олуразрушенные остовы ветряных мельниц, и я вспомнил всех встреченных и увиденных этой осенью старых людей — там, в Азербайджане, и здесь, на той стороне залива в Руцаве и Нице. Во всех них чувствовалась самостоятельность, не однодневная самостоятельность и не самостоятельность в каком-то одном занятии, а самостоятельность жизни. Самостоятельность, обеспечивающая постоянство.
Иногда эта самостоятельность принимает и весьма чудное обличие. По соседству с Керстой Каул живет ее брат, ему семьдесят девять лет. Живет одиноко. Он даже вату из ушей не вынул, когда мы вошли.
Не хочу я! С хитрецами я не разговариваю. Да, побывали здесь хитрецы! Я показал им мережи и верши… (у художника Зебериня есть рисунок «Чертов последыш». Какое сходство! С чертовщинкой. Красив. Вата в ушах). Уж я-то знаю, я везде побывал. На мировой войне и в угольных шздтах, но я не хочу. (Мефистофель! Такого только в кино снимать!) Пусть оставят меня в покое! Сестра? И чтобы она приходила, не хочу. Она не слышит (балетный жест рукой), а я не могу кричать, у меня голова болит, так-то вот (жест, поза, Мефистофель!)!
Символ основательности: на стене портреты отца и матери, быть может, деда и бабки. И в Руцаве так повсюду, у Яниса Слеже тоже. Да, меня звать Янисом. Дед: Михель Слеже, кучер, потом все Янисы. В моем доме никогда не бывало такого, чтобы Иванов день не праздновали.
Хозяин с дерева грохнулся, когда за пчелиным роем лез. Да уж такой он умелец, вечно с ним что-то случается, еще по дороге сюда рассказывал мне Янис Перкон (Гроза), ничем, в действительности, грозу не напоминавший, любезнейший человек. К Слеже приехали мы уже в сумерках, отмахав порядочное расстояние по огромным волнам грязи.
Первые навыки пения у Яниса Слеже от бабки и отца. Бабка пела изо дня в день. Сядет ткать — немедленно запоет. И отец опять же — идут к кому-нибудь, он первый запевала…
Прирожденное, прирожденное это, да, соглашается другой Янис.
Противников нет. Ну кого ты на нынешней свадьбе станешь перепевать? Когда я был в Юрмале…
Когда Янис был в Юрмале на свадьбе, дело обстояло так: появляется он во дворе, с песней въезжает, рижане смотрят: наверно, хлебнул старикашка — чего это он разоряется? — ждут, осрамится сейчас. Но вот так он там появился, так он пел, и так он всех перепел. Противников нет, кого перепевать-то! Ни одного мужика нет. Одни бабы. А уж их не перепоешь. Вмешивается хозяйка, она все время на приступочке сидела. Чем женщины берут — у них рядом бутылка со сладкой водой. Глотнут они крепкого и тут же сладкой водой запьют. Только тем и берут, видишь, какие у них приемы.
Память у меня дерьмовая, рассуждает Янис о себе самом. Надо бы Нуйского портного найти. Он мне, когда я еще мальчишкой был, дал тетрадку, чтобы я старинные песни записывал. Я ему записал «Антониус, ребенок хилый, остался круглым сиротой» — сто тридцать два куплета. Твое здоровье! Я Янис и он Янис. Ты не Янис и никогда им не будешь. Мать, подбавила бы ты еще закуски!
Ну что делать, если я не Янис. Хотелось бы им быть, да у меня все равно не то получается, что у этих двоих. Янис Перкон на это: Янцис, ты — нечто такое, что обычным человеком не сочтешь. И Янису Слеже это нравится, он говорит: стрелять таких надо, а?
«Песню слепого моряка» пел Розитис, играли ее повсюду, на рынках, в кабаках, в Лиепае. В Руцаве тоже.
Это чувствительная жалоба, немного сентиментальная, как все песенки такого рода, но с меткими образами. Хозяин подносит рабочему чарку и щурит глаза, хозяину жалко… Толстушка хозяйская дочь, коротышка, хозяйская дочь, как румяная пышка. И голос отчаянно взлетает, словно в темной комнате эту самую дочь ущипнули за мягкое место.
Вы и этой песни не знаете: Был хвастуном бессовестным огромный Голиаф…
Голос у Яниса богат модуляциями, послушайте, какая самоуверенная ирония появляется в голосе Давида! Сказал он тут верзиле: Ты парень хоть куда! Ты к бою подготовлен. И мне с таким беда. И тут же ловко выпустил он камень из пращи…
Янис, песен в тебе — как в матраце пружин, опять восхищается Янис Перкон, это его маленькая хитрость — глядишь, второй Янис еще споет. А Янис и эту не кончил. Итак: Камень долговязому угодил в висок. Хвастун упал, преставился, хоть был хвастун высок…
Выпьем за эти мгновенья, говорит Янис. Завтра мы уже не будем столь молоды. И тогда я вам спою гимн нашей роты. Янис суровеет, суровеет на глазах, озорные бесенята куда-то исчезают из его зрачков. Взгляд серый, тяжелый.
Буря нас нянчила,
Пламя лелеяло,
В сердце — вся алость партийных знамен.
Сволочь фашистскую —
Так нас учили —
Гвардейцы латышские вышвырнут вон.
