Не считай шаги, путник! Вып. 2 — страница 108 из 118

Две жалобы летят незаглушимых —

В одной мольба, в другой укора знак.

И в сердце слабый свет надежды мнимой

И горькой скорби безнадежный мрак[51].

Нарекаци жил в такое время, когда, выражаясь его словами, «настоящего нет, прошлое безвестно, будущее смутно» и человек окружен одними кознями и ловушками:

Я вижу воина — и смерти жду,

Церковника я вижу — жду проклятья,

Идет мудрец — предчувствую беду,

Идет гонец — могу лишь горя ждать я[52].

У кого искать спасения от всего этого — у царей, которые «умелы лишь в искусстве смерти и убиения»?..

И почитая своим личным, собственным горем боль всего мира, народа, каждого человека («я есмь все, и всеобщее заключено во мне»), Нарекаци хочет один быть принесенным в жертву, погибнуть за всех, — лишь бы спасти мир, людей.

«За мои скорбные вопли и вздохи будь милосерд к душам других», — молит он бога и, даже умоляя, требует;

Да будут разрушены

Все дьявольские ловушки,

И распознаны все приманки удилищ,

И обнажится темная западня коварства.

Да засохнут, истлеют ростки плевел,

Сгинет оружие клеветников,

Поникнут мечи сеятелей смерти,

Сокрушится рог высокомерия,

Да искрошатся

Древки лживых, знамен,

Обуздается натиск притеснителей,

Обветшают корабли мошенников,

И зубы грызущих

Да будут вырваны с корнем!..[53]

И поскольку во все века армянской (да и не только армянской) истории хватало нравственной скверны, «Скорбные песнопения» Нарекаци стали бессмертны — они были всегда современны, будто были написаны именно для данного века, для данного времени…

Озлобленный, неистовствующий от несправедливости и бесправия в сотворенном господом мире, Нарекаци порой бросает гневные слова самому богу и даже дерзает подать ему совет:

Прежде выслушай меня,

Чтобы потом, уже запоздалые,

Не позабылись мои моления.

…Вернее будет

Признать и меня виновным,

Чем почитать ложью твои заповеди…[54]

Так укоряет он всевышнего, однако тут же, убоявшись собственной смелости, просит отпущения этого греха:

Каюсь, позабыл твои

Благодеяния — и каюсь вновь.

Каюсь, растлил душу ради тела,

Каюсь, глупец.

Каюсь, предал жизнь твою,

Воистину каюсь.

Каюсь, пренебрег твоими словами,

В муках каюсь.

Каюсь, торопясь к смертному часу,

Недостойнейший, каюсь[55]

Однако даже в минуты наивысшего раскаяния и самоуничижения Нарекаци инстинктивно чувствует свою гордую силу и восклицает:

Да провозгласится во всеуслышание,

Доведется до сведения всех народов,

Запечатлится на вратах разума

И на порогах чувств

Оставит клеймо —

Хотя как смертный

Я должен буду обрести конец,

Но в вечной жизни этой книги

Обрету бессмертие…[56]

Благоговейное отношение нашего народа к бессмертной поэме, любовно прозванной «Нарек», — лучшее свидетельство его необычайной преданности родному языку. Эту внешне схожую с молитвами, а на деле богоборческую книгу народ чтил как святыню, в буквальном смысле обожествлял, приписывал ей волшебное могущество, наделяя свойством исцелять человеческую душу и тело. Вера в целительную силу книги столь укоренилась, что из века в век ее клали в изголовье больных, читали над страждущими.

Ведь и сам Нарекаци писал:

Когда, недугом мучимый жестоко,

Почти утратит кто-то с жизнью связь,

Пусть обретет он силу в этих строках

И возродится вновь, тебе молясь[57].

Светлые и сочные стихи мирских песнопевцев, пришедших после Нарекаци и Фрика, явились победой живого человека над усохшим и бескровным клерикальным искусством, вернули поэзию природе и человеку, влили животворные соки и кровь в ее опавшие вены…

«Сильнее креста твоя благодать», — говорит о любви поэт XV века Ованес Тулкуранци и продолжает:

Я сил не найду с тобой совладать…

Я болен — и вот здоров я опять.

Любовь, не убей меня…

И стыд позабыт. Священник, монах,

И вам не спастись ~ настигнет впотьмах,

Нарушит ваш сон любовь. Где же страх?

Смеется, злословит народ — все прах.

