в его новый город —
он взглянул на нее, опознал ее прикус —
и на этот раз не стал отступать.
Когда время ломит по осевой, что может сделать
ненужный атом —
выиграть глоток сантиметров, пару жизней,
россыпь минут,
написать инструкцию, прикинуть маршрут,
вести машину, бросить гранату,
и потом не сказать, не сказать,
как его на самом деле зовут.
Лес на фотографии очерчен лиловым, присыпан белым,
призрачен, прозрачен, прекрасен в любой из дней,
не на Серпантинной, не в трюме, не от цинги,
а в редкостно хорошей компании, в хорошее время
и за правое дело —
эта, из Самарры, чем-то он понравился ей.
«Извините, он говорит, у меня темно…»
Извините, он говорит, у меня темно,
там, снаружи, гудит большое веретено,
оно тянет свет, дрожа, теребя, дробя,
и наматывает, наматывает на себя.
И теперь среди родных и дальних планет
и порядка нет, и даже хаоса нет,
потому что, представьте, и для хаоса нужен свет…
И для хаоса нужен смысл, начало, число,
то, что падает вниз, вырабатывая тепло.
А у нас – такое несчастье – плывет, гудит,
за окном на меня глядит, без окна – глядит.
Свет слоится, льется, мерцает словно слюда —
звезды, улицы, лица, встречные поезда,
все мои слова, гудя, уходят к нему, туда…
Я его понимаю – что я ему скажу?
Постою под окном, фотонами пожужжу,
может, варежки или шарфик ему свяжу.
«Лети, куда хочешь, лепесток…»
Лети, куда хочешь, лепесток,
все равно по-нашему не бывать —
и ветер слаб, и расклад жесток,
и немного осталось воевать
до южного моря, где край всему,
и время вываливается вперед
в гостеприимную тьму.
Лети, в уравнении простом
пока есть пробел – в воздухе проплясать,
портсигар – что-нибудь закурить,
все равно ни выжить, ни описать.
Моисей говорил с горящим кустом,
пока горит, можно поговорить.
Лети, по кромке, по ободку
и если когда-нибудь с запада на восток
заберешься в почти знакомые наощупь края,
в окно к случайному старику,
это буду не я.
«Развалился мост, рассыпался черепками…»
Артему
Развалился мост, рассыпался черепками,
нет дороги по обе стороны полночной реки,
что ж, до страны Гаваики между синим морем
и недлинными облаками
как-нибудь доведут полинезийские языки,
как-нибудь, по слогам, лови глагол, наводи гарпун,
целься,
не гляди, куда подступает вода,
по грамматике дальше сна протянутся тросы,
потом рельсы,
через Млечный путь дойдут поезда.
«Не входи никуда, никогда, не зажигай свет…»
R. K.
Не входи никуда, никогда, не зажигай свет,
не смотри в зеркала – да не увидишь зла.
этот город берут с позиции Эгильетт,
забудь, где она была.
Не ищи, не свищи, напиши роман о любви,
сентиментальный, с моралью, с прописью на полях,
осуществи, вернее, овеществи
все перемены блюд и движенья тел, формы одежды,
желанья, предел, пробел, этот залив выдумал стеклодел,
в белом дыму, в огне, в больших кораблях…
Нет, не открывай, там простой замок и простой секрет,
времени нет, все врастает во все везде, если не опознать
поворот планет, случай уйдет кольцами по воде,
если назвать, составить, сложить, сопрячь,
просто понять – и этим подать сигнал, ляжет узор, пока никем
не воспет,
Город Тулон берут с позиции Эгильетт,
тот, кто увидел это – уже пропал.
«Окликают звезды проблеском острым…»
Окликают звезды проблеском острым,
в прошлом веке остались покой и воля,
это маре-покуда-еще-не-нострум
нелюдимо как сволочь и просит поля
по шкале Бофорта, где рыба-жерех
тянет волны харибдой, плюется пеной,
навести новый спутник на новый берег —
и катиться дальше по переменным,
выделяя из гула осколки смысла,
расставляя буйки и ориентиры,
сколько держат воду слова и числа,
по всему фронтиру.
«Время бронзы и сланца, рыжей слоистой глины…»
Время бронзы и сланца, рыжей слоистой глины,
время делить себя и хоронить частями.
