясь в уме —

зачем холмы, если нету города на холме?

Больше ханства, тиранства, кровоядства, дождей, вождей

раздражаясь пространству, совершенно обнаглевшему

             без людей.

Ну какое же Слово донесешь поперек движения планет,

если видишь – корова… и на три перехода живого нет.

И потом в разговоре споткнешься в монгольском

           и вырулишь на родном:

это просто море – эта вздорная суша когда-то

           служила дном,

волны идут как войны, по склонам легко прочитать слои.

Дальше ехать спокойно – море не выдает своих.

«Когда на скатах крыш…»

Когда на скатах крыш

не отыскать ни кошки, ни собаки,

когда на кухне мышь

обсушивает феном перепонки,

когда сухой тростник

по воздуху не расставляет знаки,

поскольку мокр тростник,

не мыслит и противится возгонке,

включаешь новости и слышишь мокрую ложь —

в Сиднее дождь.

Потому что это – не дождь.

Та сплошная вода, что с небес до земли

       располагается здесь,

не идет никуда, она просто есть,

и в любом огороде из-под материковых глыб

на поверхность выходят остатки хлебов и рыб,

восстает росток познанья добра и зла

и глядит на поток с обеих сторон стекла.

Острый радужный рай прорезает точное время

           и крышу в твоем дому…

Пять часов. Значит – ставим чай.

Потому что чай.

Потому.

О дьяволе и синем ките

Он всегда был вором и плагиатором —

       даже более, чем тираном,

как сорока – любую мелочь, чужой законченный труд…

В ту субботу евреи пишут: мол, Бог играет

           с левиафаном.

Сначала глазам не поверил, потом проверил – не врут.

Обтянутый синевою, облитый плотью земною,

счастливые тридцать метров, бесконечные,

           словно во сне,

и эту массу покоя Он подманивает луною —

и кит взлетает к луне.

Огромный, в подзвездной выси, силой хвоста и мысли

летящий, в брызгах и искрах

сносящий небесный лёд,

его предок был мной написан,

           от хвоста до конца вибриссы.

Земноводный, похож на крысу…

А этот еще и поёт.

«Лес как лошадь хрипит…»

Лес как лошадь хрипит,

дымный шарф догоняет красный солнечный шар,

а ехидна спит,

над ехидной происходит лесной пожар.

Когда стихийное бедствие

поражает эвкалипты, папоротники, всадников и стрекоз,

Она оценивает последствия,

закапывается в грунт и впадает в анабиоз.

Потом тычется на пожарище бестолково,

без иголок, кутаясь в лиственное тряпьё,

и, не говоря никому никакого слова,

ест выживших муравьёв.

Муравьи не любят её.

Так что, скользя прозрачной тропой пожарной,

там, где слои на слои на слои легли,

лучше смотри по сторонам, мой плацентарный,

мало ли что может проснуться из-под земли.

«И тут приходят атребаты…»

И тут приходят атребаты, их колдовские атрибуты

дураковаты, мелковаты, расходуются за минуты,

но убегает всяк двуногий, завидев эти космы, пасмы —

они и нравственно нестроги, и многочисленны ужасно.

От Будапешта мчатся гунны в объятия родного края,

тут радоваться бы разумно – но гляньте, от кого сбегают:

квазирептильные творенья настолько обхожденьем грубы,

что вызывают несваренье у здешних тигров саблезубых.

Ледник вползает и сползает, стирая контуры Европы.

из наших только цезарь знает,

       что делать с этим хронотопом,

он ловит смысл в потоках шума,

       на карте устраняет пятна —

конечно, Цезарь тоже умер,

       но с ним хотя бы все понятно:

коль в мироздании нестройном все обратимо, поправимо

и мир живых воскрес послойно —

       кто им управит лучше Рима?

Отстроимся веков на тридцать,

       пока предзимней вспышкой света

с Центавра не стартует птица

       по направленью к Назарету.

«Гоголь спалил с утра восемь новых страниц…»

Гоголь спалил с утра восемь новых страниц,

на глубине Днепра – кладбище редких птиц,

кладбище слов и рек, школа, журнал, кино,

сплыло под шлюзы век, было изменено.

В книге чужая мысль ловит свой дофамин,