Не сбавляй оборотов. Не гаси огней — страница 10 из 65

Чтобы соблюдать в жизни строгий порядок, необходима глубокая убежденность, а мне хватило малейшего толчка, чтобы я оказался отброшен на прежние позиции. Я держался почти девять месяцев, что чертовски хорошо для начинающего. Но покатился под откос из-за семнадцатилетней фолк-певички Шэрон: с изумрудными глазами, рыжей гривой и телом, при виде которого так и тянуло опуститься на четвереньки и завыть. Шэрон была юна, невинна и добра душой — очень даже симпатичные качества по отдельности, все вместе же они приводили к тому, что мне не нравилось: широта взглядов Шэрон переходила всякие границы. А так с ней было весело, она составляла отличную компанию — именно это мне и требовалось, чтобы отучить себя от аскезы.

Я попытался сделать наши отношения более сердечными. Шэрон, конечно, помогала мне — а какая женщина не поможет? Но мы оба понимали — это не любовь. Думаю, она восторгалась просвещенностью простого рабочего парня, ну а я с восторгом потягивал нектар из бутона. Шэрон интуитивно чувствовала, что у нее еще вся жизнь впереди, ее ожидает столько возможностей, а я лишь точка отсчета. Мне же казалось, что многое в моей жизни уже позади, и возможности только сокращаются. Мы были достаточно умны, чтобы не зацикливаться на этом и не съезжаться.

Примерно во время моего сближения с Шэрон, в конце июня 1964-го, перед книжным «Огни города» возник Четвертый Волхв. На вид ему можно было дать пятьдесят с лишком, однако определить точный возраст этого старого, сгоревшего на стимуляторах типа было трудно. Может, ему только стукнул тридцатник. Четвертый Волхв всегда был одет одинаково: коричневая спортивная куртка, такого же цвета брюки, грязные, но не рваные, и белая рубашка, пожелтевшая от «кайфового» пота, с обтрепавшимися манжетами и воротничком, но всегда тщательно заправленная. Четвертый Волхв каждый день, ровно с десяти утра и до пяти вечера, появлялся перед книжным; он вертел зеленый йо-йо и без конца повторял единственную фразу, пережившую амфетаминный холокост в его мозгу, ту, ради которой и открывался его рот. Это было чем-то вроде короткого стишка, мантры, он бормотал фразу раз в минуту: «Четвертый Волхв поднес свой дар и исчез». Все это время он беспокойно ходил туда-сюда по тротуару, бросая йо-йо вниз — игрушка зависала, крутясь пару мгновений, — и возвращая обратно одним движением кисти: никакого разнообразия, никаких трюков вроде «колыбели» или «гуляющей собачки». Просто крутил йо-йо на конце шнурка. Своего рода аскеза. На мои попытки разговорить его Четвертый Волхв не откликнулся, поглощенный своим занятием.

«Поднес свой дар и исчез». Эта фраза и сама идея призрачного Четвертого Волхва преследовали меня. А может, попросту загипнотизировали — вместе с вертящимся йо-йо яркого голубовато-зеленого цвета мокрых водорослей. Каждый день я проезжал мимо того места — посмотреть, что этот тип поделывает. А поделывал он всегда одно и то же. Как-то в самом начале я попытался сунуть ему десятку. От неожиданности он взял ее, но когда разглядел, помотал головой, как будто я его совершенно не так понял, и бросил банкноту на дорогу. Банкноту переехал «форд» 57-го года; ожившая бумажка затрепетала, подхваченная потоком воздуха. Какой-то алкаш метнулся и поймал десятку, улетевшую за полквартала. Четвертый Волхв ничего этого не видел, он уже вернулся к своему занятию: йо-йо запел на вощеной бечевке под аккомпанемент еще одного свидетельствования.

