плавили режимные города, жаловались на усталость
металла,
мировая гармония говорила с миром через него,
а потом перестала.
Вышел из дома – через квартал старая липа еще жива,
беглый трамвай делит минуты со всем возможным
стараньем.
Без гармонии, кажется, стали точней слова,
ритм совместился с дыханьем.
А дыханье вместило бензиновый и яблочный дым,
розовое низкое небо, тоннель в бывшем овраге,
и мировая гармония плыла за ним,
удивляясь при каждом шаге.
«Родиться в городе, где пролив огранен камнем…»
Родиться в городе, где пролив огранен камнем,
словно строка,
и лишь потом, у самого Кронборга, раскатывается вширь.
Ходить в школу. Не ходить ни к принцу,
ни в монастырь,
ни замуж за дурака.
Воевать на финской, потом смотреть,
как в город входят войска,
думать: принц Фортинбрас был куда умней,
он-то знал, что здешние жители состоят из песка,
из песка, соленой воды, камней и корней,
он-то знал, куда дует ветер и откуда стелется дым,
как сделать берег – своим.
Поговорить с друзьями, три года валить поезда
с мостов,
приманивать на взрывчатку судоверфи и катера,
наполнять водой десятки разъятых ртов,
в один пасмурный сонный день умереть с утра.
Не услышать, как на серой крутой волне
дробится, зовет из морей колокольный звон,
называться все так же – Офелией – в этой стране
не так уж много имен.
«Не отдавать отчета – беспроигрышная игра…»
And that’s just what I am…
Не отдавать отчета – беспроигрышная игра,
из хмельного болота искать пути до вчера,
до первомайских кварталов, утренних городов,
всех живых, неусталых, неистраченных до…
Рельсы ржавеют и гнутся, осыпаются провода —
оттуда можно вернуться только сюда.
Так что – мимо сияющей ряски, туда, где пока жива,
трава, отдавшая краски, приручающая слова
для ремесла и отрады составлять по складам,
И… I require no pardon for anything I have done.
«Не сказать, чтоб в обиде…»
Н. И.
Не сказать, чтоб в обиде,
но в большой тесноте уже несколько тысяч лет
проживает в разобранном виде
гражданин по фамилии Когелет.
Весь в клочках цитат, прерван на полуслове,
он выходит в сад,
лев с ягненком лежат в безвредном болиголове,
облака горят,
в дальних сферах большой оборот совершают числа,
плавя звездное вещество…
вот чего во вселенной не прибыло – это смысла,
хоть на Млечном пути, хоть на Вишере, хоть на Висле,
для людей не меняется ничего.
Но когда в небесах опять готовят крайние меры,
моровую язву, водородный диспаритет,
Он встает в собрании и говорит:
очнитесь, товарищи офицеры,
все суета сует.
И они замолкают, каждый неосязаем,
каждый светел, каждый – воплощенное волшебство —
уступают —
потому что любовь лежит и не исчезает
как печать на сердце его.
«И черепахе назначен срок…»
«И черепахе назначен срок, и дракон обратится в прах,
недолговечен человек, но желанием кровь его полна,
с годами меняются русла рек, бессмертия нет в словах
и делах,
но нашу жажду теченье лет не осушит до дна»,
нет на свете иных времен, нет другой земли на земле,
не ищи отраженье в воде, если желаешь саму луну,
небо ломится от знамен, вэйский У-ди поет в седле,
время ловит его слова, кладет камнями на глубину.
«Мы вовне, на всякий случай совмещая времена…»
Мы вовне, на всякий случай совмещая времена,
размещаем снег летучий и луну, что не видна, но
слышна полночным блеском, тянет наст толчком
нерезким вверх, как ткань, как полотно, как помехи
цифровые – не сплошные, не живые, щели межъязыковые,
но взлетают все равно, бесконечно и бесцельно,
и бесшумно, день от дня, пень и волк висят отдельно
и друг другу не родня, ничего нигде не выйдет замуж,
в землю, в гроб, в окно, все отражено в соседе, все
заключено в аиде, ничего не решено, но летит – и этот
выдох, этот случай, этот лжец, может быть, сейчас
проедет, может быть сейчас увидит и запишет наконец.