34-я Латышская гвардейская дивизия, 125-й полк, говорит Янис, огонь, воду и медные трубы прошли, а тут, понимаешь, за пчелиным роем полезешь, полезешь и разобьешься. В санаторий, что ли, придется ехать? Да неужто стал таким я, что для девок не гожусь? — в ответ ему поет Янис Слеже.
Янис, ты еще сгодишься! Если не целой сотне, то — сорока трем!
Янис Слеже знает огромное множество народных песен, их он еще и не пел нам вовсе.
Как ему не петь, когда внутри у него что-то само поет. В 1872 году «Латвиешу Авизес» («Латышская газета») писала:
— Известно, к чему об этом напоминать, что мужчины пожилого возраста да и другие (только не девушки), объединившиеся в хоровые кружки, уже долгие годы пели на голоса, потому что в Руцавской церкви и на кладбище, и в других местах, где они собирались, пели на четыре голоса уже целых 18 лет.
Стало быть, за 19 лет до первого Праздника песни.
Нельзя, конечно, заставить петь. Должно быть желание. У матери, скажем, душа к этому не лежала. Горести всякие, смерть сына, все время слезы в глазах. А Янис ходит, распевая, песенная сила его бережет. Верно, Янис? Даце говорят: спой в микрофон. Она говорит: не-е.
Старинная песня живет лишь под резными коньками крыш, говорил Мелнгайлис. Но вот ведь, я собственными ушами слышал, как живет она рядом с телевизором. Правда, нет у нее больше прежнего жанрового и обрядного богатства.
Мелнгайлис считает, что древнелатышское праздничное пение было столь богато, разнообразно, что различалось два особых вида его.
— Первый зовется в народе людской песней, кое-где — праздничным пением, и к нему принадлежат обрядовые песнопения на чествованиях, праздниках, торжествах. К каждой из таких мелодий можно подставить бесконечное количество текстов.
Само слово «народная песня» значит «свадебная песня», «народом» считались поезжане жениха. Подлинную народную песню начинает со стороны поезжан ведущая, ударяя тридекснисом[11] по липовому столу.
Что за глупая голова
Восседает с молодцем?
Как только она кончила, подпевалы повторяют весь припев, соответственно переиначивая мелодию — таким образом, густой волыночный голос гудит вместе с переливчатым, свирельным подпеванием.
…Чтобы это пение не надоело, и ведущая и подпевалы бессознательно стараются каждый раз разнообразить мелодическую линию. Им мало этого, время от времени они вплетают совершенно новый темп. Как это трудно записать! Уже сама поющая, которой в ее 80 или 90 лет присуща известная неторопливость или нервозность, терпеть не может, если я прошу ее остановиться, а когда я хочу, чтобы она повторила, никогда не получится то же самое, а что-то совершенно другое, хотя и столь же логичное, но все-таки иное…
Ночую в Руцавском сельсовете. Стынут промоченные ноги. Из той самой горькой чаши, которую пригубливал каждый бродячий путник, полной мерой хлебнул и я, собирая исчезающие напевы.
Мелнгайлис в каждое из своих 175 путешествий собирал в среднем 20 мелодий, всего 3500. Приличествует ли мне, всего несколько месяцев месящему курземскую грязь, так раздражаться?
175 — это означает по меньшей мере вдвое больше бессонных ночей, бродяжничества по всяким дорогам на значительные расстояния, а все вместе, по крайней мере, целый год жизни, проведенный на обочинах большой дороги…
Когда я засыпаю, мне чудится:
— Над Папэским озером сверкает вся Руцава с соседними округами Ницей и Дуниками, с неразмотанными клубками песен, с расписными бабушкиными сундуками, со своеобразными типами построек…
А председатель колхоза сказал: на том берегу озера находятся Калнишки. Мелиораторы уже второй год мучаются, гробят технику, бегут оттуда. Стоит ли из-за каких-то семисот гектаров так уродоваться! Ведь сплошные камни! Это уже не по-нынешнему. Сколько за эти полтора года можно было бы у нас мелиорировать!
И Мелнгайлис, и председатель правы. У каждого по половине правды, но я складываю их вместе — целой правды не получается! Чего-то еще не хватает. Не хватает взаимного понимания, не хватает общего языка.
Утро начинается с грохота ведер во дворе и «Хора охотников». Точное время — семь часов сорок минут. Сегодня до собрания, которое состоится в четыре часа, председатель повозит меня в новой сельсоветской машине и покажет свое село Руцаву.
Начнем вот с чего: помните вы это место из рассказа Калве «Зарница в летнюю ночь», где говорится о председателе сельсовета? У меня выписано: «Почета ради он держится за кресло в сельсовете. Разве кто-нибудь из молодых согласился бы на такую зарплату?»
Это просто так, ради знакомства.
Почета тут мало, работы много. Я одиннадцать лет работал бригадиром, с 1948 года. Если хочешь все делать на совесть — нервы не выдерживают, последние ночи уже спать не мог. Теперь три хозяйства надо согласовывать. Ссориться и ругаться нет смысла, с хозяевами можно только по-хорошему, у них денежки-то. Отказываются даже национальные костюмы покупать. Раз уж шоферы по воскресеньям не ездят, не возят хористов, так ведь можно было бы из средств культурного фонда приплатить за воскресную работу. Уж это можно было бы. Хотя — уговори такого! Вроде моего!