Этот Четвертый Волхв не давал Шэрон покоя. Такова одна из неприятных сторон человека с широкими взглядами: он не может примириться с проблемами, которые зашли слишком далеко и не излечиваются добрыми намерениями. Шэрон считала, что у этого типа печальная, трагическая судьба, что он — жертва, и хотела как-то исправить ситуацию. Она решила: нечего заниматься какими-то там отвлеченностями, необходимо хоть чем-то помочь конкретному страдающему человеку. Мне же все это казалось самонадеянным, пафосным и вообще неуместным — думать, будто человек страдает, когда на самом деле он вполне доволен — выполняет ли свою миссию, наблюдает за окружающим миром или что там еще, ведь моя десятка только сбила его с толку и обидела. Все это я ей и выложил. Мы поспорили, что, в общем-то, случалось не в первый раз.

Где-то через полгода, под Рождество 64-го, все окончательно пошло прахом. Помню, рождественским утром по дороге к Шэрон я сделал крюк и прошел мимо книжного. Тот тип никуда не делся, он вертел йо-йо — очертания игрушки расплывались в неярком зимнем свете — и бормотал свою фразу с жаром блаженного — аж слезы наворачивались. Я выпалил то, что давно уже вертелось у меня на языке:

— Что это за дар, который поднес Четвертый Волхв?

Йо-йо вертелся, зависнув в воздухе. Наконец я услышал:

— Четвертый Волхв поднес свой дар и исчез.

Моим порывом, едва ли христианским в этот наихристианнейший из дней, было задушить чувака, свалить с ног и выбить ответ, прошипеть в ухо: «Скажи! Скажи что угодно, правду или ложь, пусть этот дар окажется любовью, дымящимися козьими катышками или солнечным светом на наших телах! Скажи что угодно, слышь, ты, придурок! Лучше скажи, а то потом пожалеешь!»

Может, он почувствовал, что я вот-вот психану, потому что когда повторил свою фразу, кое-что в ней слегка поменялось, едва заметно, чуть-чуть:

— Четвертый Волхв поднес свой дар и исчез.

Смущенный этим едва заметным изменением, я ушел, повторяя про себя: «Значит, свой дар. Поднес свой дар. Свой». Я пребывал в замешательстве, потому что так и не выяснил, что за дар он поднес. Или я, если таковой у меня вообще имелся, и я мог его поднести.

Потом настал черед тяжелых потерь. Первым ушел Профи, басист, тот самый, который сидел рядом со мной в баре, когда Верзила исполнял «Падение Меркьюри»; Профи тогда положил руку мне на плечо, а я в тот момент впервые увидел Кейси — нагая, она шла к выходу. Профи был наркоманом со стажем, так что передозировку нельзя было назвать неожиданностью, скорее, она стала печальной неизбежностью. Его нашли в собственной однокомнатной квартирке в канун Нового года. Он уже лежал там пять дней. Мы вдруг поняли, насколько все серьезно, и понимание это оказалось тяжким — на нас пахнуло душком холодных и безжалостных фактов. Верзила переживал уход Профи особенно сильно. Когда Верзилу попросили сыграть на похоронах, он ответил всего два слова: «Не могу». К тому времени мой друг вообще перестал брать сакс в руки, а уж после смерти Профи из него целый месяц не получалось вытянуть ни слова. Я чувствовал эту тишину — когда-то просто неотъемлемое свойство Верзилы, — которая теперь разъедала его, я все видел, но ничего не мог поделать.

