Между тем природа кругом оживала. Подсыхала почва, появилась первая трава, набухали почки. Я, городской житель, впервые ощутил связь с матушкой-землей, вдыхал неведомые мне запахи и оживал сам вместе с окружающим миром. Проходила дистрофия, от чрезмерной работы наливались мышцы, тело крепло и росло – было мне девятнадцать. Если бы не война, эта весна в лесу была бы одной из самых прекрасных в моей жизни1.
Никулин пишет о войне, о напластованиях трупов, о том, как разлагается авторское, индивидуальное «Я» в жерновах отвратительной, чудовищной истории, при том, что вокруг цветет «матушка-земля». Постоянное болезненное сочетание прекрасного и страшного, убогого, и осознание, что в данный момент вытеснить убогое, отвратительное прекрасным почти невозможно, почти невозможно спрятаться и уйти, даже в самые точные «злые чернила», – вот для меня ключ к пленительной и горькой книге Елены Михайлик. Субъект здесь не отсутствует, но он всегда в проигрыше: знание снова ничему не помогло.
Заходил василиск, подарил василек,
залетал мотылек, подарил василек,
синий цвет – на разрыв, напрогляд, невпопад,
васильки-васильки, не тревожьте солдат…
Ты кого заклинаешь, ночной дуралей,
полевые цветы и царицу полей,
небеса над полями, скопленья кислот,
ненасытное пламя горящих болот?
Лучше злые чернила из них заварить,
запиши, как горит – все равно же горит…
Злые чернила Михайлик, по моему ощущению, все равно полны именно человеческого, и главное – горестной жалости, к тому, что мы, любители и даже любовники русской словесности и подчас истории, оказались там, где оказались. Перед нами поэзия почтительного разочарования, когда ты не оставляешь своей привязанности к вот этой традиции, этому сонму имен и текстов, как бы ограничены ни были здесь смыслы.
В американском словаре есть понятие «monster» в смысле – мастер, чемпион, ас. Чудовище мастерства. Такова на сегодняшний день создавшая эту книгу: скажу вам по секрету, это очень трудный момент для пишущего. Здесь начинается сумрачный лес: я надеюсь, что именно туда мы и последуем за этим удивительным поэтом.
Часть первая
«Действительность, от которой воздух легкие рвет…»
Т. А.
Действительность, от которой воздух легкие рвет,
подлежит неукоснительному превращению в анекдот,
в небрежный полет ласточки над предвечерней рекою,
во вкус и запах покоя, шестигранный змеиный мед,
чай с лимоном и словом, здесь и сейчас,
а жемчуг, послойно хранящийся про запас,
произведут совсем на других глубинах,
на других руинах, без воздуха – и без нас.
«разные смеси меда, ни яда…»
разные смеси меда, ни яда,
ящик тушенки и всех обратно,
правильно построенная баррикада,
в первую очередь – аккуратна,
она не торчит во все стороны сразу
воплощением сартровского испуга,
все, что доступно пуле и глазу,
пристально держится друг за друга,
чтобы людской резерв быстротечный
пережил конкретную дату,
сцеплены трамвай на конечной, эта луна и эта цитата,
два башмачка, фонарей отростки,
ветер, вечно дующий в спину,
чья-то рябина на перекрестке
и все, что рифмуется с той рябиной,
дольник хромающий, ямб неверный,
уличный говор, неговор книжный,
пушкин от классики до модерна,
классика тверже, модерн – подвижней,
и археолог, читатель строгий,
кости и мусор спросит устало:
что за культурный слой поперек дороги? —
рифма, она здесь всегда стояла.
«От лесотундры до небританских теплых морей…»
От лесотундры до небританских теплых морей
птицы и ангелы сходят с ума от человеческих дочерей,
говорят, для них несущественно, кто еврей, а кто нееврей,
они просто влетают в окно, роняют перо,
вдоль стекла грохочет последний вагон метро,
потому что метро идет сквозь все времена,
даже там, где жив и хищен его мазут,
где вагоны сквозь толщу песка и воды ползут,
но по-прежнему тормозят у того окна,
да, окна, в котором белый и длинный свет
достает до самого дна,
до любых костей, идей, людей, лебедей,
до любого дня, даже до того, где легка, смугла,
улыбнулась эта девочка из никогда и нигде,
вышла замуж за плотника, мальчика родила.