Паника по всей акватории торгует адреналином.
Свежим адреналином и новостями.
Ход ладони по глине груб, неумел, небрежен —
ради чего стараться, учиться, растить уменье?
Города и поселки отступают от побережий
по всей ойкумене.
Боги ищут укрытий потише, позаповедней,
люди пишут стихи о чужой родне и знакомых.
Как возвращались домой, с войны, ставшей последней.
Как просыпались дома.
От бронзы одни крошки, век хрустнул и весь вышел,
кривые горшки, плошки, неуклюжие птицы,
горные деревушки, плоские крыши,
плач о пропавшем муже, о схлопнувшейся границе.
Ставь слова на слова и стены на стены,
вращай шапито небес, раскрашивай по сезону,
держи над водой и сушей, над сизой морской пеной
время огня, стали и железобетона.
«а у них война гвельфов и гибеллинов…»
Илье Оказову
а у них война гвельфов и гибеллинов
сплошь отражена на таких больших гобеленах
что смотри хоть всю жизнь подряд —
нить окажется слишком длинной,
слишком соленой, слишком непостоянной,
даже в сравненьи с морской непроглядной пеной
на обрамленьи, ветреном и туманном —
лучше не разглядывать и не мерить
и не бродить по лесам посредине жизни,
а золотой маргиналией зубы щерить
в легкой воде, словесной своей отчизне.
«Какие дыры в облаках над пристанью полусонной…»
И. К.
Какие дыры в облаках над пристанью полусонной,
какие камешки с собой не приволок ледник,
Эрлик-нойон каждый день палит по солнцу из «эрликона» —
понравилось и привык.
Гороховый суп, лапша с яйцом, жаркое,
компот на третье,
пароходик плывет по дневной реке,
ночная плывет над ним,
какое подземное управление в этом тысячелетье
прокладывает русла, развешивает дым?
Какое эхо какой войны – войны кончились сразу —
трещины заполняет земля, в прорехах встает трава,
и лишь иногда на границе сна вспоминаются глазу
царапины на пленке, обугленные слова.
«Эта речка льдом застревает в глотке…»
Эта речка льдом застревает в глотке,
это небо ставит приманкой дым,
этот ветер гуляет в таких околотках
что и днем не стоит встречаться с ним,
не ходи ни к Врубелю, ни к авгуру,
не лови заооконный пристальный свет —
это фон подыскивает фигуру,
чтобы ею замкнуть сюжет.
«Пространство замерзло насмерть, часы пропустили ход…»
Ю. М.
Пространство замерзло насмерть, часы пропустили ход,
едет профессор Фасмер через двадцатый год
по пересохшим рекам, крошащимся облакам,
поезд с библиотекой – в качестве рюкзака.
Насмешливо, двухголово, от степей до Уральских гор
происхожденье слова глядит на него в упор.
Время ходит опасно, не шевеля травой,
словно профессор Фасмер через сороковой,
в небе и в море тесно, огонь затворил пути,
беззащитные тексты некуда увезти.
Память, непрочный панцирь, сохраняет весь оборот
там, где не сыщут рейхсканцлер, обыватель и артналет.
Ударенья считая, слоями глин и руин
привычно слова глотает полабский город Берлин.
Пригороды, полустанки ворочаются впотьмах,
что там в сухом остатке и в четырех томах?
Родственник бабочки – перепел,
недвижно-стремительная река,
многослойный пепел носителей языка,
ветер над польским лесом, белые острова
и конечно, профессор, слова.
«Человек, который завез на Питкэрн змею…»
Человек, который завез на Питкэрн змею,
вряд ли думал с нею тогда завести семью,
да и времени жалко – такая провинциалка,
постоянно вставляет шипящие в «I love you.»
А потом навалились матросы с «Баунти» и
стало ясно, что кроме лошади и змеи,
никаких человекообразных в округе нету,
хоть меняй планету, хоть эту перекрои,
в общем, вышло так, что для джентльмена змея —
есть особа деревенская, но своя,
а морская змея – так и вовсе в русле традиций,
детям есть, чем гордиться – и зубы, и чешуя.
Так что если вам в путешествии на закат
попадется остров, что твой рекламный плакат,