Любовь, не убей меня…[58]

Если вспомнить, что средневековые песнопевцы жили и творили, как правило, в монастырях, станет понятна мера дерзновения «сумасбродного Ованеса», как сам он называет себя, когда призывает на берегу весеннего Ручья,

Объятья рук кольцом сомкнув,

Вкушать вина земную сладость.

К тому же он предлагает и новый «ритуал» похорон:

Мой бедный прах вином омыв,

Пускай певец над ним споет.

Как в саван, в листья положив,

В саду весеннем погребет[59].

Ованесу Тулкуранци повезло, что армянская церковь, по велению истории, с самого возникновения носила отчасти мирской характер и руководил ею совет, состоящий наполовину из духовенства, наполовину из светских людей. Если бы ей свойственны были нетерпимость католической церкви и ее жестокая инквизиция, гореть бы Ованесу ярким пламенем на костре, обратившем в пепел стольких средневековых ученых, поэтов, философов…

Пользуясь «прецедентом», пришедший вслед автор «Айренов» Кучак уже столь осмелел, что позволяет себе такое обращение к возлюбленной:

Грудь твоя — белоснежный храм,

А соски — как лампады в нем.

Позволь мне молиться там

И стать твоим звонарем[60].

Проснувшись от свежего дыхания Возрождения, тело стремилось освободиться от оков духа средневековья, чтобы свободно жить, творить, любить:

С той поры, как рожден на свет.

Мне спасенья в молитвах нет,

И пускай священник зовет —

Сворочу, не пойду вослед.

А красавица поглядит —

 Славословлю и шлю привет.

У колен ее — мой алтарь,

Я грудям ее дал обет[61].

Естественно, что для подобных стихов тесны были монастырские стены, и Нагаш Овнатан пишет уже не в келье, а за пиршественным столом, на зеленом лугу, подготовляя приход величайшего из армянских гусанов — Саят-Нова:

Подвинь сюда наполненный сосуд,

Барашка пусть на блюде принесут;

В котле пилав, миндаль, гвоздики тут…

Мы пьем вино, мы славим миг услад,

Поможет бог, и все пойдет на лад.

Журчит ручей, и зелень тешит взгляд.

Мы пьем вино, мы сели дружно в ряд,

И розы пусть подарит брату брат.

Мы пьем вино, мы славим миг услад.

Поможет бог, и все пойдет на лад[62].

…В XVII веке Армения была окончательно разделена между Турцией и Персией. И, несмотря на длившийся веками гнет, армянский народ породил таких гениальных певцов, как волшебный автор «Айренов» Наапет Кучак и как Саят-Нова, вынесший армянскую песню из монастырской кельи, с тем чтобы она больше никогда туда не возвращалась…

Поэт, композитор, музыкант Саят-Нова писал стихи, сам сочинял к ним музыку и сам пел свои песни-стихи, сопровождая их игрой на скрипке Востока — кямани. Причем писал он на нескольких языках. Армянин по рождению, он прекрасно владел пятью языками: армянским, грузинским, турецким, персидским, арабским. И еще одним языком владел он — вечным и доступным всем людям языком песен, с которыми он был, есть и вечно пребудет на всех кавказских пирах и в сердцах влюбленных.

Сын бедного плотника, ткач Арутюн Саядян (Саят-Нова) рожден был гением. Он победил всех знаменитых гусанов своего времени и стал придворным поэтом грузинского царя Ираклия II. О чем мог еще мечтать ашуг? Но человек феноменальных способностей, тонкий и мудрый, поэт и музыкант, выразитель души и чаяний народа, Саят-Нова тяжко страдал от тупой, полной чванства и зависти атмосферы двора и часто подвергался обидам и преследованиям за свой свободный и гордый нрав, за свои «праведные песни».

Однако величайшим из его страданий была дерзкая любовь к сестре царя Ираклия княжне Анне, которой посвящены лучшие песни Саят-Нова:

Ты — как сирена, что губит плывущих,

Мне на погибель дана, дорогая.

К северу, к югу, к востоку, к закату

Так ни одна не стройна, дорогая…

Сердцем сказать мои беды я жажду,

Плачем излить мои бреды я жажду,

Вечной с тобою беседы я жажду,

Жажда навеки дана, дорогая.

Скромен твой облик и речи приятны,

В пальцах твоих сусамбар ароматный.

Жизнь отдаю тебе в дар безвозвратный,

Будь мне навеки верна, дорогая.

Скажет Саят: «Я не ведаю страха.

Хан, ради милой отрадна и плаха,

Лишь бы на прах мой могильного праха

Бросила горстью она, дорогая»[63]