Не считай шаги, путник! Вып. 2 — страница 46 из 118

Из Гайки и Сатини улетели аисты, там их было особенно много.

Прошел я по листопаду, и вот он пройден. И пройдена первая, схваченная морозом грязь. Желтеют закаты под темно-синими тучами, и вечера таковы же — темно-синие и багровые на закате. Обрел ли я что-нибудь в этой поездке?

Двадцать один — про себя, безмолвно, это трижды семь. 21 = про себя 3×7.

У отца три сына было и т. д. Помножил их на семь и оказался в выигрыше — я узнал о целой неделе трех сыновей. Во все дни недели их надо видеть. Мы иногда говорили по корешам, иногда — как глухой с незрячим. Осталось какое-то беспокойство, когда уезжал.

Я изжаждался по людям. Но нередко бывало так: перебросишься несколькими словами — и все прошло, словно проглотил три куска, а четвертый нейдет. То ли глотку дерет, то ли глотка не та. В общем, душа не принимает.

Черт знает почему, хочется умножать на восемь. Хочется чтобы: трижды восемь. Но нет ведь в неделе восьмого дня.

Думаю: надо ли мне писать о том плохом, что я видел? Ведь во всем есть и нечто хорошее. Зачем же писать о плохом? Это же буднично: кто-то ругает, выносит выговор, упрекает! О плохом узнают и без меня. Люди прежде всего нанюхивают плохое. Я не уничижал, не охаивал, я эту песенку знаю:

Ни с того уничижал,

Ни с сего охаивал.

Но помнил я и народное поверье:

Когда едят молодой картофель, бьют друг друга ложкой по лбу, в будущем году он отлично вырастет. И я облизал свою ложку, и прикусил ее раза два.

Пусть родится картофель!

Потому что: и неправда бывала. Главные линии — прямые линии правды, но стоит им — на практике — разветвиться, глядишь, лезут сучки и задоринки — неправды. И тогда мы взываем к правде. И я в том числе.

К развалинам замков я даже не приближался, потому что на них написано: «К развалинам замков приближаться запрещено! Опасно для жизни!» И вот, я думаю: слишком долго требуя правды, теряешь силы, необходимые для любви. А ведь она-то и родила правду. Так сказал Альбер Камю. Не был ли я мелким и мелочным инспектором правды?

Потому что одной правды мало.

Надо сберечь в себе незамутненную ясность, источник радости, надо любить блеск дня, над которым не властна неправда, и с этим обретенным светом вернуться в бой, пишет Камю.

В какой бой?

В будни.

Будни — ведь это бой. Утомительнейший. Труднейший.

Источник радости… Любить блеск дня…

Было ли нечто такое на моем пути?

Во-первых, СОЛНЕЧНЫЙ РИТМ.

Ярче всего проявлялся он в старых людях: в Папэ — матушка Керсте, на Сааремаа — Линда, в Азербайджане — аксакалы. С Солнечным ритмом приходят в мир дети, потом сотни и тысячи других, взаимоперекрещивающихся ритмов его затмевают, как бы утаивают от нашего зрения, и мы болтаем всякие глупости: «Я больше не верю людям», «Никто для тебя пальцем не пошевельнет», «Мне все осточертело» и тому подобное.

Поэтому и толковал со старыми людьми. Есть, наверное, такой возраст, когда с человека слетает все лишнее, все мелкие ритмы и остается лишь Солнечный ритм. То, что пришло с половодьем, с половодьем и уйдет, сказала мне по дороге старушка. И даже, роя могилу, нельзя бросать в лицо солнцу песок.

Поваленный дубовый ствол врос в развилину живого дуба где-то в Басах на обочине. Может быть, из-за этого только стоило забрести на эти забытые холмы. Чтобы увидеть — вечное не отдает гниению того, что вечно.

И там же в Басах на хуторе Гайли (Петухи) росла яблоня, которую называли Двойчатка. Она всегда приносила яблоки-двойнички. Быть может, она и сейчас еще там растет. Разве не следовало бы складывать под нее жертвоприношения? А на Вецауцской ферме есть корова, за восемь лет она дала жизнь четырнадцати телятам, и все они были двойняшками.

Яблоня-двойчатка в Петухах росла.

Йнис Слеже пел свой гвардейский гимн.

Буря нас нянчила, пламя лелеяло…

Человек противится преходящему, эфемерному. Основательность требует, чтобы к чему-то был привязан. И когда в Айзпуте мальчишки не хотят дважды в неделю ходить на занятия по танцам — это связывает, — им напоминают о ритме солнца, который они в себе утеряли. Они говорят: я верю ритму ветра. Но ритм ветра всего-навсего вассал солнечного ритма. Кому же вы хотите служить — слуге? Разве мы не учили физику — ритм ветра рождается от разности давлений между теплом и холодом? Солнцем! Микелис Панкок сказал: одиножды один — один. И стоял на этом. Мне бы хотелось сказать: двадцать один — это трижды семь. Я умножаю узкоколейки, толкачи, тягачи и тех, кто что-нибудь придумал.

Тонтегоде придумал — надо кладбищу колокол подарить. Древоточцы и гниение сделали свое дело, у колоколенки прогнило основание, но колокол еще висит и гудит о чем-то, В каждом человеке и в каждой вещи есть нечто необъяснимо от них остающееся, а это влечет к ним.

Тонтегоде придумал…

Басские женщины придумали собираться и пряжу прясть.

Никраце придумало породниться с художниками.

Валдемарпилсское лесничество придумало основать музей леса.

Илмар придумал лебедей приохотить к Варме.