«Ты хочешь сказать, что этот шлимазл…»
Ты хочешь сказать, что этот шлимазл
воплотился вот в эту плоть,
и с утра пораньше бродит здесь по воде?
Ломает рыбу, солит ломоть, запивает тем,
что пошлет господь,
рыбаков приманивает крошками в бороде?
Ты хочешь сказать, что это из‐за него
чайки выучили иврит,
(хотя арамейский акцент – непобедим),
и теперь проповедуют буддизм
отсюда до самых Касситерид,
но рыбу едят, рыбу мы все едим.
Ты хочешь сказать, что эта рыба…
нет, рыба не говорит,
она всевышним благословлена от носа и до хвоста,
а потому никакой генетик ее не оплодотворит,
ее тело – летучий александрит, горящий как три куста,
из которых вот этот же в прошлый раз
общался с одним таким,
не напасешься таблиц, не ототрешь никаким песком,
никакой проточной водой,
ты им про город, ты им про дом —
а они тебе строят Рим,
и радужный мост, и башню до звезд,
и станцию над звездой,
с прозрачным парусом-плавником
и надписями на нём,
а внутри течет все та же река, края ее словно нож,
и под радужной пленкой любой язык
по-прежнему глух и нем,
ходи осторожней, промочишь ноги —
до смерти не доживёшь.
«По болоту, по крылья в зеленом лягушечьем тираже…»
По болоту, по крылья в зеленом лягушечьем тираже
бродит птица выпь в именительном падеже
и откуда взялась, никого не спросишь уже,
потому что ушли в словари мещёра, меря и весь
и одна морошка морочит путников здесь,
обшивает кочки, раскидывает желтую сеть,
имитирует север, до которого лететь и лететь.
«Уважающая себя женщина останавливает быка…»
Уважающая себя женщина останавливает быка
вязальной спицей, одним ударом,
слегка изогнувшись внутри оборок,
а потом уходит варить варенье
из тумана, лимона и болотного огонька,
заготавливать летние вечера,
запечатывая между створок.
Уважающая себя женщина возникает
из предрассветной мглы,
совершает простейшие манипуляции,
и мгла перед нею послушно тает,
и никто никогда не скажет ни слова
об устаревшей модели метлы,
на которой она летает.
Уважающая себя женщина ежечасно
собирает себя из трех половин —
из домашней весны, горящей листвы
и звезды, что над кромкою крыш повисла,
она может быть счастлива и несчастна
по сотне мелких причин
и одной большой, о которой даже
упоминать нет смысла.
Горнорудный вальс
Этот город как дятел земную кору долбит,
из-под камня его лоббирует трилобит,
потерявший привычный выход к морскому дну,
сохранивший панцирь, ощутивший себя как вещь,
у него одна надежда – на нож и ковш,
на подземную мышь, грызущую корни гор,
на холодную металлическую луну,
наводящую сигнал сквозь пласты, в упор,
вот он выбрался, выполз, на рыжей гряде застыл —
поутру над карьером дышит дымное серебро,
ископаемый? значит здешний, значит, добро
пожаловать в Брокен Хилл.
«Ты проснешься, увидишь, что время село на мель…»
Где вьюгу на латынь переводил Овидий.
Ты проснешься, увидишь, что время село на мель,
что от края земли до сердца твоих земель
виноград и плющ, и перекипевший хмель
заплетают пашни,
государь, господарь, гремучий хозяин льда,
ты бы впредь проверял, кого ссылают сюда,
за какие шашни.
Кто пришел, кто скрестился, прижился,
хлестнул из жил,
над замерзшей степью, где только канюк кружил,
тонкой черточкой – привет реввоенсовету,
и теперь в лавровых, средь бабочек и вьюнков
по ночам менады ищут себе волков,
а родную вохру просто сжили со свету —
и уже не охранишься ни от чего,
вот и плачется превращенное вещество,
не узнав округи,
где звенит левантиец привкусом всех пустынь…
– Ну откуда на нас взялась вся эта латынь?
– Да из вьюги, товарищ Мираж,
как всегда, из вьюги.