«а то, чего некоторые лишены, а другие не лишены…»
а то, чего некоторые лишены, а другие не лишены —
возможность считать свою частную смерть
общим делом страны,
а что у кого-то не без труда, а у других никогда —
возможность считать свою частную жизнь
пригодной не только для льда,
ихтиоформы ломятся вверх по реке,
по координатной сети,
вылетают из поля, вмерзают в линзу,
потом всплывают в литературе,
откуси, возверни возможность считать —
по крайней мере до десяти,
возможность дышать при этой температуре,
там ненадо, неслышно и нетемно, там негород,
число и год,
это было не яблоко, но оно по-прежнему там растет.
Формальная школа, 1921
Ловись, рыбка, большая и маленькая,
катись, большая волна,
соленую пену ковшом наваливай
от неба и до окна.
Ловись рыбка, входи, не спрашивая,
гуляй по веснам и снам,
все осторожное и окрашенное
называя по именам.
Ловись, рыбка – небо погожее,
зима, от твоих щедрот.
Дразни прохожего непохожего
уменьем дышать сквозь лед.
Ловись – не выбирай акваторию,
не загадывай на потом,
втискивайся между льдом и историей,
ракурсом и мостом.
Над Финским заливом зыбь оловянная,
ни дома, ни маяка.
Шальное небо, вода нежданная,
знакомый блеск плавника.
Ширма
I
В затворе, Санада читает строки из пьесы…
По-за облаком ходит ветер, большой, хищный,
в долинах уже темно,
на откосе монах, совмещаясь с летящей вишней,
цитирует пьесу Но,
Не подскажет хронист, какую – не видел, не был,
не передал лире или трубе —
может быть, строку про срок в полвека под небом,
пока что не о себе.
Это славное дело – перекликаться с эхом,
помогать птицам гнезда вить у стрехи
и, пока война не приплыла по медленным рекам —
учиться писать стихи.
II
Находя дорогу при свете разума
как при свете луны…
Для меня за последней черной водой
невозможен никакой рай —
слишком рано лунный луч я поймал в ладонь,
оценил режущий край,
слишком пьяно и прочно, сильней чем страсть,
верней чем женщины и бои,
я рассудку отдал во власть
все дороги мои.
И когда распахнется смерть до самого дна —
чем рискую, что сберегу —
счет и разум – светла и надежна встретит меня луна
на том берегу.
«Автоматон – самостоятельно движется…»
Автоматон – самостоятельно движется,
пишет, читает, стреляет, меняет лица.
автохтон – порождает подземный ужас,
которого сам боится,
автодозвон – гудит в небесах, куда не всякий
стремится.
Перепрыгни через ручей,
отыщи последнюю горизонталь,
тридцать девятую параллель,
за досками и грудой нужных вещей, кирпичей,
по асфальту тянется трещина, то есть щель,
граница, за которой начинается другая земля
и воздух совсем другой,
произнеси свои потому, куда, обо что, для,
выдохни воздух, весь,
изогнись дугой,
повтори три раза,
все, можешь смотреть, дышать, выходить на свет,
ты уже здесь, а там тебя больше нет,
не рассказывай ничего даже шиферу,
даже глядящим насквозь кустам,
там уже никто не поймет, что такое – там,
уходя со двора, в ту сторону не смотри,
убрать – невеликий труд,
еще до зари синицы все приберут.
Автоответчик – давно уже знает все,
но нигде никому не снится.
«Ритм погоды и цвета…»
Ритм погоды и цвета,
движенье крон и морей,
в город пришло лето,
в город пришло время,
в город пришли Кандинский,
Малевич и Мондриан —
как всегда, не договорились;
пешеходы устало
раздвигают перед собой
угловатый машинный воздух,
ждут подходящий цвет,
протискиваются в щели
сообщающихся объемов.
Но гроза над университетом,
если смотреть из метро,
из движущегося вагона,
на выходе из тоннеля,
сегодня удалась…
Особенно эта белая
полоса через небо.