Попэ придумало фильм «Земля, ты черна, но для нас ничего нет белей…»

Много ли было подобных узкоколеек?

Не много.

Я спрашивал: есть у вас здесь интересные люди? Обычно каждый показывал на своих. Это хорошо, конечно, но все свои и свои… Только свои. Илмар своих указывал: Вильгельм — это да, ну, а другие — так себе. (Не оттого ли, что Вильгельм — охотник?)

Учителя с литературным уклоном указывали только на своих. Ничего другого в своей среде они почему-то не видели. И каждый учитель учил только своем)/ предмету, не пытаясь соприкоснуться с другим. И каждая воспитательница защищала лишь детей своего класса: да ну что вы, коллеги, а как же они в таком случае слушаются меня?

И пенсионеры показывали только своих. А разве нельзя было показать молодых?

Откуда все это?

Наверное, от чувства неполноценности.

А именно, в другой среде, в другом коллективе, в другой компании я чувствую себя ничтожеством, мое самомнение увядает, и мне становится не по себе. Я чувствую себя ничтожеством. Меня одолевает зависть. И в самолюбии своем я оберегаю ту малость, которая мне дана. А всех остальных я знать не знаю!

В каждом человеке надо воспитывать чувство собственного достоинства — и люди не станут оскорблять друг друга.

Рабочий с развитым чувством собственного достоинства не станет оскорблять интеллигента. Интеллигент, не чуждающийся труда, — человек рабочий, и он всегда находит общий язык с пахарем, с сеятелем. А вот у комбайнера или литейщика чувство собственного достоинства еще недостаточно утвердилось, равно как и у доярки. Но скоро это совершится. Должно свершиться.

Много надежд я скопил в себе. Много семерок и троек скопилось во мне. Теперь я молчаливо умножаю.

Не думайте, что производство и культура перемежаются именно так, как я написал в своей книге. Я не мог вести долгие разговоры с производственниками — механиками, председателями и экономистами, я не ориентировался по-настоящему в их работе, сколько бы ни рассказывали мне о ней. Но я никогда не говорил, что они неинтересные люди, многие из них были подлинными энтузиастами своего дела. Я нашел и нечто для души — людей ищущих. Мне это по силам. Уж такая у меня работа, я могу их найти, я их нахожу, оттого, быть может, что я подвижнее других.

Но не у всех есть такие возможности — всегда искать то, что тебе по душе. И вот, я думаю: человеку, работающему далеко в лесу, автолавка привозит хлеб. Человеку, который не может покинуть своего места, надо подвозить, доставлять ПРЕКРАСНОЕ.

И тут опять две возможности: пожалуйста, вот тебе прекрасное в готовом, так сказать, виде, а это — семена и ростки прекрасного. Из них вырастут деревца. Какую возможность вы выберете?

Председатель Янсон выбрал готовую красоту: мы вам — хлеб, а вы нам по телевизору — прекрасное.

Другие предпочитают рассаду. Потому что есть шепот первой листвы, и аромат цветения, и радость ВЫРАЩИВАНИЯ.

Аминь.

Где Унигунда?

Да вот же она. Сидит на пороге вместе с нами. Пахнет хлебами. В этом году это, быть может, последний теплый вечер. И в этот вечер глаза у нее темны, как речушка Имулиня. Стынут у нее босые ноги, но она не уходит домой. Ты хочешь толковать о тракторах, Унигунда? Ты хочешь бродить по грязи, Унигунда? Унигунда опускает голову на колени, и темные ее волосы стекают в вечернюю мураву, и мне вдруг становится страшно, что вся она может утечь, излиться в эту тьму и исчезнуть, я боязливо караюсь ее волос, они влажны, но они еще здесь, и проходи! Минутный страх — мы еще будем жить!

Надо льдом Эдолского пруда проносился ветер и раскачивал разукрашенную елочку возле Дома культуры. И в окнах уже красовались елочки, сверкая цветными шагами, — ждали вечера. Мороз был голым, и озера покрылись сверкающим льдом. Деревья уже не шелестели, не было больше цветочного размыва листвы, они обрели ритмическую ясность. Земля стала прекрасной и успокоенной. Если люди спокойны, значит, они что-то нашли, пришло мне в голову. Может, они нашли начало. Начало какого-нибудь клубка.

Не надо закругляться! Я слишком долго закруглялся. Надо заканчивать сразу. Так, как закончился этот год — безо всякого закругления. Работали, суетились, и вот он Новый год. Отбрось лопату, поставь машину в гараж! Всади свой топор в колоду и посмотри на небо. Скоро выпадет снег. Уже пришло время снега, и время отдохнуть земле. Год был дождливым, сколько могли, а только вспахали.

Закатывалось алое вечернее солнце. Декабрьское, уходящее.

Земля ждала снега.

ЯНКА СИЛАКОВ

ЭТА ЗЕМЛЯ, ЭТОТ ХЛЕБ…
МЕЖДУ ЧЕТЫРЬМЯ ВРЕМЕНАМИ ГОДА


Перевод с белорусского

М. ГОРБАЧЕВА





Янка СИПАКОВ родился 15 января 1936 года в деревне Зубревичи Оршанского района. Его родители погибли во время войны — за связь с партизанами их расстреляли гитлеровцы, — и он воспитывался у сестры отца, белорусской крестьянки. С детства ему знаком деревенский труд. Интерес и способности к литературе обнаружились у него еще в школьные годы. После окончания десятилетки Я. Си-паков некоторое время работает литературным сотрудником районной газеты, а затем, по окончании Белорусского государственного университета, в республиканских журналах. В настоящее вр