Через неделю после моего дня рождения мы с Шэрон сцепились не на шутку, а все из-за музыки. Камнем преткновения стали — кто бы мог подумать? — «Битлз», которые только-только набирали популярность. Шэрон их обожала. Я же считал, что все это ерунда, жвачка для ума, это их «йе-е, йе-е, йе-е». Именно о ранних вещичках, казавшихся мне откровенно слабыми, мы и спорили. Думаю, они стали событием в культуре благодаря не столько музыке, сколько длинным волосам и очаровательной дерзости — словом, импортированная из Британии экзотика. Насколько я понимал (а понимал я не очень), рок-н-ролл закончился в 59-м. И не только со смертью Бадди Холли, Ричи Валенса и Биг Боппера в той самой авиакатастрофе, совпавшей с днем моего рождения, но и после того, как Чака Берри замели по сфабрикованному обвинению в пособничестве проституции, после скандала со взятками и женитьбы старины Джерри Ли Льюиса на тринадцатилетней племяннице. Литтл Ричард снова обратился к Церкви, но так как он пользовался губной помадой и тенями для глаз, Церковь не знала, как с ним быть. Рок-н-ролл превратился в нечто странное, отталкивающее и безнравственное, неприемлемое для добропорядочных американцев начала 60-х. К тому же и сам Король сложил с себя полномочия: отслужив в армии, Элвис позабыл о рок-н-ролле и начал халтурить, выдавая форменное барахло. Заделался эстрадником. Снялся в двух десятках фильмов; первые два-три были полной ерундой, ну а дальше и того хуже. Как я понимал, рок пал жертвой кумиров белых подростков — благовоспитанных мальчиков Фабиана, Фрэнки Авалона, Рики Нельсона; любой папаша отпустил бы свою дочку на свидание с такими. Но все это была коммерция, музыкой тут и не пахло. Ребята стали последним стерилизованным глотком воздуха 50-х, после того как они растворились в собственной пустоте, настало время твиста и прочих танцев, по которым народ сходил с ума, мутировавшей поп-музыки и фолка. Видимо, «битлы» были лишь очередной уловкой отгремевших свое подростковых кумиров: их собрали в группу и экспортировали как завоевателей. Странным было то, что из-за задержки в развитии культур своими корнями битловская музыка ушла в рок-н-ролл 50-х.

В любом случае спор с Шэрон был бессмысленным, что однако, не помешало ему перерасти в отвратительную ссору, слишком откровенную, чтобы потом помириться. С тех пор отношения между нами поостыли. Время от времени мы все еще виделись и даже иногда спали вместе, однако доверие исчезало — мы больше не открывались друг другу.

Шэрон уехала внезапно, в начале лета 65-го. Она зашла ко мне — сказать, что уезжает в Миссисипи нести свою музыку в массы и помогать неграм, регистрируя их на избирательных участках (тогда их все еще называли неграми, хотя уже ясно было, что скоро из всего этого дерьма возникнет настоящая буча). Я подумал — пусть делает то, что считает нужным, и сказал, что восхищаюсь ее убежденностью и отвагой. Про себя же радовался, как идиот: скоро ее простодушие столкнется с суровой действительностью. Хотя, если не принимать в расчет эту тень злобного умысла, в душе я желал Шэрон только хорошего.

После ее отъезда я месяц слонялся как в воду опущенный, глубоко тоскуя и в то же время испытывая настоящее облегчение. Похоже, женщины быстро оставляли меня, пускаясь в свои духовные путешествия, а я оставался разгребать последствия катастрофы.

Ну а потом уехал Верзила — в Индию. Если бы не моя сосредоточенность на собственных страданиях, я бы заметил, что ему еще хуже, чем мне. В последний вечер он попытался объяснить это нам с Джоном. В том смысле, что Верзила в самом деле заговорил: произнес настоящую речь. При его-то немногословности! Прямо превзошел себя. Однако вот ирония судьбы — всю речь можно было выразить в двух словах: дар пропал. Исчез. Верзила даже не понимал, как это вышло. Ему дано было слышать звучащую вокруг музыку, придавать ей форму своим дыханием, продувать ею наши возрождающиеся души, словом, поддерживать ее существование. Именно поддерживать, говорил Верзила, а не создавать заново. «Невозможно создать то, что уже существует», — говорил он, но по мне все это было кривляньем, красивыми словами — боль потери они не излечивали. Еще семилетним мальчишкой Верзила почувствовал свой дар и трудился в поте лица, чтобы поддерживать его на уровне, чтобы оставаться достойным: упражнялся до немоты в губах и боли в легких, слушал, прислушивался, находя отклик в душе, и снова слушал, причем ни разу не запятнал себя легкомыслием, эгоизмом или жадностью. Теперь же Верзила и думать не мог о том, чтобы поднести к губам мундштук, от которого разило скисшим молоком. А в уши ему вливался шум, да и только.